Дух земли
Д У Х З Е М Л И.
Микрокосмос. Человек или Огненный дух?
В годы раннего отрочества я впервые внимательно читал «Фауста» Гете. Пытался его переводить моими неуклюжими детскими стихами.
И сердце грубое во мне вновь нежным стало.
И что сейчас – ушло, а прошлое – восстало.
Так я закончил мой перевод «Посвящения». И все мечтал добраться до того эпизода в первой сцене, где является вызванный Фаустом богоравный дух. Не добрался. А так хотелось «на станке времени ткать Божеству или Богу живую одежду». Хотя бы сказать об этом своими словами.
Только что кончилась война. Прошло всего четыре года. Я был верующим. И любая метафора тогда имела для меня религиозный смысл. И я серьезно считал каждый хороший стих на любую тему чем-то вроде молитвы. Но только если стих этот очень хорош. Гете вполне подходил.
Горячая жизнь. Бушующий станок времени. Живая одежда. Нет, абсолютно ясно – все это жило и двигалось вокруг меня. И никто почему-то не говорил словами Духа земли. И я чувствовал, что этих слов людям не хватает. А делают все как раз то же самое – трудятся на бушующем станке времени.
Дух возникал там и здесь, умирал, рождался. А я, по возрасту, еще не был на равных втянут в эту жизнь. Поневоле приходилось переводить Гете. Но я понимал: пройдет много, много лет, пока, наконец, я доберусь до моих слов. А если еще вернее сказать – пока Дух не произнесет мне как-нибудь неожиданно - точные слова перевода.
Конечно, мои, только мои и на моем языке. Потому что у Гете было прекрасно. И как будто сам язык ему помогал. А мне, я чувствовал, никто и ничто не сумеет помочь. Я бормотал немецкие стихи и ждал чуда. И учился плохо.
Теперь я знаю – только ребенок исповедью Духа земли может подменить реальность. И я был ребенком и спокойно пользовался моим правом, преимуществом, какого не было у взрослых. И учился я плохо, потому что чувствовал – школа втягивает меня в жизнь. А я хотел власти над нею. Пусть воображаемой, но власти.
Детская игра. Все мои ровесники учились у взрослых. Жили и поступали, как надо. Но у меня было право. И я им пользовался. Фауст у Гете помолодел. А я когда-нибудь повзрослею. Но пока – перевод и молитва. И предощущение, что я вот-вот научусь делать невозможное. И вызову, наконец, Духа земли. Как он выглядит сейчас? И что скажет?
Пока я решил выяснить это в моем переводе. Гете мне помогал по-немецки. Но моего языка не было. Зато отец вдруг почувствовал, что я затеваю что-то опасное. Моя мама его успокаивала и, я слышал, повторяла ему, что это у меня скоро пройдет. И они говорили друг с другом вполголоса, но так, что я мог услышать.
И я слышал и понимал, и жил своей особенной жизнью. Бормотал, разговаривал сам с собой. Кое-что записывал в своей общей тетради. Прятал ее. Конечно, без моего разрешения родители не станут читать. Но стыдно этих неуклюжих слов и стихов. Не получалось. Я тосковал. И порой, особенно по вечерам, ходил с заплаканными глазами. Тер их, тер и так ложился и засыпал на одной кровати – между матерью и отцом.
По ночам Дух земли, кажется, тоже готов был заснуть. Он бродил по темной комнате и не появлялся. А я подымал голову с подушки и готов был увидеть его. Родители спали и не могли бы мне помешать. Только мать иногда просыпалась и лежала рядом, ровно дыша. И как только я слышал ее притворное дыхание, то почему-то почти сразу же засыпал.
И вот во сне он мог бы явиться из темноты. Весь в пламени. Как на одной из иллюстраций к «Фаусту». И волосы его вздымались бы, как огненные языки. Жуткий старик. Все запылает вокруг. Но я не слышу ни звука. И мой невидимый сон обрывается. И возникает состояние, как будто я уже придумал стихи, но их позабыл. И они хороши для меня. И я знаю, что это снится. И все равно они были. И вот я лежу. А рядом со мной мама не спит и дышит ровно. И вот-вот что-то скажет вполголоса.
Заказов у отца не было. Мы жили впроголодь. Все понятно. 49-й год. Расписывать вывески художник не соглашался. И все-таки мне купили томик избранного Гете на немецком языке. Тогда он только что вышел. И вот и сейчас он передо мной. Спустя почти 60 лет.
Отец попросил меня почитать по-немецки. А я только что стал изучать этот язык в средней художественной школе. Мне купили словарь. Вот он. И был у меня еще прозаический русский перевод «Фауста». Его тоже купили в старой книге на карманные деньги отца. Там хорошие иллюстрации. Книжка без переплета. Папа любил ее рассматривать вместе со мной. Без этой книги я не мог бы делать мой перевод. Вот она тоже. Я ее сохранил. Но тогда я папе читал по-немецки. И знал каждое слово Духа земли. И пока читал, хотел есть. И голодал над страницей немецкого Гете. И отец терпеливо слушал меня и, глядя в зеркало, рисовал углем свой автопортрет. Я хорошо запомнил этот вечер.
Отец вдруг попросил меня перевести то, что я с трудом прочитал. И я, поневоле своими словами и не повторяя тот прозаический перевод, попытался ему рассказать, как умел. Папа всматривался в свое отражение, прикасался углем к бумаге, прикрепленной к чертежной доске, и все выслушал до конца. Иногда он переспрашивал, просил повторить какое-то слово. И я повторял. И очень хотел есть. И, чтобы отвлечься, настойчиво повторял эти слова. И отец соглашался. И как будто понимал мое состояние. И продолжал рисовать.
Время и одежда у Гете стояли в рифме. «Цайт» и «Кляйд». И было так хорошо это слышать. И мне казалось – еще немного, и сами собой приплывут ко мне из воздуха те же слова, но по-русски. И будут они в такой же рифме друг с другом. И каждое из них будет состоять из одного только слога. И так же должно звучать это «ай». И так же в первом слове один согласный и два – во втором. А если нет этих слов, то, значит, нет языка для Духа земли, кроме как по-немецки. Но это не так. И почему я ничего не умею и ничего не могу.
- Папа, а твой мольберт – он тоже станок времени. Или как?
- Да, пожалуй. Или как ты говоришь – вебштуль, ди цайт. Это как раз и будет станок. И на нем – под моей рукой меняющаяся ткань. Точно? Проверь. Или нет, не проверяй. Знаю – точно. И не ищи лучших слов.
Я запомнил этот вечер и наш разговор. Но ведь вы знаете – такого быть не могло. Папа только что умер в больнице… И мы уже два месяца жили вдвоем, я и мама, и голодали вместе. Но все оставалось так же, как при жизни отца. И наш разговор с ним вполне мог состояться. И ничего необычного не было в том, что мама тоже с ним иногда говорила. И понятно, почему у художника не было заказов, и почему я узнал тогда, что такое священный голод. Мама искала работу. Но попробуй найди, если уже столько лет у нее был перерыв. Из-за меня. И последние карманные деньги отца. И немецкий Гете. Нет, не могу… Трудно переводить все на современный язык послевоенной жизни.
Сейчас мне ровно столько лет, сколько было Гете в год его смерти. 82 – с половиной. Дожил и могу пережить. И немецкий язык я знаю теперь немного лучше, чем тогда. Но все равно. 12 и 82… Какая разница? Тогда я сразу ушел из художественной школы. А теперь легко могу в ней задержаться. Лишь бы еще немного поговорить с отцом. Пока он рисует вечером. Свой автопортрет. Рисунок вижу отчетливо. И мог бы даже его повторить. Если б умел.
И вот еще. Не одного моего папу. Хорошо вижу самого Гете, который только что, год назад, кончил «Фауста» и повторяет вслух вновь и вновь реплику Духа земли. Не знаю, как получилось, но есть что-то общее между ними двоими. Лицо другое. Но те же морщинки. Даже голос другой, но дыхание то же. Мы ровесники. Но родители правы – это скоро пройдет. И, пока не поздно, поспеши и спроси что-нибудь. И у того, и у другого. По-разному. Потому что одного ты пережил. А с другим – сравнялся годами.
Гете странно приблизил мне отца моего. И вот я стал вспоминать. О том, что было, и о том, чего не могло быть. Потому что. Все уравнялось. И нельзя пропустить эту возможность. И если теперь все правильно понять и объяснить, случится воистину чудо. И что-то подобное я уже тогда предвидел во сне. В темной комнате. Слыша дыхание. Матери и отца. Но, разумеется, я не мог и вообразить, что настанет когда-то этот мой сегодняшний день.
- Папа, небывалый час наступил. Больше не повторится. Давай.
Нина Ивановна. Дверь ее выходила на лестницу прямо против нашей площадки. Чуть ниже. Но у двери были ступеньки. А в квартире большой коридор и ее особая комната. Нина Ивановна не изменилась и выглядела совсем такой, как до войны. Тогда она приходила к нам, играла на пианино и учила меня немецкому языку. А я маршировал под музыку и очень любил Нину Ивановну. И знал, что она немка. И тогда замечал, чем она отличалась от нас.
А у нее острый подбородок выдавался вперед. И были большие глаза. И немецкие слова запоминались у меня сами собой. А в сорок девятом году то, что она немка, никого не тревожило. И она только изредка заговаривала со мной по-немецки. А мы часто сидели с ней на скамейке против нашего дома под кроной очень старого дуба. Интересно – все старые деревья в палисаднике погибли, а этот дуб стоит до сих пор. Я пытался ее что-то спросить о Гете. А она повторила его немецкое имя и сразу перевела наш разговор на другое. И так было несколько раз.
Однажды я все-таки умудрился спросить ее о реплике Духа земли. Нина Ивановна пожевала своим беззубым ртом и ничего не ответила мне. Гете остался только по имени. А я сидел на скамье рядом с Ниной Ивановной, молчал и очень долго ждал, что она еще скажет мне.
- Дух земли очень опасен. И ты, пожалуйста, позабудь о нем. Его постигнуть нельзя. Он сам об этом сказал. И Гете нигде никогда больше не повторял его слов. И не надо переводить. Вечное море. И рожденье, и смерть. Верх и низ. Огонь жизни. Все ясно и так. Я лучше тебе подарю хорошую книгу. Ты посмотришь и мне возвратишь. Но целый день она останется у тебя. И будет она твоей – целый день. Помоги мне встать. Ну, раз, два, три. Помнишь твое пианино?
- Нина Ивановна. А почему надо забыть?
- Не спрашивай. Пойдем, проводи меня, – и она заговорила по-немецки и сказала то, что я бы не мог объяснить. – Ну, раз, два, три. Гете.
Книга, та, которую мне подарила Нина Ивановна, содержала в себе наклеенные на картон цветные репродукции витражей какого-то храма. Два красивые изображения рыцарей в латах. Автопортрет Дюрера. И больше ничего. Ни единого слова. И даже не все картонные страницы книги были заклеены цветными картинами. Только первые десять. Все остальные – пусты.
На другой день я постучался в дверь квартиры и вернул книгу. Нина Ивановна бережно приняла ее из моих рук. Пожевала своим беззубым ртом. И глянула на меня темными большими глазами. И я подумал тогда, что у Гете были такие глаза. И эти глаза мне сказали, как нужно переводить. Вечное море. Бушующий вебштуль дер цайт. И, наконец, — лебендигес кляйд.
Отец и Нина Ивановна. Вот уж точно. Приоткровение. Мне удалось тогда вообразить великого старика. И выражение глаз, когда губы мысленно повторяли реплику Духа земли. Его лицо запомнил я навсегда. А стоило мне вернуть книгу. И все опять отдалилось. И больше я уже не встречал в палисаднике Нину Ивановну. И вообще больше не видел ее никогда. А лицо Гете осталось. И сейчас оно прямо передо мной.
- Ну что? Мы сравнялись годами. И мне теперь. Мало живой одежды. Потому что времени уже нет. Но опасный дух согласен жить и работать. После меня. Дюрер был молодым, когда писал свой автопортрет. И Христос, похожий на него, тоже был молод. А мы с тобой пережили их всех. И ты теперь пойдешь, не оглядываясь.
- А как же быть мне, если я останусь вовсе один?
- Да, теперь ты останешься. Спрашивай у себя самого. И я отвечу тебе. Ты понял? Живые черты за тем, кто остался. Ну, скорее. Переводи, переводи своими словами. Я их знаю. Поймал? Вот, упустил момент. Как всегда. И я упустил.
Долго, долго стоял я один во мраке на темной лестнице, у ступенек, тех, которые вели в квартиру Нины Ивановны. Я спустился по ним и понял, что никогда не сумею вернуться назад. И голос Гете умолк.
Но тут Нина Ивановна приоткрыла мне дверь. И шепнула ответ.
- Духа земли вызывать нельзя. Потому что бушует станок. И уходит время. Гете никак того не хотел. Пытался его удержать. И не смог. И никто его не удержит. Хочешь быть им – забудь про него. Понимаешь? Больше мы не увидимся. Вот мой ответ.
Нина Ивановна, говорю вам, никогда не была такой. Но тут, может быть, я виноват. Со своим переводом. И опасным вопросом. На четвертый год после окончания войны. Дух земли. Явился тогда. Всем, кто пытался его удержать.
Но ничего. Они скоро забудут. И останутся в памяти. Одни только строки юного Гете. В моем переводе. И надо сделать, чтобы его никто не узнал. Потому что по-русски они еще опаснее и страшнее.
И я тогда на лестнице испугался. Подбора слов собственных строк. И, пошатываясь, поднялся. К нам на площадку. И оттуда оглянулся еще раз. На дверь Нины Ивановны. И на то, как она была крепко и плотно закрыта. Я хотел бы повнимательней разглядеть. Живого старого Гете. Но, может быть, Нина Ивановна решила поставить запрет. Мне и себе.
И, повторю, больше мы не встречались.
Смерть и рождение. Вот, пожалуй, самое страшное. Гебурт унд граб. И опять. Почему у нас нет этих слов. Спросить некого. Лестница темна и пуста. А Дух земли всегда и везде. И ему все равно. Была эта встреча. Или я ее придумал сейчас. Да, конечно. Все это надо забыть. Поскорей. Отложи до времени и забудь.
И мне вдруг стало весело и легко. Но я задержался на площадке перед нашей закрытой дверью. И задержался я совсем ненадолго. Но почувствовал, как на меня опускается откуда-то сверху невыносимая тяжесть. И я точно знал, что уже не выдержу. Если не сумею. Прочно и крепко забыть. И прогнать от себя Духа земли.
Но я себе запретил забывать. Вот перила. И черный провал. И память уходит сама. И никаких усилий. И никаких запретов не стало. И я понял, что вот я, наконец, вовсе один. И я позвал себя и услышал себя самого. И ответил себе. Но это был не тот ответ, который мне прошептала Нина Ивановна.
Что же получается? Бог есть бог. А жизнь – это его одежда? И не просто живая. А вся жизнь как одеяние. Первой силы. Дух земли – промежуток. Звено. Между Богом и каждым из нас. Очень уж просто. И зачем перевод. Нужно сказать что-то свое.
- Если ты ничего не будешь записывать, я тебе помогу. Тут, на лестнице, перед провалом, в темноте, ощупывая перила, ты все узнаешь, поймешь и забудешь сразу. Ну вот. Я сейчас открываю последнюю тайну. Ты видел меня. Ты слышал мой голос. Ты нашел слова на своем языке. Вот звонок твоей собственной двери. Возвращайся домой и забудь.
В тот вечер я знал, что сделано все, что возможно. И оно, само по себе, когда-нибудь вспомнится мне. А пока только обрывки слов и ритм порванной фразы. Да, я ничего не записывал. И невыносимая тяжесть меня давила. И я ее терпел и не прерывал и был счастлив тем единственным счастьем, какое мне подарил глухой и гулкий голос во тьме. Голос Духа земли и моей современности.
Было о чем подумать. Нина Ивановна еще до войны учила меня любить все немецкое. И я полюбил. И, как ни страшно сказать, любил во время войны. И никак не мог понять, почему то, что я любил, стало для меня и для всех ненавистным и страшным. И я все годы войны хотел найти в нем то, что продолжаю любить. А когда настала наша победа, я убеждал себя: нам помогло в немецком именно то, что я любил и люблю.
Мой русский язык соревновался и воевал. А немецкий должен был ему покориться. И не покорялся. Несмотря ни на что. И точно так же все русское во мне должно было ускорить победу. И оно побеждало. И нужно было найти в нем то, что могло бы полюбить немецкого Духа земли. И я чувствовал, что это вполне возможно и необходимо – в сорок девятом году. И оба Духа земли враждовали и любили друг друга.
Но немецкий Дух казался на темной лестнице очень страшным. И тяжесть нельзя было терпеть и одолеть. И голос мне возражал. И я сам себя останавливал. И не хотел нащупать на двери движок никелированного звонка. Я видел его в темноте и не касался рукой. И был подарен счастьем того, что стоял у родного порога и никак не мог переступить этот порог сквозь закрытую дверь. И не спешил ее открывать. И это было для меня и впрямь самое страшное счастье.
Казалось бы, так ясно. Мама учила меня и в блокаду, и в эвакуации различать немецкое и фашистское. И я не путал эти слова. Но то, что в немецком принимало фашизм, было моим врагом. А что это? Неужели никто не знает? И не только немецкий. Общий наш Дух земли являлся и исчезал. А я в переводе обязан был для себя это понять. Да, я так и буду стоять на лестнице. Пока не пойму.
Гете слушал меня. А я ему объяснял мой вопрос. И в темноте было очень понятно, почему он жует губами, смотрит в пролет лестницы и пытается мысленно что-то добавить в реплику Духа земли. И никак у него не выходит. Реплика остается такой, как была. А от этого зависел мой перевод. Не выйдет у Гете, не получится и у меня.
Больше того. Я знал, что стою именно в той точке и так, что Гете может жевать губами и думать. А стоит мне двинуться и поменять мою позу, и сразу он прервет работу свою, усмехнется печально и отойдет на покой.
И я вслух и в голос, громко, за него перечитывал текст по-немецки, и из глубины провала отдавалось красивое эхо. И в этом отзвуке должно было появиться что-то неожиданно новое. Я пытался поймать какое-то слово. Оно явно звучало. Но гулкий отзвук издалека сбивал меня и не давал мне услышать себя.
А Гете стоял где-то рядом. И я слышал его дыхание. И просил его повторить вслух добавленный стих. И не мог удержаться. Менял мою позу. Перехватывал поручень. Дергал перила. И Гете охотно и легко пропадал. А потом нехотя и с трудом опять появлялся. Но я, конечно, его не видел и не мог разглядеть.
Гулкий мой голос что-то подсказывал мне. Когда возвращался оттуда. А когда уходил туда, оставлял немецкий текст неизменным. А мой русский текст вообще не звучал. Я пытался, но он мгновенно становился немецким. И сразу был очень страшным. И я чувствовал, что я умру, но не подвинусь от того места, на котором стою.
Поручень дрогнул. И я догадался, что немецкий текст изменен.
Дело. Дело. Сначала заверши свой перевод. А потом уже. Выйдут из него. Сила. Идея. Слово. И вообще весь твой стих. И весь язык. Тот, который тебе заранее дан. И который неизмеримо больше. Тебя самого. Сначала Дух деяния. А слово потом. Ты ведь помнишь. Фауст переводил. Так, чтоб от слова дойти до любви. Но у него слово было в начале. Перевод-поправка. С точностью до наоборот.
Дело. Конечно. Только оно. Всегда. Везде. В момент рождения. В момент умирания. Время – дело. Движение – дело. Волны. Волны. Вверх и вниз. Возникновение. И только прожив целую жизнь. Можно добавить. Вечное море – вечная женственность. Одно только это слово. Одно, одно – за целую жизнь.
Да. Гете сделал поправку. Он сделал свой перевод. Он перевел самого себя. И нашел для себя. Новое слово. А теперь здесь на лестнице. В темноте. Рядом со мной. Еще раз поправил себя. Потому что он понял. Мне нужно помочь. И теперь уж и впрямь. Только одним единственным словом. Которое возникает. Когда сделано все.
И этого слова нет на его языке. Его надо было создать. И оно не в начале. А в самом конце. И теперь оно есть. И с него нужно сделать мой перевод. И тогда, на лестнице, я отказался переводить. Потому что я был в самом начале. А теперь, я думаю, время пришло.
Та же война. И я теперь – тот же ребенок. И мне удается. Перенести мою память. Оттуда – сюда. А это значит, наверно, что там сделано все. Но почему-то я не заметил. И вообще не заметил, как жизнь пролетела мгновенно. И до сих пор я слушаю ту тишину. И чувствую те же перила. И вижу тот же провал. А на самом деле – все заново. И все в самом начале. И я мог бы сейчас. Это сказать. Себе самому.
Но я только один. Еще не умею понять. И не помню. Как я нажал движок. Никелированного дверного звонка. И как я вошел в нашу дверь. Оставив у себя за спиной. Тьму и безмолвие. И тот особый запах лестницы. Который в детстве я так любил. И которого так боялся. В нем, в этом запахе мое растворенное слово.
Оно остается там. Но я до сих пор помню о нем. И прошептать его вслух. Теперь настала пора.