Еще один голос

ЕЩЕ  ОДИН ГОЛОС РОССИИ

                             (об Игоре ГРИГОРЬЕВЕ)

      Судьба Игоря Николаевича Григорьева (1923 – 1996) заставляет задуматься. В 33 года (1956) – ранняя публикация трех стихотворений. К этому времени уже за плечами – антифашистское подполье в поселке Плюсса, партизанский отряд в родных лесах. А потом, после войны и  многих проб и скитаний – создание писательской организации в Пскове. Трудное, драматически, трагически напряженное, полное борьбы руководство ею. Уход с должности и уже в память о поэте любовь к своему лидеру литераторов и читателей-псковичей. Двадцать две книги. Из них две – посмертно. Последняя, итоговая названа емко и точно — «Боль».

Вообще судьбу поэта можно прочесть уже по названиям книг: «Родимые дали», «Зори да версты», «Горькие яблоки», «Жажда», «Не разлюблю», «Русский урок», «Кого люблю», «Набат: Стихи о войне и победе». И все соединяет в себе «Боль». Она же и выражает сполна то, что должен чувствовать в наши дни благородный и самобытный поэт-патриот. «Боль». Голос, быть может, последнего певца «последней деревни». Еще один голос России.

В истории русской поэзии ХХ века Игорь Григорьев – явление уникальное. Он, быть может, единственный, кто в поединке с  конъюнктурой и идеологическими стереотипами недавних лет, никогда не перестраивал своей лиры. Он стойко и убежденно оставался верен себе. Многие, даже некоторые великие поэты перед лицом советской эпохи свою лиру перестраивали. Так Б.Пастернак впал в «неслыханную простоту». Но до этого М.Цветаева ушла из жизни. А Ахматова доказала, что ее обновленный узнаваемый пушкинский стих опережает ХХ век. Григорьев то же сотворил с есенинским языком и стихом. Да, Григорьев — один из наиболее самобытных и вместе с тем кровно  преемственных русских поэтов. Ему указывали на то, что он отступает от идейных и стилевых установок соцреализма. А он победно продолжал свой поединок. И всей своей судьбой и двадцатью книгами отвоевал право быть еще одним голосом России. И этот «Русский урок» нам сегодня полезно усвоить.

В свое время (еще в 1932-м году) о Есенине писали: «Потеряв патриархально-церковную образность, Е. не сумел найти иной. Отсюда – частые технические срывы и банальности в искреннейших советских стихах» (БСЭ, т.24, стр. 541). Оставим в стороне справедливость таких оценок  («банальности», «срывы», «частые», «потеряв… образность»). Скажем лишь сейчас, что Игорь Григорьев своим опытом убеждает в том, что этой патриархально-церковной (а может быть  и фольклорно-языческой, антропоморфной и зооморфной) образности и не нужно было терять. И сейчас ясно: творчество поэта стало живой связью между 20-ми годами и второй половиной века, включая и 90-е годы –  вопреки многим попыткам внедрить так называемую современную (теперь совершенно поблекшую) образность, несущую на себе печать непременных штампов и клише советской эпохи, и тем более вопреки многочисленным разрушительным новациям в нынешней поэзии постсоветского периода. Здесь подвиг Игоря Григорьева заслуживает особого внимания.

Чтобы его оценить, нужно оглянуться не на одного Есенина. И речь идет не только о неологизмах в духе «народа-языкотворца» и об использовании отдельных фольклорных мотивов и образов. И даже особенностей псковского говора. Органика русской народной речи, проявленная в стихах, неисчерпаема искусством изобразительности и  передачей не воплотимых  словом чувств и состояний души. С помощью слов. Но как бы помимо их разграниченных возможных значений. Я бы назвал это словесной ипостасностью. У поэтической  речи есть свои, во многом еще не осознанные и, конечно, не оцененные права. И тут упомянутая нами словесная ипостасность делает всех самобытных русских поэтов родственными. Уже Державин в романсе «Царь-девица» так зачерпнул из народной речи: «Между роз, зубов перловых /Усмехалася любовь». Тютчев обмолвился: «Подпирает локоть белый / Много милых сонных дум». Маяковский позволил себе: «Эта тема день истемнила в темень, /колотись – велела – строчками лбов. /Имя / этой /теме: / …!». У Есенина сплошь и рядом: «Голова моя машет ушами, /как крыльями птица. /Ей на шее ноги/ маячить больше невмочь».

Игорь Григорьев осознал  принцип ипостасной образности как универсальный и всеобъемлющий. Затем ему и понадобились почти фантастические гиперболы и олицетворения в  картинах живой (еще не вполне убитой) русской природы, в доверительном выражении самых интимных чувств, даже в поэтическом рассказе о контратаке (из стихов о войне и победе). Аналог тому в прозе – тексты Андрея Платонова. Заметим только, что подобные чисто национальные свойства художественного языка могли тревожить редакторов и критиков-пуристов. И по многим причинам. Русская несказанность – с помощью слов, но как бы «помимо слов» (В.Соснора) – могла  выглядеть, в лучшем случае, стилевой неточностью, а в худшем – двусмысленностью, при которой душа автора теряла статус идеологической ясности. И утрачивала приметы признанной легальной современности. Но именно такая широта и глубина в родном словесном искусстве делала голос поэта самобытным голосом России.

     «Заледенело сердце:/ В ретивом перебой — / Любовью не согреться. / — Россия, что с тобой?» «Надкушенный покромок месяца/ Скупые крошки сеет вниз» «Добро и зло – за вехой строгой: / Руками трогай!» «И Русь не та, и сам не тот — / Иные времена. / Но в ворохе золы живет/ Горит моя вина». «Ясноглазые угли ослепли, /Отроняли горячую дрожь: /Ни огнинки в заиневшем пепле, / Не надейся, костра не зажжешь». «Время воли, света, смеха /Утекло в тоску заката. /И сквозит в душе прореха, /Мне уже холодновато» «Ставшей сказкой, вещей былью / Доли мерою. / Я, рожденный русской болью, / В раны верую». «В глубинах нашей веры бесприютной/ Неугасимы ни Поэт, ни Бог». «Как боязно не верить в Бога! / Как страшно веровать в Него!» «Человечьей полон муки, / Дом заламывает руки: / Печь не разогреют внуки» «Сжигай слова, чтоб не остыл мотив!» «Мне жар земли безверье сжёг / Ни зла, ни зависти, ни боли».

Так мы перелистываем сборник «Боль». Но выписывать можно было бы из любого стихотворения. Любую строку. И всегда окажется: переданное поэтом больше, чем сказанное. Поэт и Бог неугасимы. Это сейчас  произнесут многие. Но как согласиться, если и Бог и Поэт уже угасали в наших душах столько раз. Григорьев поправляет: Поэт и Бог (кстати, по-державински дерзко поставленные рядом!) неугасимы «в глубинах нашей веры бесприютной». И афоризм, помимо слов, но благодаря им, раздвигается до размеров неохватной правды.  У Есенина: «Се изб древенчатый живот/ Трясет стальная лихорадка».   Григорьев без слов досказывает историю последней избы. У него «Дом заламывает руки»… А в подтексте перекличка с самим собой: «…и в ворохе золы живет, Горит моя вина». И вот: без отсылки к Есенину  трагическая связь времен восстановлена. «Сжигай слова, чтоб не остыл мотив». Здесь не просто парадоксально оживает пушкинский Пророк. Нет,  намеком  выражено то, о чем мы только что говорили:  чтобы строка горела, нужно сжигать слова – ибо, по воле автора, сожженное слово, сохраняя себя, жертвует собой, и тем самым, обращаясь к человеческой душе, раздвигает свои чисто словесные, текстовые границы.

Схожую роль выполняет и ритмика Игоря Григорьева. Вначале кажется, что она во многих случаях чисто есенинская. С точки зрения идеологов от поэзии – зачем нужны подобные «повторы»? Но чудо ипостасности побеждает и здесь. Есенин не только явил, но и завещал нам свою интонационно-ритмическую неповторимость. Она, как и истинно русское слово, обрекает последователя на самобытность. Он не подражает, а учится у гения быть оригинальным. Так опыт Дениса Давыдова научал Пушкина. Так Кольцов и Некрасов подсказывали Есенину. И, с другой стороны, ритмика автора «Сорокоуста» получала в русской поэзии продолжение и новую жизнь.

Пора включить Григорьева в большой и разновременной контекст  отечественной поэзии. Тогда выявится и обозначится его страница в этой нашей единой книге. Где каждый  корневой лирик – ипостась другому. И где опыт дальних и недальних лет открывает возможность и реальность так востребованного сейчас русского духовного возрождения.

 

Комментарии запрещены.