Бог, демон, человек
«БОГ», «ДЕМОН», «ЧЕЛОВЕК»
(державинская традиция в русской поэзии XIX — XX вв..)
Ограничусь постановкой вопроса. Вернее, лишь некоторыми
раздумьями, дающими возможность заявить подобную тему. Быть
может, она заслуживает особой монографии, над которой сейчас
идет работа. Но в кратком эссе реально обозначить лишь отдель-
ные подступы к исследованию и перспективы его.
В данном случае «отец русских поэтов» открывает ряд,
представленный как вехами именами Лермонтова и Маяковского -
точнее именами их поэм. Почему? равзе оправданно такое предс-
тавление трех веков: XVIII именем «Бога», XIX — «Демона», XX -
«Человека»? Разумеется, и то, и другое, и третье может быть ос-
порено. Но согласимся, что перед нами — звенья реально сущест-
вующей связи времен — веков и эпох духовного развития России. С одной стороны, повторим, это лишь некоторые вехи в истории
русской философской поэзии, у истоков которой стоят, из вели-
ких, Ломоносов и Державин. С другой — это вехи не только поэ-
зии, но и литературы в широком смысле, включая, скажем, драма-
тургию А.Н.Островского, романы Достоевского, этико-религиозную
прозу Л.Толстого, поэму в прозе М.Горького и др. Кстати, впер-
вые нам пришлось почувствовать это на одном из уроков о драме
«Гроза». Нужно было объяснить, почему Кулигин цитирует не Пуш-
кина и Лермонтова или, скажем, Кольцова, а Ломоносова и Держа-
вина — «Вечернее размышление» и оду «Бог». И вот пришлось целый
урок посвящать знаменитой, но для современных учеников тогда не
известной оде, читать ее и обсуждать, сравнивать с «Вечерним
размышлением». Получился державинский урок в теме «А.Н.Островс-
кий». Афоризм Базарова: «Природа не храм, а мастерская, и чело-
век — в ней работник» — это, в сущности, тоже ведь «цитата» из
XVIII века, возвращающая и к деистам Ломоносову и Державину, и
к «пантеисту» И.В.Гете, чей прозаический отрывок «Природа»,
созданной почти одновременно с одой «Бог», созвучен ей и пред-
вещает «Пролог на небесах» из «Фауста», открывающийся, как из-
вестно, гимном Богу. Все это «школьный материал», но именно
школа требует подчас литературоведческого осмысления таких свя-
зей, до которых наша наука до сих пор еще не добралась. К числу
таких связей, между прочим, относится и заявленная нами тема:
«Бог» — «Демон» — «Человек». Она возникает из духовных потреб-
ностей сегодняшней школы. Сегодняшней, когда наука, искусство и
религия призваны составить некое содержательное и паритетное
триединство нарушенной и возрождающей себя русской духовной
культуры.
Итак, Державин, Лермонтов, Маяковский. Державин — да, но
почему все-таки, после него не Пушкин, Тютчев, Пастернак, Забо-
лоцкий (о котором уже, в связи с Державиным, писали)? Эти и
многие другие имена в подобном исследовании, конечно, тоже пер-
востепенны, но поясним наш теперешний выбор… В какой-то мере
и в самом деле XVIII век помечен символом «Бога», XIX — «Демо-
на», а XX — «Человека». Эта странная «формула» прояснится из
дальнейшего изложения, где будут представлены, в самом предва-
рительном виде, мотивы не столько историко-генетических,
сколько типологических и историко-функциональных сопоставле-
ний. Учитывая необъятность темы, придется представить лишь
«конспект» гипотезы, подтвержденный отдельными ссылками и при-
мерами.
_________
«Реализм» Державина сродни реализму Гете и Пушкина. Это
реализм мысли, реализм отношения к реальности — то, что имел в
виду еще Ф.Шиллер в работе «О наивной и сентименталистской поэ-
зии» (1795), а И.В.Гете в статье «Шекспир и без конца Шекспир»
(1813). Разлад, антитеза идеала и действительности преодолева-
лись реалистом на путях стихийной (как у Державина) и осознан-
ной (как у Гете) диалектики. Таким образом, при всех диссонан-
сах, возникал образ космоса, гармонии. Вспомним строки фрагме-
нат Гете «Природа» (1782-83): «Природа! Мы окружены и объяты
ею, неспособные ни выйти из нее, ни глубже в нее проникнуть.
Без просьб и предубеждений захватывает она нас в круговорот
своей пляски и несется с нами, пока, утомленные, мы не усколь-
заем из ее объятий… Люди все в ней, и она во всех… Даже са-
мое неестественное есть природа, даже в самом плоском филис-
терстве есть нечто от ее гения. Кто не видит ее повсюду, нигде
не видит ее в верном свете… Детям ее нет числа. Ни к кому не
проявляет она безусловной скупости, но у нее есть любимцы, ко-
торым она много расточает и многим жертвует. Великое она взяла
под свою защиту… Зрелище ее всегда ново, ибо она создает все
новых зрителей. Жизнь — прекраснейшее ее изобретение, и смерть
- ее уловка иметь много жизни» и др. А теперь сами собой напра-
шиваются строки Державина: «Твоей то правде нужно было, Чтоб
смертну бездну преходило Мое бессмертно бытие, Чтоб дух мой в
смертность облачился И чтоб чрез смерть я возвратился, Отец, в
бессмертие твое». Сравним начало «Пролога на небесах» из «Фаус-
та», (перевод Б.Пастернака): «В пространстве, хором сфер объ-
ятом, Свой голос солнце подает, Свершая с громовым раскатом
Предписанный круговорот» и т.д. и державинское: «Светил возжен-
ных миллионы В неизмеримости текут, Твои они творят законы» и
т.д. Человек у Державина, как и у Пушкина, и у Гете, при всем
его ничтожестве и смертности, велик и бессмертен. «Какой я бог,
я знаю облик свой, Я червь слепой, я пасынок природы, Который
пыль глотает под собой И гибнет под стопою пешехода», — но вся
трагедия «Фауст», дойдя до финала, говорит о величии и бессмер-
тии Человека-деятеля. У Державина природа Бога двуедина: «живый
в движеньи вещества» и «дух всюду сущий и единый… кого мы на-
зываем Бог». Столь же двойственна и двуедина и природа и приро-
да Человека: «Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю,»
- и отсюда: «Я царь — я раб, я червь — я Бог» — формула, ориги-
нальность которой доказана срвнением державинской оды со всем,
что на ту же тему было создано в русской религиозно-философской
лирике до него, исключая, пожалуй, Ломоносова, у которого
все-таки, в «Вечернем размышлении» человек героизируется. «Бог»
Державина — это шаг к поэтической формуле реального человека в
единстве ничтожного и великого, смертного и бессмертного, мате-
риального и духовного. Вот почему поэт с пронзительной точ-
ностью определил в «Памятнике» тональность своей оды — «в сер-
дечной простоте беседовать о Боге» - сердечно простое слово
«беседовать» стало рядом со словом «Бог» — и это один из много-
численных манифестов реалистической поэтики Державина. «Во мне
себя изображаешь, как солнце в малой капле вод», «Я есмь — ко-
нечно, есть и ты»… В поэтическом мире Державина человек — это
часть, отражающая целое, несмотря на всю светотень и диссонансы
действительности.
Пушкин развивает и удерживает тот же принцип гармонии -
реализма мысли и мироотношения. Но именно он и вводит в русскую
поэзию тему «Демона». В одноименном стихотворении (1823) поеди-
нок «злобного гения» с богои и человеком остается неразрешен-
ным: на его «язвительные речи» («…Он провиденье искушал, Он
звал прекрасное мечтою, Он вдохновенье презирал, Не верил он
любви, свободе, На жизнь насмешливо глядел, И ничего во всей
природе Благословить он не хотел») — нет ответа. Но что значит
это молчание, несмотря на «хладный яд, влитый в душу»? У Пушки-
на — знак потрясенности и… несогласия, быть может?.. Во вся-
ком случае, «Евгений Онегин», как и «Фауст» Гете (неслучайна и
связь романа в стихах со «Сценой из Фауста» \1825\), - победа
над «Демоном». Не потому ли, все-таки, и Гете, и Державин, и
Пушкин с их культом гармонии и реализма мысли многими восприни-
мались как недостаточно современные, но именно они, по крайней
мере на русской почве, определяли поступательный ход развития
литературы, когда в своеобразном сотрудничестве и противоборс-
тве двух направлений века — романтизма и реализма — реализм и в
его его критической направленности, и в его «силе жизнеутверж-
дения» (М.Пришвин) последовательно, шаг за шагом становился до-
минантой. Искушение демона преодолевалось, но так и не было
преодолено. И в этом смысле «Демон» Лермонтова невольно стано-
вится одним из символов столетия.
Поэма «Демон» — лермонтовский «вариант» «Бога». Вариант,
где произошли трагические сдвиги, как кажется, уже непоправи-
мые. Роскошные картины кавказской природы генетически опосредо-
ванно восходят к Державину: об этом уже писали (сравни: Держа-
вин «На возвращение графа Зубова из Персии», 1797; В.А.Жуковс-
кий «Послание к Воейкову», 1814; Пушкин «Кавказский пленник»,
искушенный демоном, 1821, и, наконец, лермонтовский «Демон»,
1829-39). Трудно не уловить краски державинской палитры в этих,
например, строках: «Роскошной Грузии долины Ковром раскинулись
вдали. Счастливый, пышный край земли, Столпооборазные раины,
Звонкобегущие ручьи По дну из камней разноцветных… И блеск, и
жизнь, и шум листов, Стозвучный говор голосов, Дыханье тысячи
растений»… и др. Но все это отвергнуто: «…гордый дух През-
рительным окинул оком Творенье бога своего… И все, что пред
собой он видел, Он презирал иль ненавидел»… Что произошло в
«державинском» космосе? Демоническое «Я» отвергло способность
отражать целое. Точнее: красоту божьего мира Демон видит, он
видит все… Но не льет «благодарны слезы» (Державин), не «бла-
гоговеет пред божьим промыслом» (Гете) — напротив, все увиден-
ное ненавидит и презирает. В какой-то мере «Демон» Лермонтова и
Пушкина, при всей их генетичесмкой связи, могут быть противо-
поставлены. У Пушкина злобный гений искушает человека. У Лер-
монтова сам гений зла подвергается искушению - божьим миром,
его гармонией и красотой; и воплощением этой гармонии и красоты
становится грузинка Тамара. КАк мы знаем, искушение сильно
(«Хочу я с небом примириться, Хочу любить, хочу молиться»…).
Но Демон «проговаривается»: «хочу любить» — не значит «лю-
бить». Чрезвычайно любопытно проследить, как, при всех транс-
формациях и превращениях, до неузнаваемости измененная по
сравнению с державинской, поэтика «Демона» все же сохраняет,
уже в ином смысловом применении, некоторые интонации оды «Бог».
Сравним: «Я связь миров, повсюду сущих, Я крайня степень ве-
щества, Я средоточие живущих, Черта начальна божества». У Лер-
монтова: «Я тот, чей взор надежду губит… Я бич рабов моих
земных, Я царь познанья и свободы, Я враг небес, я зло природы»
и т.д. Державинский космос был фоном, на котором показан т
нический и смятенный бунт Демона, но блики этого фона есть все
же на гордом челе духа отрицания и сомнения. Больше того: иску-
шение гармонией составило сюжет поэмы, хотя побежденный Демон
остался верен себе. Отрицание, сомнение и бунт — в этом пафос
«критического XIX века» в литературе, и потому есть родство не
только между Демоном и Печориным, но также Демоном и Базаровым,
Демоном и Раскольниковым, Демоном и Андреем Болконским — вплоть
до Ларры Горького… Кстати, в тексте «Героя нашего времени» в
дневнике Печорина есть страница, заставляющая вспомнить диалек-
тику оды «Бог», трансформированную оппозициями «Демона»: «Если
б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы
счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные
источники любви… Душа, страдая и наслаждаясь, давет во всем
себе строгий отчет и убеждается, что так должно; она знает, что
без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается
своей собственной жизнью, лелеет и наказывает себя, как любимо-
го ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек
может оценить правосудие Божие».
Оппозиции идеала и действительности, и в романтической, и
в реалистической системах, пока не дают нового решения. Молитва
противостоит бунту («В минуту жизни трудную»). Но греза о гар-
монии живет - и не только в поэзии («Выхожу один я на доро-
гу»…), но и в самом, казалось бы, беспощадном реалистическом
романе. Такова последняя страница «Отцов и детей»: «Какое бы
страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цве-
ты, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными
глазами: не об одном вечнос спокойствии говорят они нас, о том
великом спокйствии «равнодушной» прирорды; они говорят также о
вечном примирении и о жизни бесконечной…» Недаром Д.Е.Макси-
мов в своем анализе стихотворения «Выхожу один я на дорогу»…
вспомнил «Про это» В.Маяковского («Чтоб всей вселенной шла лю-
бовь…»). XX век в лице автора «Человека» дает свой, уже не
молитвенный, а во многом восстанавливающий державинскую гармо-
нию «вариант» диалектического решения ценнтральной проблемы оды
«Бог». Вспомним еще раз: «Я связь миров, повсюду сущих, Я край-
ня степень вещества, Я средоточие живущих, Черта начальна бюо-
жества…» А вот «вариант» Маяковского: «Мы с лицом, как зас-
панная простыня, с губами, обвисшими, как люстра, мы, каторжане
города-лепрозория, где голод и грязь изъязвили проказу, мы чище
венецианского лазорья, морями и солнцами омытого сразу… Мы
- каждый — держим в своей пятерне миров приводные ремни».
Ссылка на «Заратустру» в поэме «Облако в штанах» неслучай-
на: Фридрих Ницше и русская литература XX века - та, которую
называли советской литературой, — тема номер один: нужно изу-
чить связь, близость и различие Сверхчеловека и Человека с
большой буквы. И в том и в другом случае важен тезис: «Бог
мертв». Возможность этого варианта в сознании «ожесточенных»,
противостоящих «кротким», раскрыл Достоевский. Но Ницше поста-
вил такого «ожесточенного» в центр мира. Мы — тоже. И это, ко-
нечно, сказалось на всем нашем духовном опыте, при всем недав-
нем нашем незнании и отрацании автора «Заратустры». М.Горький
его знал, переболел им и попытался отграничить себя от него:
«Хочу, чтоб каждый из людей был Человеком…» Маяковский это
«хочу» пересоздал в тему «громады-любви», идущей «всей вселен-
ной». Теперь человеческое «Я» снова отражает целое, но вместе с
тем и «замещает» Бога. Это была новая форма бунта, уже теперь
вполне последовательного. И как бы мы ни хотели сегодня пере-
черкнуть этот опыт, строгий историк литературы призван быть о
бъективным. Бунт стал содержанием того лучшего, подлинно духов-
ного и гуманистического, и вместе с тем — антигуманного и анти-
духовного, что в нашей литературе XX века выразило пафос пере-
создания мира, что было связано с героической и трагически не
состоявшейся попыткой развернуть над нами «человеческое небо»
(М.Пришвин), а на земле в каждом малом пробудить душу большого
и соединить всех «малых» в «единство больших». Вот где истоки у
Маяковского типологической близости многих мометов в поэтике
«Человека» и других гуманистических поэм к поэтике лермонтовс-
кого «Демона» и державинского «Бога».
Человек МАяковского объединил в себе Бога и Демона и тем
самым метафорически отменил, снял оба эти начала как силы над-
человеческие. Апелляция к образам Бога и Демона остается - но
она условна и иронична («… пойте теперь о новом — пойте — Де-
моне в американском пиджаке и блеске желтых ботинок», «погибнет
все, сойдет на нет. И тот, кто жизнью движет, последний луч над
тьмой планет из солнц последних выжжет»). И так — за пределами
поэмы «Человек» — во всем творчестве МАяковского. Демон «старо-
ват, мифология». Бог — «недоучка, крохотный божик», «пропахший
ладаном», «всевышний инквизитор». Бог остается творцом, но он
не способен понять собственное творение и пересоздать мир нано-
во - в гармонии с простым и невыполненным запросом Человека:
«Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть
голова, — отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, це-
ловать, целовать?!» Разумеется, это Бог-отец, бог Ветхого Заве-
та.
Так мы подходим к проблемам переосмысления ветхозаветных и
новозаветных мотивов в творчестве Маяковского. И те и другие
представлены в изобилии (и, казалось бы, уже достаточно изуче-
ны: каждый пишущий о Маяковском трогал эту проблему, наиболее
свободно от идеологических установок — В.Альфонсов, К.Петросов,
И.Макарова, Г.Филиппов, В.Акимов и др.), но предпочтение отда-
ется все-таки образу Христа. Удивительно, но ни Державин, ни
Лермонтов такого предпочтения не знают. У Маяковского же тема
Христа и Голгофы напоминает о себе во всем творчестве — от ран-
них стихов и поэм до поздней лирики советского периода («Мы
идем, зажатые железной клятвой, за нее — на крест и пулею че-
шите»; «С каким наслажденьем жандармскою кастой я был бы исх-
лестан и распят»). А в поэме «Про это» Голгофа стала кульмина-
цией всего метафорического сюжета: «Руки крестом, крестом на
вершине, ловлю равновесие, страшно машу». О кульминации заявле-
но уже во вступлении: «Эта тема придет, прикажет: «Истина!, эта
тема придет, велит: «Красота!» И пускай перекладиной кисти рас-
кистены, только вальс под нос мурлычешь с креста». Поэма «Чело-
век» вся построена по сюжетной схеме евангелий: «Рождество…»,
«Жизнь…», «Страсти…», «Вознесение…», «Возвращение Мая-
ковского». «Рождество из рождеств» — исходный мотив «Про это»;
впрочем, и в «Хорошо!» он скрыто присутствует: «Завтра нового-
дие… нет ли соли», тем более что там он, как и в «Про это»,
связан с мотивоим болезни любимой. Даже поэма «Владимир Ильич
Ленин» построена по евангельской канве, включая ченловеческое
чудо воскресения: «надо заменить его… Кем и как?»
Вероятно, новозаветные мотивы, отделенные от церковных,
соотнесены с темой Человека по самой своей лирической сути. Ма-
яковский — лирический герой — замещает собой Христа, уподобляет
себя ему и вместе с тем отодвигает его (еще в стихотворении
«Несколько слов о себе самом» всевидящий Христос «сбегает из
иконы», видимо, не желая, «не любя смотреть, как умирают дети»
и передав эту тяжкую миссию — » смотреть!» — Маяковскому. Вот
почему, как метафорически утверждает поэт, его Голгофа «посерь-
езнее и пограндиознее» евангельской.
За Маяковским — Христос Достоевского и Л.Толстого («Соеди-
нение им перевод четырех евангелий»), в достаточной степени
еретические, с точки зрения ортодоксальной церкви. Но отдадим
себе отчет в том, что, переосмысляя образ Христа, Маяковский в
поэмах «Война и мир», «Человек» и «Про это», вслед за Л.Толс-
тым, отвергает насилие. Здесь он перешагивает через себя и че-
рез весь наш революционный опыт. С другой стороны, заметим, что
книга христианина И.Ильина «О сопротивлении злу силою» (1925) -
не соучайность, несмотря на негодующую рецензию Н.Бердяева
(«Кошмар злого добра»). «Нагорная проповедь», на которой
Л.Толстой строил свое учение, трудна для ортодоксальных христи-
анских истолкователей. Тем объяснимее трудности, вставшие перед
Маяковским. Мотив насилия, «мщенного права» (словами А.Радище-
ва),»громады ненависти» живет в его стихах и поэмах, знаменуя
собой шаг к Ницше и его предпочтенрию Ветхого Завета, точнее -
его антихристианству («Антихристианин»). Тени Великого Инквизи-
тора и Сверхчеловека (что, конечно, не одно и то же) шли за Ма-
яковским. И в этом существо его внутреннего, даже не осознанно-
го вполне спора с самим собой. Это спор Демона и Бога в Челове-
ке, спор, который многое нам объяснит в позиции Маяковского,
прежде всего в его декларации: «я себя смирял, сановясь на гор-
ло собственной песне» — ведь не только о «романсах» шла речь,
но и о «громаде любви», о той песне, которая перешагнет «головы
поэтов и правительств.
Человек «заместил» не одного Бога-сына, но и Бога-отца,
навязавшего «жестоковыйному народу» свою тяжелую любовь, ревни-
вого, мстящего до четвертого колена. Эту ревность и месть Мая-
ковский взял на себя, что пришло в кричащее противоречие с
жертвенной «громадой любовью», с Голгофой, с этими пронзитель-
ными строчками: «… и так я калека в любовном боленье, для ва-
ших оставьте помоев ушат, я вам не мешаю, к чему оскорблень
только стих, я только душа». Бунт Маяковского ветхозаветен, его
Гогофа — новозаветна! Но так как в бунте Человек берет на себя
функции Бога, ветхозаветный Бог и Демон сливаются друг с дру-
гом, составляя единый сплав несоединимых начал. Ближе к Толсто-
му Маяковский-Христос. Но и в этом случае Христос и Антихрист
слиты воедино. И этот «сплав» мотивов еще более оригинален: ни-
когда еще Антихрист не испытывал с такой силой любовь к людям,
хотя она выражается в ветхозаветном требовании ответной любви.
И все же это христианская тема, ибо любовь к Маяковскому (лири-
ческому герою), в свою очередь (помимо того, что она восходит к
требованиям Христа: «нищих всегда имеете, а меня не всегда име-
ете»), повторяем, эта ответная любовь, по Маяковскому, это,
опять же метафорически, условие раскрытия в каждом из людей че-
ловеческого начала, что может быть поставлено в параллель с
знаменимтой и до сих пор «непрочтенной» строкой нагорной пропо-
веди: «будьте совершенны, как совершен отец ваш небесный».
В поэме «Владимир Ильич Ленин» нет Голгофы; вернее, она до
неузнаваемости изменилась («стопудовая весть: с Ильичем -
удар»). Ветхозаветное и новозаветное начала в Ленине столь па-
ритетны, что они снимают тему страдания, креста и порождают ли-
шенную трагизма формулу: «он к товарищу милел людскою лаской,
он к врагу вставал железа тверже» — люди делятся на товарищей и
врагов. Образ Ленина, «высоко вознесенный» над Человеком, не
вобрал в себя его трагедии и потому не оказался вершинным в
творчестве поэта. Сполна Маяковский выразил себя в других текс-
тах (даже не «Облако в штанах», а «Война и мир», «Человек»,
«Про это»), где, повторим, нет ни слова об освящении насилия и
в которых, «пленник времени» смог ощутить себя «заложником веч-
ности» (Б.Пастернак) и говорить, разжав руки на горле, «во весь
голос» «векам истории и мирозданию».
Да, Человеку Маяковского присуща гордыня — отсюда прио-
ритет «второй природы», в сущности изгнание откровения из сферы
духа. Но гордыня эта имеет свою предысторию и сама, будучи но-
вой религией, остается вехой в истории русской духовности. Если
употребить выражение Горького, это религия «эпохи бодрости»,
когда Мысль «низвергает богов» и обожествляет себя (все равно
все-таки обожествляет!). С точки зрения Горького (и Маяковско-
го), мы сегодня переживаем «минуту утомления» — творим богов,и
а еще точнее: возвращаем старых. Кто прав?
Думаю: ориентиром наших дальнейших духовных исканий может
послужить изначальная веха — гармоничная и наиболее универсаль-
ная формула соотношения Человека и мира, созданная Державиным в
оде «Бог». Эта ода и сейчас «впереди нас».