Поединок

ПОЕДИНОК.

 

1

Нет ничего. Пока ничего нет. Верный путь к тому, чтобы все было. Уверен. Проверял много раз. И никто не знает о моем способе. А вокруг. Агрессия. Беготня. Тревожность. Но я просто не ведаю таких состояний. И скрываю тайну мою ото всех. Время еще не пришло. И, главное, никому не нужно. Получается, что я все наблюдаю со стороны. Помогает. Ученики присматриваются ко мне. И никак не могут понять. Да, не разгадали. А я и не тороплюсь. Но сегодня понял. Они совершают ошибку. Простите – кто?  Я. А уже потом – они. Ладно. Пока не буду. Полчаса, а уже потом надо бежать на первый урок. В 30-ю школу. Там разыгрывается драма. После нее из ничего будет все. Надо выдержать. Выстоять. Пять уроков. Пять Катерин из «Грозы». А в это время гроза надо мною. Хуже грозы. Полный конец.

Но это внешнее. А вообще-то мне кажется: что-то удалось на вчерашнем последнем уроке. Больше, чем нужно для школы. И для моего класса, где я воспитатель. Больше. Но ребята поняли  и поверили мне. Я сам поверил. Кончай. Вредно вспоминать о вчерашнем уроке. Целый день впереди. Ничего не получится. Надо все заново. Будто не было. То, с чего  начал свой день. Вместо молитвы. Слова убегают. Разгони их. Вакуум. То, что нужно литератору. Кажется, я им становлюсь. Повтори правило. Он, литератор, должен быть отделен от тебя. Больше, вернее. Совсем безнадежно. Смогу. Но зачем в портфель кладу записную книжку. Я ничего не записываю. Запоминаю. Нет. Записная книжка. Пустая. Правильно. Нужно, чтобы хоть где-то был вакуум. Полная пустота. Кладу и забуду. Нельзя.  Напоминаю настойчиво. Забыл сварить кашу. Все. Некогда.

Что-то меня задерживает. Воспоминание. Надо проверить. Вот. Оно весь день будет со мной. И все погубит. Смысла нет никакого. Одни предметы, взгляды. Прикосновения. А что если так построить урок. И все рассказать, что я гоню от себя. А потом повторить и проверить. Что Катерина? У меня в каждом классе. Будь осторожен. Ты еще молод. И тебе двадцать шесть. Я закрываю входную дверь. Ключ кладу в левый карман. В левый, не в правый. А какая разница? Почему эта привычка. Все неслучайно. А ты не притворяйся. Темная лестница. Черные углы. Как в детстве. Когда ты боялся. Теперь смешно. И все равно дрожь пробегает, когда прохожу мимо. На этой площадке ни одной двери.  Нужно мелькнуть побыстрей. Пробегаю. Уже не смешно. Действительно страшно. Господи. Не дай бог, если будет и состоится… То, что в черном углу.

Вот – пробежал. Надо уехать отсюда. Но я не уеду. Почему известно? Точно. Я никуда не уеду. Характер. Судьба. Как себя переделать? Пусть будет. А сегодня – прямо об этом сказать. На уроке. На каком? Четвертом? Пятом? Или потом? Завтра? Нельзя. Нарушается принцип. И вдруг  понимаю: то, чего я жду, не случится, если я все скажу. На последнем уроке. Да. На последнем. Ну вот. Спокойно. Можно идти и забыть обо всем. Лишнее. Записная книжка. Никогда больше не буду брать. Мучает. И вот я вспоминаю, какая драма ожидает меня. И чувствую – готов. И даже нетерпеливо жду поединка. Хорошее утро. Правильно. Так бы всегда.

Поединок с людьми или с годами… шестидесятыми. А в чем суть этой схватки? Дело в том, что сейчас начало того, что потом приведет к катастрофе. Заметить почти невозможно. Чувствуют все. Не замечая. Самое правильное – чутье. А я старше моих двадцати шести.  Очень просто. Не знаю, как у других. Сознанье ошибки. И увлеченье. Дескать, конечно, да, я ошибаюсь. Но… увлечен. Понимаю. И ничего поделать уже не могу. Вижу сейчас. Но потом будет видно. «Хороший человек в темных блужданиях твердо знает верный путь». Гете прав. Но формула работает по-разному. Я твердо знаю верный путь и потому, будучи хорошим, разрешаю себе заблуждение. Таковы наши шестидесятые. Потом объясню. Самому себе. А теперь – Островский. Пять Катерин. Что услышу – не знаю. Кроме того, методист, который меня изучает, придет на урок. На четвертый? На пятый?

Здесь, у Андреевского собора, в прошлом году, зимой, помню, я упал и сломал себе руку. Потому что был удачный урок о Тургеневе. О «Певцах». «Записки охотника». Я один говорил. И все меня понимали. А я говорил о том, что мы заблуждаемся. Вышли на волю и не заметили, что все дорожки позаросли. Частым ельником и березником. Так пел Яша Турок. А я говорил и думал о том, что нам предстоит. Удалось позабыться. У Тургенева – чайка на камне. А у меня бескрайний туманный простор. Видел своими глазами. И было больно и горько. Ну, ладно. Пока не надо. Из глубины простора. Возвращайся назад. К началу шестидесятых. Да. Уже сейчас вижу, что это прорыв. Урок получился. И  я вдруг прервал его на середине и попросил написать и сам сел писать. Сначала – досада. А потом увлеклись. Я собрал эти листочки и поспешил домой. И упал. И сломал руку об угол панели.

Вот это место. Опаздываю. И все равно останавливаюсь. Не знаю зачем. Оправдалось тогда. И теперь оправдается. Вижу – церковь открыта. Крестятся. Входят. Но это потом. В тумане. А теперь все не так. Люди спешат, не оглядываясь. Дверь крепко задраена. Кто-то, как я, останавливается и глядит,  сожалея. Видит меня. Мы понимаем друг друга. Он хочет заговорить. Пожилой. Благообразный. В старой бобровой      шапке с черным бархатным верхом  и в черной шубе с бобровым воротником. Седая бородка. Пенсне. И пронзительный взгляд. Интересно. Что-то бормочет. Я не слышу. Опаздываю. Надо бежать. Вот. Осторожно обхожу  угол. Поднимаю глаза. Но старика уже нет. Шуба его напоминает отцовскую шубу. Шапка тоже. Я их надевал после папиной смерти. Никто не замечал. Мама мне вслед глядела печально. Смешно и горько. Ну, кажется, я совсем опоздал.

Почти бегу по аллее. В руке портфель. Путь знакомый. По этой аллее я мальчишкой, «весь в мелу», бегал  к Среднему, в букинистический магазин. Теперь – мимо и мимо. И опять кто-то шепчет – надо уехать отсюда. Но я не уеду. И когда-нибудь здесь, медленно проходя по аллее, буду собирать в себе память обо всей моей жизни.  И когда-нибудь кончится. Но сейчас, перед уроком, зачем эти мысли? Оно неслучайно. Вот, кажется, я не опоздал. Угловой дом. 30-я школа. Надо зайти со двора. Много ребят. Киваю головой. Отвечаю. На самом деле – по-молодому обгоняю кого-то. Меня пропускают. Чувствуют – что-то не так. Ожидают. Вижу. Такие улыбки.  Пять Катерин.

Никогда не нужно себя обгонять. Кто говорит? Не я. Обгоняю. А теперь, на первом уроке, так обогнал. Что даже сам пришел в себя и вернулся. Ребята в недоумении. Предчувствуют. Одна Катерина. Ждали. И не дождались. А я забежал далеко-далеко. И вдруг мне стало холодно. Передернуло, как от простуды. В каждом классе – одна. Кто меня понимает. Остальные за ней. Причем тут Островский. Говорили много. Спорили. Угадывали чей-то план. А его не было. Плана. Светло и жарко. Вот меня передернуло. Возвратился. Не все погибло. Выпустили. Дождались возврата. Нельзя. Больше нельзя. Спасибо. Что осталось? И что останется? Ожидание. Что-то мелькнуло. Они хотели, чтобы я вернулся. Никак нельзя отпускать. Ребенок – учитель. Сами дойдем. И вдруг тишина. И «не нужно ни слова, ни просьбы…». Она для меня – тишина. Полвека самообмана. Переживете. И я вместе с вами.

Остальные уроки не в счет. Не помню, что было. Кто говорил. Много ли, мало. Только бы промолчать. Но я не умею. Перемена. Спрашивали, что было на первом уроке. И так до конца. И до последнего – пятого. Передавали устно. Что-то прибавлено от себя. Ничего. Полезно. Холодно. В коридоре. В учительской. Сижу прямо на солнце. И все равно. И неужели так будет завтра. И послезавтра. Не выдержу. Еще раз руку ломать?  Наложили гипс очень крепко. Сдавили запястье. Болит невозможно. И я не спал тогда целую ночь. А теперь? Неужели тот перелом? Перед погодой. Нельзя, когда падаешь, выставлять правую руку. Но я никуда не уеду. И все равно буду жертвовать правой рукой. А уехать куда? В деревню. Туда. В детство мое. Там наступало первое обновленье. И не наступило. А сейчас. Впереди полвека. Тяжело. Дальше – тупик. Доживу. И они доживут. И переживут.

Листаю журнал. Выставляю пятерки. Четвертый урок. Предпоследний. Никого не забыть. Человек с бородкой. В пенсне. В бобровой шапке и черной шубе с бобром. Но куда он пропал? Передо мною совсем другой. Продолжаем литературный спор. Чуть перемена – он рядом. С ним хорошо. Он из тех, кому будущее не нужно. Он весь в настоящем. Сидит напротив. Историк. Обществовед. Что он думает об ошибках эпохи. Той, которая наступила? Нет, ничего. Нужно думать о том, что можно исправить. Полвека пройдет. И только тогда начнут исправлять. Толстой перед смертью продиктовал, что каждый из нас тогда существует, когда и поскольку он связан с другими людьми. Конфликтно. Порой идиллически. Пока живешь, надо жить. И писать. Побольше. И переписывать набело. Без единой помарки. Есенин не ставил ни одной запятой. И каждую букву отдельно.

Слушаю. Перемена проходит. И никак не может пройти. Мучительно. И я по-прежнему – в той тишине. Проставляю пятерки. Память хорошая. Никого не забыл. Не выдерживаю. Прерываю. Как же так? Нельзя допускать ни малейшей лжи. А мы уже допускаем. Видите? Признаете?  Тот, с бородкой, хотел говорить. Кто – не знаю. Пропал. Теперь вместо него… Хорошо. Хорошо. До звонка еще пять минут. По моим часам. Говорите, надо конфликтно? Идиллически? Лев Толстой  о другом. О том, чего мы боимся. И что неизбежно. И оно спасет нас. А мы далеко от него на полвека. И еще пережить катастрофу. Не переживем? Звонок. Пятая Катерина. Моя тишина.

 

Жизнь устроена так. Всегда не доделано. Трудись. Жертвуй. И уходи, потеряв последние силы. Кто-то любит процесс. А я все довожу до конца. И тогда вопрос бытию. Что дальше? Зачем? И когда? Пустые вопросы. Процесс. Но сегодня урок нужно кончать. Пятый, а дальше некуда. Второй, третий, четвертый. Тут еще многоточие кстати. Но пятый. Все равно. Ты понимаешь. Попытка – не больше. Многоточие, мучение, все останется – до нового дня. И все-таки надо пытаться. У меня смешная уверенность – будто мои дорогие ребята ждут пятого часа. И там она. Что скажет? О чем промолчит? Никому не отвечу. Будут смеяться. Но для меня это моя особая жизнь. Даже ей не скажу. Она иногда глядит – будто спрашивает. Нет. Не скажу. Историку – этажом выше. Но пока нам по пути. Он продолжает. Киваю. Согласен. Молчу. Дверь класса.  Вхожу. Как завершить. Помогите.

Нет. Пятая Катерина – увы! – не желает помочь. Не хочет. А вообще – могла бы. Пол-урока. И вдруг – здравствуйте. Вижу – методист за последним столом. Там, где репродукция – карандашный рисунок. Почему не заметил. Надо кончать. При нем – невозможно. Тем более – увидел внезапно. Ребята молчат и не думают выручать. Любопытно. Методист – мужчина. Хуже не может быть. Привыкли. Мгновенно всматриваюсь. Пенсне. Бородка. Уже полгода. А я не узнал сегодня. Там, у Андреевского собора. Вот что значат шуба и шапка. Отлегло. Он уже изучил. Он обо мне все завершил и только ждет подтверждения. Точно. Ну, если так – думай  спокойно. И я начинаю исповедь. Очень трудно. Катерина глядит в окно. Осуждает меня. При нем. Нельзя. Невозможно. Перестань. А почему оставили меня одного. И вдруг он встает. Он делает жест и выходит. Он дарит мне половину урока.

 

Вот я уже дома. Очень медленно по обледенелой панели. Как сейчас вижу. Себя самого. Иду. В портфеле – то, что написали ребята. И я кое-что написал. Десять минут. Но каких. Знаю, о чем написали. Нет, не знаю. Сегодня особый пятый. Победа? Поражение? Все равно. Закончил. Мы кое-что завершили. Вот иду. Обледенелый угол панели. Нет никого. И никто не поможет. Миную благополучно. Каждый шаг. Твердо ступай. Не ставь ногу на пятку. Не выставляй правую руку. И так – до самой парадной. До лестницы и темных углов. Промелькнули. Вырвал сегодня целый день для себя. Осторожно, как по льду, вступаю в большую комнату. Слава богу. Стол чист и без скатерти. Только тут вспоминаю, что каша не сварена. Сил нет никаких. Удивительный жест. Встал и вышел. Хорош поединок. Почему пенсне? Думаю, долго не проживет. Потому и ушел с половины урока.

Малая комната. В ней все начинается. И в нее легко возвращаться, если что-то удалось окончить и завершить. Удалось. Вспоминаю. Сколько здесь бывало друзей. И все они живы. Вообще все, кроме отца и матери. И, удивительно, те, кто заглядывал ко мне, отсюда уже не уходят. Мысленно. Понимаешь? Они бы ушли. Но я их не отпускаю. Память хорошая. Говорят. И я знаю, о чем говорить. Карандашный рисунок. Он у меня в том углу. Там почему-то одно свободное место за последним столом. А здесь, в малой комнате, голые стены. Говорят, очень полезно. Для начала начал. Вот характер. Двадцать шесть лет. А все будет именно так. Пусто после победы.

Гроза миновала. Несколько дней впереди. Когда опять соберется. Нет, жить все-таки невыносимо, пока знаешь: полвека уйдет на общее заблуждение. А ребята еще далеки от него. Они вместе со мной. Вот что написали. Посильнее меня. А через год – уже другое. Будут готовы. И все-таки. Школа. Подружимся. У нас – двухлетка. Два года. И сколько еще промелькнет. А мне уже двадцать шесть. И что-то случится. Потом. Примериваюсь. Что-то рисую в воздухе. Странное занятие. После обеда. Рисовать. И снова не быть свободным. Так и не снял мой светлый серый костюм. Желтые кожаные сандалии. Форма, которую нам для хора выдавали в Москве. 57-ом. Мы тогда победили. И вот надеваю на все уроки. Лень снимать. Лягу. Посплю. Мамин диван держит меня. Сандалии – дома. Они домашние. Аккуратно поставлю. Зимой ходить в сером костюме. Странно.

Спать в нем хорошо. Вообще хорошо во сне продолжать мой поединок. И что бы ни было там – проснуться и не отступать. И пусть любое безумие. Продолжить его наяву. Насколько возможно. Попробуйте. Очень хороший способ. Кому говорю. Никого. Гулкая комната. Попробуйте – все равно. Пока еще можно. Потом вы придете, а я забуду, как продолжать прерванный сон. Вот, пока я рассуждал, мой сон растворился. Большая потеря. Что-то хорошее. То, ради чего остальное. Оно пропало. Не вспомнить и не рассказать. Поединок не состоялся.  Катерина глядела в окно. Потом, когда он ушел, повернулась. Она силуэтом на фоне окна. Разглядел выражение.  Боже. Сколько таких судеб откроется и пройдет мимо. Но ты. Учитель. Будь осторожен. Обгоняй. Оставляй позади. Полвека пойдет, пока я смогу объявить. Уже другой пустоте. Себе самому. То, что зреет сейчас.

 

Двадцать шесть лет – предельное время. Наступает внезапно. Вдруг что-то шевелится в глубине. Предчувствие? Боль? Неужели сегодня. То состояние, то мгновение, после которого… Да, после которого… Подожди. Очень опасно.  Когда же ты кончишь – довольно так вот жить в полусне. Ведь именно полусон тебя обгоняет. Ты живешь в другом. Становишься там на себя не похожим. Но тоже самим собой. А потом возвращаешься. Трудно сказать. И нельзя исповедоваться. Видишь – все откликаются. Только не знают, что делать с новым открытием. Вот написали. Читаю. Не дай бог кто-то прочтет. Медитации. Да. Иная духовность. Попробуй, переломи. Такая школа никому не нужна. Подожди. Обнаружат. Но ведь и ты сам ничего не можешь от людей утаить. Как сегодня. В минуту, когда  подарена тебе твоя тишина. Воздействие сильное. Попробуй встать и уйти. Тот попробовал.

Да, люди уходят. А кто-то сидит и пишет. Но я и не думал, что так могущественно расщепление атома. В минуту прикосновения к тайне. Но ведь и тайны, в сущности, нет. Страшно подумать: людям все известно. И вот они стараются отогнать лишнее знание. Они считают, что лишнее. А все равно смутно чувствуют свое заблуждение. И вот его укрывают от себя и других. И так и рождается тайна. А потом кто-то пытается ее разгадать.  Полвека такое нам предстоит. А потом двадцать шесть лет. И катастрофа. Какая? Не напрягайся. А то увидишь в подробностях. Вот сегодня – первый урок. И почти увидел на пятом. Увидел, увидел. То, что в черных углах.

 

2

В черных углах – наши страхи. Чего сейчас люди боятся? Вместо одного культа придумали новый. Говорят, прежний был от страха. А этот светлый. И еще не обжитый. Но ведь все видят, чем он закончится. Того и боятся. И загоняют в угол. И погружают во тьму. Дети. Играют. В опасные, смертельные игры. А методист в пенсне уже не ребенок. Откуда он взялся?  Кто его, такого, назначил меня изучать? Лучше не спрашивай. Ответ известен. А я не хочу отвечать. Благоразумные люди вопросов не задают. Но сегодня мне показалось, что дети мои в каждом из пяти классов – отказываются от игры. Они уже не играют. А мы – от одной игры переходим к другой. И следим друг за другом. Невольно. И поправляем, когда кто-то нарушил правила этой игры. Хочу в детство, в деревню. В эвакуацию. Туда.

Вот – все будет серьезно. Я уже нашел мой способ, как выходить из игры. На уроке. Методист понял меня. Какое счастье. Он, у двери, сделал свой замечательный жест. Больше не буду. И скрылся. Туда, откуда возник. И уж конечно, он об этом хотел заранее молвить на углу, там, у Андреевского собора.  Узнал меня, а я его нет. Жаль. Не появится вновь. Мы ни разу не обсудили наш общий вопрос. Как переломить ситуацию заблуждения? Как остановить новую ложь и эту новую, благостную игру? Однажды он завел разговор – после урока. Но я не помню. Историк был рядом. Курил трубку. Помалкивал. Бритый. Седовласый. Он следил за моим выражением.  Но слушал человека в пенсне лучше, чем я. Почему я тогда не вникал? Не помню. А, мы обсуждали – зачем я переставил Островского и Тургенева. Ранняя зима за окном. Для «Грозы» необычно. Да. Я перепутал.

Система прекрасна. Какая удача. Стройная идеология. Другой не будет. Как хорошо. Я промолвил тогда вполголоса – детям такое внушить невозможно. Методист поправил: детям пытаются навязать. И не надо стараться. Жизнь поможет. Где-то у Гете сказано: теперь они тебя не станут слушать – их нужно предоставить жизни. Так мудр и благ. «Прометей», мой любимый. Надо поставить в нашем школьном театре. Предложу на уроке. Вот почему я не слушал и не запомнил тот разговор. А теперь – все забыто. Он, видимо, понял, что со мной – в порядке. И успокоился. И отошел куда-то. Куда? Надо мне самому стать методистом. А я опасался. Отодвигал «Грозу» от начала учебного года. Поменял Островского и Тургенева. Прямо об этом – стыдно сказать. Самому себе. Тоже загнал в черный угол. У каждого свой. Но как много хороших людей. Вот надо хорошо думать о них.

Непрерывная жизнь. И никакой усталости нет. Желтые кожаные сандалии стоят у дивана. Брюки помялись. Ну что ж? Буду гладить. Когда-нибудь кончится моя одинокая жизнь. Как-нибудь нужно сделать, чтобы и здесь не было новой игры. Кто согласится? Но я свободен. Думаю только о школе и об уроках. Неправда. Вот чего я боюсь. Гроза все-таки надвигается. Полный конец. Недаром я ее отодвинул. Смешно. Отодвинуть нельзя. Надо замедлить. Изо всех сил. Вот, я замедляю. Но это что-то большое. И все  правильно. Думаю только о школе. Так получается. Вот здесь и будет вся моя жизнь. Как успокоиться? Кто успокоит? Не надо. Сам. Вижу все – до конца.

 

Учителя. Отец и мать. Оба. Он постарше. И вот раньше ушел. Мама – за ним. Как только сравнялись годами. Это значит – и я уйду, когда мне исполнится шестьдесят. В двадцать шесть по утрам и ночам думать об этом… Думаю. Порой исповедуюсь на уроке. Днем – никогда. Но сегодня. Что случилось, и что будет со мной? Дети материалисты. И я укрепляю их в этой религии. Страх отсрочен. И у них. И у меня. Смеются, думая о конце. По-разному философствуют. А я знаю одно. Конец – это весть о конце.  И отец то же мне завещал. Тихо. Спокойно. Осталась библиотека. Здесь. В малой комнате. Там, где я сейчас никак не могу заснуть. Кожаные сандалии. Мятые брюки. Сажусь на диване. Стеллажи по стенам. И уже посередине, между стенами – полки. Мой лабиринт. А в гостиной – шкафы. Шкафы. Дед собирал. Целая жизнь.  Гражданская война. Блокада. Холод и голод. Книги.

 

Где-то за стеной – неоконченная симфония Шуберта. Очень люблю. И буду любить. И до последнего дня. Отец. Мать. Уходили спокойно. И никто из них не страдал. То же самое – и со мной. Слава богу – в школе об этом ни слова. Плохо. Ведь ученики мои знают, что я ничего не скрываю от них. То, что помню и вспоминаю. Не надо. И ни в коем случае нельзя повторять. И вот  ни разу не вспомнил. Потому что много, много раз,  думал здесь. По утрам и ночам. А неоконченная симфония – детская память. Приемника у нас не было. Трансляция. Раннее утро. Что-то похожее на «Лебединое озеро». Та же тревога. И почти та же мелодия. Нет, все по-иному. Не то. Чайковский заимствовал. Шуберт вначале. Никак не поймаю. Поутру  – великое счастье. Как уловить мелодию, чтобы ее помнить весь день? И ту, и другую. Так было. И опять она за стеной. Книг больше. Мелодия та же.

 

Учителя. Они согласны во всем. Отец и мать хорошо понимали друг друга. Они решили, что не будут меня учить и воспитывать. Вот бесстрашные люди. В такие годы. Они твердо выдерживали. И я невольно чувствовал сам, чего они ждут от меня. И поступал свободно – как надо. И не было никаких проблем. И шло незаметно. Может быть, потому что все мы учителя. И нет желания отступить и нарушить. И нет страха перед неизвестным. И не было никаких темных углов. И мы заранее знали, как быть и что делать. Или мне казалось. Вполне возможно. Я мог вообразить. Потому что родители были не так откровенны, как я. Они замечали за мной такую особенность. Но это их не пугало. Мы жили спокойно. Говорили вполголоса. Даже я приучился. И уже не знаю жизни другой. Только в школе и на уроках. Там что-то случается. Там – неоконченная симфония Шуберта.

Пятая Катерина. Дай перечту. А ведь она сдала белый нетронутый лист.  Кажется, я что-то читал.  Было. Исчезло. Вот – вторая часть «Неоконченной». Соседи не выключают. Спасибо. Нет ничего. Без подписи, без даты, без обозначения класса. Только она. У всех остальных афоризмы, стихотворения в прозе, рассказы, притчи. Но я точно помню – слова на  белом листе. И еще подумал –  потом, потом. И если не торопиться, даже узнаю – какие были слова. Нет, не сумею. Шуберт. Вторая часть – раздумья о первой. Не окончено. Мне, психологу, все ясно и так.  Иначе она не могла. Записывала мысленно. И остановила себя. И поглядела в окно. И перечитала.

Она от меня далеко. Дальше, чем детство и эвакуация. Между нами двенадцать лет. Я знаю, кого она любит. Из соседнего класса. Будущий физик. Самый красивый из всех ребят. Обдумывает страшный эксперимент. Потом. После университета. Когда-нибудь. Непременно. Любви никакой не знает. И не должно быть. Никогда. Уж если эксперимент, какая любовь. Вообще они даже и незнакомы. Он заметил ее. А она – только и думает. Вот моя исповедь ей помогает. Учителю можно послать белый листок. Он поймет и не будет спрашивать. А себя? Неужели я мог бы экспериментировать. Неужели мог бы разгонять частицы друг против друга так, чтобы столкнуть их и уничтожить все бытие. Нет. Но он по-своему ближе к тому, о чем я давно догадался. У меня еще будет с ним разговор. Через год. Не раньше. Он расскажет. И спросит. И тогда я смогу ответить. А сейчас. Белая страница.

Как опасно и как легко – жить во всех временах и проникать в любое сознанье. И я могу научить. И это сразу приносит счастье. И не нужно сюжетов иной, тяжелой любви. Все достигается. Нет. Нельзя.  Никто не учится. Ведь вот они так друг друга и не узнают. Ладно. Господь с ними.  Даже не поговорят. Не посмотрят в глаза друг другу. И разойдутся. А я все равно уже не смогу их забыть. И даже если я дам белый листок. Не поймет. Но я не имею права. Листок послан мне. Чтобы я молчал. И чтобы мне было грустно. Как сейчас. Впереди целый свободный день. Гроза миновала. Можно вернуться.  Да. Важное дело. А я тоскую. Жду и мечтаю, когда опять войду в этот класс. В тот и в другой. И теперь понятно. Вот почему. Не думай. Отодвинь от себя. Ты чего-то не знаешь. Только не это. Что-то другое. Кому написать. Подожди. А что ты уже написал на уроке?

Сразу? Тогда? Перечитывать? Ну а теперь?.. Удивительно. Совсем о другой любви. Которой нет и не будет. Оказывается, у меня тоже эксперимент. Целая жизнь. Ну почему я не могу, как отец и мать. Они оттуда глядят и покачивают головами. Не понимают. Эксперимент заключается в том, что кто-то один… Боже мой. Уничтожь свой тетрадный листок. Там фамилия, имя, дата и даже класс. Пять листков – и каждый в разных классах. А это последний. Пятый. Понятно, почему не успел прочитать. Потому что… Представил себе мой странный эксперимент. Вернее, вспомнил, что сам задумал его в школе. Тоже в девятом классе. И не говорил о нем. Никому. Никогда. И не вспоминал. Уничтожь. А если соединить их. Пять, по порядку. Перечитай. Получается исповедь. В той тишине. Когда человек снял пенсне и вышел из класса. А она отвернулась к окну. И это не я. Мое чужое сознание.

 

Белое толстое кружево. На черном круглом столе. Фамильное. Мама любила его. Низенький столик на выгнутых ножках. Знаю, куда-то он пропадет. Кружево успокаивает. Можно вернуться. Это мама моя, уходя, так постелила. Ничего не меняю. Убираю листочки в портфель. Прислоняю портфель к ножке дивана. Как плохо, что я ничего не умею. Говорить и писать. И проникать в чужие сознания. Или думать, что я проникаю. И вот, пожалуйста. Кто-то еще проникнул. В мое. И в нем остается. Встаю. Встряхиваю головой. Ничего не меняется. Головное. Нет. Оказывается, безразлично. Кто-то во мне. Как получилось. Афоризмы. Притчи. Любовь.

Джойс придумал язык. Множество языков. Между народами. В пространстве. И поверх эпох и столетий. И не надо переводить. Пытаются. И ничего не выходит. Оставляют без перевода. На листе бумаги – те же новые корни и звуки. Произнесите вслух. Очень просто. Произнесите, поймите, объединитесь – как дети, вы, любые народы и времена. Футуризм. Вопреки советской эпохе нового культа. Нет. Не надо придумывать новый язык. Он уже есть. На белом листочке. И в душе у меня. Совсем другой. Буду придерживаться. Без перевода. Малыми дозами. Вторгаясь в обычную речь. Понемногу привыкнут. Или от меня медленно отойдут. Кто куда. И не забудут. И порой, тоже малыми дозами, станут говорить на этом простом языке. И научат всех, кто еще не умеет. А потом новый культ начнет исчезать. И в ином столетии, в новом тысячелетии, заговорят, наконец.

Нет. Все будет не так. Поединок продолжится. Остановись. Не заглядывай. Ты проживешь долгую жизнь. Подумай сам. Тебе – двадцать шесть. А будет – переживешь знакомых и давних ровесников, учеников. Уйдут все. А ты… долгожитель. Вот еще кто-то ушел. Опередили. И там говорят, что это естественно. Ты пойми. Говорят – на моем языке. Слышу сегодня. Опомнись. Ну и что?  Ничего не меняется. В природном порядке вещей. И это ведь хорошо. Насчет языка. Ничего не будет. А язык остается. Нет, не сейчас. Будет. Останется. И его нужно туда занести. Вот настоящая цель. И уж это я беру на себя. Вот о чем ты написал на листке. Уничтожь немедля. Подожди. Записано, значит, не будет сказано в классе. В первом и в пятом. Паллиатив. Малыми дозами. И наоборот. Побольше пиши. На уроках. И не показывай. И не произноси. Громко и внятно. Перечитывай дома.

Поэты. Но ведь и сам ты… Они догадываются. Но ты помалкивай. Конечно, поэзия – это способ туда перенести язык. Да, все это понятно. И лучше – пускай они подумают сами. А и думать нечего. Пусть они пишут на каждом уроке. Да. Уже получается. И мне хорошо. Сознаю. Надвигается. И все равно хорошо. Как сегодня. Как сейчас. В эту минуту. Вроде бы нет никого. А я чувствую себя  где-то в самой гуще того, что живет. Потому что все, кто уйдут, не уходят. А язык тот все лучше и лучше. И на нем говорят. И от этого он все больше будет моим. Но пока – ты слабее, чем дети.  Отвлекись. Плохо владеешь. Что бы сказал историк. Или тот методист. Один пожалеет, потеряв собеседника. А другой – уже пропал. Он моя выдумка. Фантом. Воображение. Разрешаю себе. И единственное, что смущает. Да. Встреча у Андреевского собора. И то, как он сегодня ушел с половины урока.

 

Вот кто-то болеет. А я слишком здоров. Может быть, есть отклонения. Трудно понять. Врачи бы от меня отшатнулись. Предполагаю. Тут нужно другое здоровье. Чувствую. Природа заботится. Оберегает. И охранит. И побольше играй. В иную игру. Не в ту. Путь к пониманию. А вы… Предлагайте другой язык. Молчание. Пустота. Ну что ж. Потеснитесь. Там и здесь. И опять вспомнил того. Из другого класса. Разговор неизбежен. Когда буду в силе. Прямо начну всерьез на моем языке. Большие глаза. Он сразу ответит. Пожалуй, не так уж и долго ждать.  Выдумки. Обдумывает и боится.  Она помогла. Понимаешь? Мне помогла. Только мне одному.

Через полвека – предел, конец общему заблуждению. И ты пойми – тогда уже поздно. Полвека потеряно. А я почему-то переживу всех, и тогда я стану молодым удивительным стариком. Катерина пропадет, затеряется. Физик померкнет. Как я хочу, чтобы они встретились. Были бы счастливы. Доиграли бы до конца. И ничего бы уже не боялись. И тогда не надо никакой благодарности. Увы, это все кажется. А будет не так. Пропадут. Исчезнут. Не заметят. И никто не заметит.  И продолжится бытие. Не прервется. И  эксперимента не будет. А мой, к сожалению, состоится. Уже состоялся. Потому что – могу предсказывать. На свободе заглядываю туда. Возвращаюсь. И приношу оттуда горькую весть. Поздно. Уже сейчас опоздали. Оказались не на высоте положения. Подготовили крах и распад. А это хуже, страшнее, чем разогнать частицы друг против друга.

Ну, молодой старичок, у тебя вечер, ночь, а завтра целый день полной свободы. Отвлекись. Наступит. И разве мало? Жена и сын. Предполагаю. И ты, по крайней мере, не опоздал. Отчего так тяжело на душе. Неужели  зависит от какого-то физика. Нет. Разговор состоится. Вижу и слышу. Он придет к тебе сам. В первые дни после рождения  сына. Он увидит кроватку. Нет, не увидит. Я его не пущу в малую комнату. Но он будет знать, что кроватка стоит у дальней стены. Он придет рассказать. Посоветоваться. Ничего себе. Какие советы? Сказать о новом открытии. Оповестить. И услышать за капитальной стеной милый недовольный голос младенца. И то, как он зачмокает и потянется. Такой разговор. Большеглазый физик умолкнет на полуслове. И вновь тишина. И я тогда вместо разговора, дам ему тот белый отдельный листок. Без фамилии, даты и обозначения класса.

 

Воображение. Книги все в большой комнате. Негде сидеть. Не помню. Кто-то придет вместе с ним. Оба студенты. Школа, добрая память. В прошлом. Вот  момент, когда ничего еще нет. Он сейчас. А тогда –  все  решится. Мой сын и листок. Физик умолкнет. А что же открытие? Не помню. Ведь если не сказано, выпадает из памяти. И все будет не так. Но бытие сохранится. И тогда, и сейчас. Большеглазый поднимется и уведет своего широкоплечего друга. Уйдет. И больше я его не увижу. Только имя. Среди каких-то ученых. Лауреатов. Не помню. Как интересно. День спасения. Уже очень ясно. Похоже на правду. А куда передвинуть книги? Зачем? Подождут. В каждой загнутые страницы. Мои. Мамины. Все равно. Душно в малой комнате. Представляю. Кровать у самой двери. Дальше – круглая печка, новый стеллаж. Пора. Буду передвигать.

Почему пустота? Вот исчерпана целая жизнь. Полвека. Мне двадцать шесть. Почему поединок? Он труднее всего. Начался или нет? Едва, и уже смертельно опасен. Видишь? Временное состояние. Говорю, с кем говорю на моем языке? И кто мне отвечает? Еще и еще раз? Впереди. Сегодня,  завтра. Надо вслушиваться в тишину вечером,  в самом конце дня. У цели. Там, в пустоте, ответ на любой вопрос. И не надо бояться. Да, потемнело. Черно за окном. И все равно свет проникает оттуда. Кажется. Нет. Круглый столик. Белое кружево. Ощупываю. Прямо передо мной. И вдруг понимаю —  все пропадает. Пропало. Ушло. И сегодня, сейчас, в темноте,  первая схватка.

 

3.

От чего зависит? От слова. Сказанного и неизреченного. Произнести где угодно. В пустыне. Или прямо здесь. В ночной тишине. Ты филолог. Тебе остается верить в слова. И в то единое слово. Но не в то, которое было в начале. Оно уже не требует веры. Каждый раз нужно кому-то начать. Как в классе. Кому-то из моих любимых ребят. И ты не думай. Ты любишь всех равно и по-разному. А теперь их нет рядом с тобой. Вот почему каждую ночь – дух над бездною. Носится над водой. А твой удел – опять и опять молвить какое-то новое первое слово. Или то же самое, но смысл другой. Иной, небывалый. И еще больше. Сказано, и все изменится. Вот. Проверяю.

А ты собрала все мои страхи. Тьма. И уж если молвить первое слово, то  здесь. И только сейчас. Как научить медитациям ночи? Никто не поверит. И не надо. Может быть, он, большеглазый физик, тоже не спит. И готовится гибель. А ты одним только словом, от которого все зависит, решил что-то в себе изменить и остановить этот страх. Пытайся. Вот главный сюжет на полвека. Серьезно. К сожалению, поздно шутить. Большеглазый страдает. Оттого, что не находит верное слово. Он Фарадей. Только словами. Без формул. Красивая формула вызывает у него подозрение. А слово спасает от новых ошибок. Откуда я знаю? А, это он написал в сочинении. Признался мне. Там написано – Базаров остановится перед моей новой формулой. А я перед словом его. Уж этот Базаров. Опыты. А впереди – частицы друг против друга. Остается немного. Но кто-то мешает. Кто? Сочинение кончено.

Ах, большеглазый. Кажется, я тебе сумею помочь. Подброшу идею. Но сначала внесу ее в эту черную пустоту, которая прямо передо мной. Вижу формулу и не могу разглядеть. Ничего. Главное – вот она. Чувствую – рука вновь заболела к погоде. Стало светлей. А ведь еще только час ночи, не больше. Метель. Белая метель за окном. Крупные хлопья. Падают медленно. И вдруг – порыв. Метет, метет. И опять замедление. Сквозь хлопья – огонек в доме напротив. Слава богу. Я не один. Формула неподвижна. Если бы Фарадей поглядел, то сразу нашел бы нужное слово. А у меня оно уже наготове. Сейчас прошепчу. Подожди. С кем поединок? С ним? Нет. Он еще ничего не нашел. С формулой. Но она в пустоте и во мраке малой комнаты. Она прямо нависла там, где… Не продолжай. Там, где место у правой стены. Освобожденное милое место. Отвожу глаза. Передвигаю. Сразу. Мгновенно.

Вот оно – слово мое. Стоило только его прошептать, и сразу в него вошли все мои силы. Вся память о детстве, о том, которое было здесь в этой комнате. Да, было здесь, когда меня оставляли, гасили свет. А сами сидели в гостиной. Там шумно, а здесь не могу заснуть, потому что боюсь темноты. И даже голос подать боюсь. И только один спаситель. Тепловой прожектор. Как раз там, где освобожденное милое место. Он высоко стоит на чем-то и красное что-то как будто бы светит и пружинка издает иногда странные звуки. Я не знаю, что это пружинка, и кажется, круглое хочет о чем-то запеть и не может, и что-то шепчет. Поставили, и оно, круглое, охраняет меня.

Шепот, шепот. А за окном  даже метели не слышно. Все, что в комнате, заглушает. А на самом деле – ровная белая тишина. Один из моих самых счастливых часов. Если удается победить засыпание. Теряю себя. Вздрагиваю. Мой молодой организм. Не больше – не меньше. Не хочу быть ребенком. И чтоб все было так же, как тогда, в сороковом, до войны. В этой же малой комнате. Тут был кабинет отца. Мамин письменный стол. Но кроватка моя  пребывала в гостиной.  И меня положили здесь, потому что гости у нас. Поставили круглый прожектор. Особый день. До войны. Нет, не хочу. Молодой организм, и я взрослый. Впервые. И того, что будет, пока еще нет. Похуже войны. Гости умерли, погибли на фронте. В прошлом. А теперь… Я обнаружил того, кто погубит. Постараюсь поправить, насколько возможно. И вновь та же комната. И тут я сам оставил себя одного.

 

Сейчас я самый умный, мудрый и точный. Никогда впредь уже таким быть не сумею. И вроде бы ничего особенного. Ничего не могу. Только уроки. Откуда, однако, столь небывалое ощущение силы. И всего-то я один человек. И живу напряженно. И не разделяю мнений. Новый культ. А рядом он. Торжество разума. Уничтожение бытия. Твой ученик. Фарадей  большеглазый. Ты ему ставишь отметки. Он может. И ты находишь слово, которое его остановит сейчас. Или не остановит.  И больше такого не будет. Год пройдет. Он станет взрослее. Слово тогда уже не поможет. Сейчас. Надо сейчас. И тогда он придет. Посоветоваться. И его широкоплечий приятель. Кшатрий. Придет вместе с ним. И белый листок спасет бытие. Ну что может быть лучше. Да, сейчас я назначен быть мудрым и точным. Я и мой ребенок, чью кроватку мы поставим у этой стены. Что ж? Выдумка посильнее правды.

А я точно знаю, что никакой выдумки нет. Вот книги на стеллажах. Дореволюционные кожаные переплеты. Отец-книголюб. Кто-то мечтал бы о таком книжном богатстве. А вот оно – без всяких фантазий – прямо передо мной. А вот на стеллаже в правом углу – тот самый прожектор. Он сохранился. И на керамике та же пружинка. И это она шептала тогда. Какая тут выдумка. И так же все остальное. Понимаешь? Как просто на самом деле оно совершается – то, что важнее всего. Проще войны и мира. Проще евангелия. Ну, еще бы. Подожди. А кто внушил ему эту мысль? Неужели ты сам. Ты хотел одного, а он подумал другое. И пришел к убеждению. А теперь попробуй перебороть. И  это уже не шутки фантазии. Ладно, попробуем. А ты  сохрани белый листок. И свои странички. Это не так уж трудно. Их не выбрасывай. То, что писал на уроках. И чего испугался. Они спасение всем.

Когда-нибудь и ты скажешь об этом. Надо сказать. И не ищи чего-то особого. Такие поиски – вот заблуждение. Кто знает и кто не знает. А все меркнет перед этой простой действительной притчей. И вот уже так светло ночью в густом снегопаде. И так тепло от прожектора в правом углу. Эта ночь согреет и осветит всю мою жизнь. И любовь придет и вернется ко мне.  Ты не заметил. Уроки. Уроки.  Сегодня. Уже вчера. Потому что за окном – два часа ночи. А в комнате время пропало. Люблю. Оно пропадает. И когда уходит – вдруг найдено слово. Которое затерялось. Тогда. Понимаешь? Не притворяйся. Оно то же самое. Или это совсем другая мелодия.  Все равно.

Сначала опишу мое слово. И только потом произнесу его вслух. Одно только слово. Занятие долгое. Устно. Оказывается, я не люблю писать. Каждый раз – мука и боль. А устно – как будто легче. А потом и совсем легко. Наслаждение. Какая свобода. Любое слово. И если хочешь его описать, придумывай ради него рассказы, романы, трактаты. Кто хочет, входите. Проникайте. Присутствуйте. Когда и где угодно. Устно и письменно. И уж если так – ничего не надо. Прикосновение. Бесконечность. Ответ. Новая тайна. Все, как положено. А потом – оно, слово. Громко и ясно. Живет. Существует. И не знает себя. Еще немного. И вот оно. Произношу. Называю. Могу повторить. Повторяю. И сразу оно умирает. И я остаюсь один. Как  сейчас. И вновь по ночам пытаюсь его описать. И все оживает. По-новому. И так всегда. Привык. Но сегодня… Вдруг – пустота. И это любовь?

 

Честно говоря, началось давно. Сильный человек скрывает свои желания. А я не знаю – сильный ли, слабый, но это природа моя. Скрываю. Запретно и неизбежно. Кто придет и откроет? Все равно. Природа. Мама еще замечала. Отец не заметил. Потому что рано ушел. Он велел мне утаивать. Он говорил – будет всегда у меня то же самое. Полюби натуру свою. Учитель. Он говорил мне, что наше дело – непрерывная мука. Оно голгофа желаний. А ты любишь тех, кого учишь, и эта любовь ежедневно смягчает всю твою боль. Да, да, это особое чувство. Другие не понимают. А ты… Подожди. Подожди. Когда-нибудь настанет минута утаенного, скрытого счастья. И тогда будет ясно. И вдруг ты опомнишься. И обнаружишь – рядом с тобою – жена. И уже много лет. А ты не заметил. И слово твое затерялось. И вот уже ребенок в кроватке. И никакого другого счастья. Годы прошли. И тебе двадцать шесть.

Он говорил серьезно. А я был мальчишкой. Слушал. И по временам плохо учился. Мама страдала. А отец ни разу не выдал себя. Уходил на уроки. И только однажды  исповедался мне. И вот я стал думать. Мысленно повторял каждое слово. А потом его проговаривал вслух. Печально и тихо. Пока не слышит никто. Проговаривал и покачивал головой. И вот в итоге научился молчать. И утаивать чувства мои и желания. А было их столько… Даже сейчас утаиваю от себя самого. И никого, ничего. А на самом деле – все было. В душе. Только в душе. Я себе запрещал даже фантазии. Так я научился. И понимаю – отец мой был прав. Да, он был прав. И уже в школе на каком-то уроке, я, пятиклассник, подумал, что буду учителем. И решил, что  у меня как раз для учителя есть преимущество. От природы. И однажды прямо сказал об этом отцу.  Отец, очевидно, меня одобрял. Мама страдала.

Ну, это скучно рассказывать. Каждое утро любовь. И все больше и больше. И все переживания во мне оставались. И казалось, что если я утаю от себя самого, то мне что-то откроется и я испытаю радость любви, которой ни у кого не бывает. И  это сильнее меня. И я утаивал. И удивлялся. И все получалось как будто. Но когда плохо учился, исправлялся потом. И вот однажды я научился любить каждое слово. И вдруг стало понятно. Любить слова. И не молчать. И не утаивать. И говорить, говорить, без конца говорить себе самому. И потом собирать. И удивляться. И радоваться. И это уже в седьмом классе. И тогда я твердо установил – буду учителем. И полюбил.

Никому не рассказывай. Никто не поймет. А все именно так. Я полюбил. Но ее еще не было. Нет. Не мечта. Не фантазия. Не было.  Как будто она – как во время войны. Но тогда она была далеко. А теперь ее не было. И я знал – долго не будет. Но я полюбил. И берег себя для нее. И теперь мне двадцать шесть. И ее еще нет. И я уже учитель. И сохраняю для нее мою чистоту. Ну, слава богу, меня сейчас не слышит никто. Норма. Серьезно. И до сих пор грехопадения не было. А я все знаю вполне. Как будто попробовал. И вот храню в себе чистоту, по которой плакал Толстой. Вот мое преимущество. И вот почему я учитель. Сколько раз говорил себе. Но только сегодня…  Теми словами. И не то, что можно сказать. А то, что и на самом деле во мне и со мной. Чистота – преимущество. И это чувствуют люди. Но мне все равно. Преимущество или нет. Норма. Которой можно и нужно учить.

Господи. Вот я прошептал. И как будто нарушил.  Нет. Самому себе. Можно признаться. Единственный раз. Когда за окном – снежная белая ночь. Понимаете? Нет. Чувствую. Чистота во мне. По-прежнему охраняю себя.  Потому что люблю. Как тогда. А ее еще нет. И я думаю. Природа ответит. И даже если не сможет, я все равно буду любить. Удержаться почти невозможно. Особенно мне. Каждую ночь. И каждое утро. Любой шаг. И каждое слово. А я удержался. И обнаружил. Нет силы такой. Вот единственное, что надо делать. Попробуй, скажи вслух. Засмеются. Невесело и недобро. А кое-кто – по-глупому от души. И вот сейчас торжественно тихо произношу. Когда смогу сказать в классе. И никто не засмеется в ответ…Господи.   Нет, невозможно. Ведь надо, чтобы никто. А ведь я не один такой. Нас много. Но все молчат. А это спасение. И тут нужен учитель.

 

И все-таки нет. Не могу. Для меня такой урок только, если я сберегу себя для нее. Тогда все очень просто. А пока нельзя. Отец мой прав. Мама страдает. А я… Что мне говорить. Вот он я. Каждый час добавляет силы. Ни разу не изменил. Ее еще нет. А я ни разу. Не изменил. И все понемногу становится радостью. Но если ее нет… Если только. Тогда разгоняй частицы друг против друга. Тогда я подумаю так. Нет, я не ангел. Я, может быть, стану еще страшнее, чем он, большеглазый. Опаснее, чем он, Фарадей. Но она все-таки есть. Даже если не встречу. Люблю. И от этого зависит. От слова. От его силы, которая скопилась во мне. Смеются. Вижу. Мысленно. И не дай бог увидеть живьем на уроке. Тогда конец. Полный конец. Вот нарастает гроза. И страсть набегает. И чистота за пределом. И такая радость. Кому бы о ней рассказать. Никому. Потому что люблю. И слова наготове.

Круглый столик. Белое кружево. Мамин подарок. Ушла и оставила. Я сохраняю. Что бы ни было. Все остается как есть. Тоже подвиг. Никто не узнает. Нет никого. Белые хлопья за стеклами окон. Я подхожу и смотрю, как они падают. Огонек в доме напротив. Пропадает и снова. Еще немного, и разгадаю загадку смерти. Вполне возможно. Уже разгадал и забыл. И в такую ночь – лишнее.  Потом буду локти кусать. А теперь забываю. Вот опять пропал огонек. Жду. Не появляется. Нечего ждать. А может быть, он не дождался. Всего верней. Сострадаю. Огонек сгинул в ночной белизне снегопада. Сгинул.  И тем более я в эту ночь не зажигал электрический свет.

Он не дождался. Вот о чем нужно думать. Помолчи. Нет, это не он, а она. Вот она, смерть, если она не дождалась. Будь осторожен. В школе все может случиться. Больше того. Не случается, потому что может случиться. В жизни кое-что уже не случается. И не происходит. Потому что не может. А здесь. Хорошо – ученики мои знают, что я не сплю по ночам. Довольно посмотреть на учителя – каков он сегодня. И все они знают. А иногда мне кажется – они оберегают меня. Потому что мне двадцать шесть. А им только пятнадцать, шестнадцать. Они предвидят, как все будет с ними. Конспирация. Все скрывают. И друг от друга, и от себя. А со мной – дело сложнее. Тут ничего не скроешь. Поэтому живут осторожно. Ради моей чистоты. Вот почему я учитель. И это не я так думаю. Это они. Оберегают. А то как бы со мной чего не случилось.  В школе все может быть. С этим учителем. Доброй ночи.

Я бы сам себе не поверил. Сказка. Идиллия. Да, конечно. И все висит на этой вот ниточке. Прямо про это. Но телефонный кабель крепче. А здесь – почти ничего. Как может не оборваться? Висит. И не обрывается. И так может быть. И не только сейчас. Но и потом. В конце века. А он погибает уже сейчас. Без всяких частиц и Фарадеев. Уже погибает. Потому что неправильно. И все, что будет, возможно сейчас. И все уже есть.    Но если учитель на грани жизни и смерти – помедлим. Он не выдержит. Когда узнает. Поэтому давай так, чтобы нечего было узнать. Но ведь и рано еще. Двадцать шесть лет. Перетерпел. Пережил. Ну а потом. Страшно подумать. Ты подожди, пока он еще не переступил этот год. Кто-то из них. Может быть, кто-то один, усмехаясь, думает это. И засыпает. И видит сны. И ничего не случается. И с ним, и со мной. Кто-то один. Кто из них? Огонек не дождался.

Мне становится грустно. От всех этих выдумок. Сейчас, я точно знаю, оно так и есть. Ничего не придумано. А выдумка остается. Наивно, и сказать нельзя никому. И кто-то один живет и не обрывается. А может быть, и не один. Конечно. И скоро два года. И зачем я придумал? И ради кого? А сегодня исполнен срок этих двух лет. Подтверждение выдумок. Вот почему пустота. Подошло. Тише, тише. Не говори вслух. Дальше нельзя. А ты один. В темноте. Формула растворилась. Ее не собрать. Фарадей уснул до утра. В такую ночь он долго не засыпал. Работал. Что-то записывал. И ждал, когда зажжется электрический свет. В доме напротив. А происходило другое. Срок. Два года мы ждали. И вот он оборвался. В темноте. У меня на глазах. И я видел этот разрыв. В комнате. И за окном. Тут отражение. Того, что рвануло вправо. И понеслось. Почему вправо? Не знаю. Долгий порыв. Тихо.

 

Я вот что скажу. Прекрати. Завтра свободный день. Подарок по этому случаю. Очень кстати – свобода. Во время таких событий. В истории бытия. Прекрати. Видишь – любовь. Напомнила срок. И ничего не поделаешь. Корешки непрочитанных книг. И не надо читать. Вижу заранее. Каждую книгу. Прочитано. Теперь надо встретить. Не знаю, где. Дурацкий характер. Где-нибудь. Обязательно встречу. Долгая история нашей любви. Сразу во мне собралось. Дождались. И теперь уже неизбежно. И зачем я придумал?  Зачем? И ведь что интересно. Поневоле. Утаивай дальше. Два года. А  за это время все состоялось. И все неизбежное произошло. Долго. Метель утихает.

 

4.

Мы расстались на два года. И как будто бы навсегда. Я один знал об этом назначенном сроке. А она… Что она могла думать, если поверила тогдашнему слову. И сейчас я не могу сомневаться в том, что заставил  поверить выдумке. Но это сейчас. А тогда… Я сам был обманут. И сам себя обманул. Молодая память. Попробуй вспомнить, что было на самом деле. Туман. Снегопад. Какая-то неизвестность. А может быть, потому что не хочу вспоминать. Потому что знаю все до последнего слова. Она уходила из этой комнаты. И все быстрей и быстрее – к двери. И я тогда испил ту же самую горечь, ту же самую, что и она. И она ушла. А я оставался на месте. И вокруг была пустота. И точно такая она была, как сейчас, этой ночью. Тогда. Вечер.

Я понял, что остался один. И сразу придумал двухлетний срок. Зачем? Вспоминать не надо. Характер. И я тот же самый. И всегда останусь таким. А ведь мог бы кое-что поменять. В детстве пробовал. Получалось. И в университете. Что-то менялось. И застывало. И я снова и снова ломал. И опять. Но в ту минуту, вечером, оставаясь один, я ничего менять не хотел. Выдумка стала законом жизни. И до сих пор не могу понять, почему. Как получилось. Нет. Не интересно рассказывать. И не хочется вспоминать. Полюбил. Еще раз. Ничего не могу поделать. Один аргумент. Моя чистота. Никакой измены. Потому что не было ничего. И один только я знал, что ничего этого не было. Вот попробую. Полюблю. И себе назначил два года. А ей – свободно – целую жизнь. И мы поверили слову. Поверили оба. А оно как раз и не значило ничего. Для нас обоих. Как все, что сегодня заведомо лживо.

Единственный мой окончательный грех. Нет, не единственный. Весь я с моей натурой какой-то не тот. Не знаю. Невыносим. Особенно выдумки. Но этот грех и в самом деле не похож на все мои остальные. И по правде он окончательный. И его изменить нельзя. И вспомнить. И позабыть. И ничего от меня уже не зависит. А тогда я лгал или нет. И ведь я знал, что все это ложь. И лгал чистосердечно. И как будто молился. И правда была сильнее. И все равно все состоялось. И произошло почему-то. И сейчас происходит. И вот наступает срок.  Для нас – раньше. Или нет, пока для меня одного. Как было сказано. И что же теперь делать? Ждать, когда мы встретимся вновь. Где-нибудь. Я знаю, где она. Знаю, а искать не пойду. Смешно, если буду искать. И за эти два года, за эти придуманные два года.  Может быть, все потеряно. И что? Как бы не так. Срок наступил. Ночью сегодня.

И уже после ничего бояться не надо. Отец отступает и отдаляется от меня. Куда-то, где вспомнить и вообразить его невозможно. Он уходит по-своему. И его нетрудно узнать в темноте. Он тоже один. Да, это он. Почему пропадает. Но ведь и я за ним никуда не иду. Вот зажигаю свет – настольную зеленую лампу. Здесь он сидел. Начинаю писать. Не отрываясь. Представляю, как она сама жила эти два года. Воображал несколько раз. И получались глупые выдумки. А сейчас пишу совсем о другом, но чувствую это. Вообще-то, честно говоря, такого быть не могло. Но длилось два года. И  несколько лет.  Пока  что-то возьмет верх над моим сказанным словом. Пока.

Для меня кончилось. А для нее?  Тоже, наверное тоже,  и независимо от меня. Голова у тебя – молодой организм. Иначе ты бы никогда не сделал такое. Частицы  разогнаны, и бытие уничтожено. Ты разогнал, ты уничтожил. А если оно остается? Какие частицы? Какие? Она удержала и сохранила. Потому что их не было. И сейчас, далеко от меня, почувствовала. Я разгонял пустоту. И вот она улеглась и понемногу исчезла. И сегодня  уже  предел. Что? Перестает исчезать? Перестала. Или опять. И снова боль. И опять – новое горе. И ничего не известно. И только слышны его шаги. Мое дыхание. Почему такая белая ночь?  Так или не так?  Надо ответить. Уже все ясно. И все-таки я снова останавливаю себя. Нельзя уговаривать мою пустоту. Нельзя. Что-то кончится. Что-то начнется. А сроки твои уже позади. И когда-нибудь ты не сможешь ничего пожелать. И не захочешь спасения.

Пытка и мука. Днем и ночью. Все эти дни. Все эти полночи. Годы прошли. Кому-то уже дальше нельзя. А кому-то ничего не назначено. И ничего не обещано. И вот еще одна белая ночь. И как понять, что она не похожа на все другие такие же ночи? Ненавижу себя и мое состояние. Эта вечная боль. И эти два года. И все-таки, несмотря ни на что,  я снова бы так поступил. Какое-то предназначение. Или что это было? Не хочу отвечать, потому что могу оглянуться. Я сам от себя отступаю. Как мой отец. Отхожу — от меня и от нее в бесконечность.  Вот я здесь и оттуда смотрю. Отлетаю. Чтобы вернуться назад. А ей в такие минуты – никуда нельзя отойти от себя. Оставайся и предчувствуй новую боль. И каждую минуту сильнее, и нет никакого конца. Никакого. Он перестает ощущать. И это спасение. А мне – все больнее и горше. Как два года назад. Когда он сказал. И я побежала.

Вдруг меня озарило. А ведь это все правда. Частицы. Не было их. Я-то знаю, что они  были. И даже есть какой-то смысл в этом решении. Мы решаем. А они терпят и ждут. Потому что рядом с нами зреет общая гибель. А мы не боимся. Идем навстречу. И ничего хорошего. Мы блуждаем. И неужели – срок не напрасен. И я угадал. Тогда надо спешить. Нет, ничего не надо. Перебори быстрее то, что открылось тебе. И в самом деле. Ты себя ненавидишь.  Выдержи. Не уступай. И так все пропало. И твой срок не имеет значения. Он для тебя одного. И все-таки не отступай. Она ждала. И ты подожди. Хотя бы немного. А потом – что-то само собою случится. Но я никогда не любил все, что происходит само собой. Понимаю – ошибка. Но только так. Мое призвание – любить ошибки. И потом, когда они сделаны, их исправлять. И это неверно, что исправить нельзя. Вот – мое преимущество.

Я знаю – характер  плохой. Попробуй ужиться. Кто-то решает. А кто-то любит. Вот и сейчас. Какая прекрасная, белоснежная, тихая ночь. Никаких новых решений. Возвратилось прежнее. И как будто настала та же минута. И в той же комнате. И ты еще ничего не сказал. Не надо. Самообман. Ты любил и вдруг почему-то влюбился. В кого? Почему ты сейчас не отвечаешь. И не произносишь вслух? Почему? Не обманывай. Говори. Прекрасное чувство. Но ты видел разницу. И не боялся.  И тогда  был вечер. Окна открыты. Что-то звенело в душе и вокруг. И воздух дрожал. И она уходила. И ты радовался непонятной свободе. И пил горечь минуты. И уже заранее придумывал срок.

И что-то тебя отвлекало. И это было счастливое детское настроение. Ты очень любил жизнь. Бытие. В ту минуту. Утратил, отодвинул самое главное и был счастлив. Счастьем других. Ничего не пойму. Как такое могло получиться. При твоем характере. И в двадцать четыре года. Боже. Мама твоя умерла. Отец приходил, уходил в бесконечность. И вот впервые, после ужаса и непрерывных воспоминаний, счастье свободы. Лично твоей. Что? Назовите смысл в таком сочетании слов? Пробовать жить и влюбляться. Ну что ж? Попробуй. И вот я стоял. Оглушенный, счастливый. Почти ученик. А ведь  еще недавно был молодым старичком. Так называли меня. И никто не верил, что я стану юным, даже красивым и открытым для счастья. И вот я таким оказался. И не обманывай. Именно этим я был тогда увлечен. Больше ничем. А влюбленность – награда. И я не хотел слышать никаких лишних слов.

Вообще роскошная жизнь. При моем аскетизме. Нет, не подумай, что я был расчетлив. Ох, уж этот рационализм. Вы просто поверьте, что его не было у меня. Аскетизм – природа. Ничего не поделаешь. Есть у Микеланджело или у кого-то иного скульптура Иоанна Крестителя. Тощий, высокий, как я, держит кукурузный початок. Отодвинув его от себя. На самое большее расстояние. От голодного рта.  И смотрит на него свысока. А в початке уже нет ни единого зернышка. Я любил смотреть репродукцию этой фигуры. В биографии Германа Грима она показана в разных ракурсах. Это хорошие фотографии. Да, понимаете. Вот мой образ. Формула. Точное воссоздание. И такая жизнь бывает роскошной. А вместо початка – папины книги на стеллажах и в шкафу. Голод и одиночество. Убежденно и добровольно. Любовь отодвинута. А влюбленность – вокруг. Аскетизм.

Вечер понемногу темнел. Прохладный воздух веял в окно. А я долго рассматривал кукурузный початок. Посреди комнаты живая фигура. Стоял. И вместо мрамора – прикрытая костюмом плоть молодого учителя. Очень комично – со стороны и по сути. Мраморный кукурузный початок пропал. Растаял в воздухе. Рука невольно сжалась в кулак. Ничего не осталось. Я усмехнулся еще раз. И теперь усмехаюсь. Потому что стою в той же позе. А вокруг и во мне – все другое. Как же так? Словно и не было этих двух лет. Честное слово. Пальцы в воздухе собирают вновь памятное прикосновение. Живое, прощальное. Только что. Оно. Два года. Минуту назад. Ночь. Зеленая лампа горит. Исписанные листки. Что? Неужели стихи. Предсказания. О том, что ночь пройдет. И что будет завтра. Стихи как стихи. Пожалуй, неплохо. Но в них почему-то нет кукурузных зерен. Поэтому – та же усмешка. Тоска.

 

И вдруг вижу – рядом со стихами белый листок. Тот, что вчера на уроке. И после урока – в моем забытьи. Чужая судьба – такая родная. Все приблизилось вдруг. Вот удивительно. Я все позабыл. И мог писать на этом белом листке. Потому что свет от него ярче всего остального. Того, что лежит на столе. И вот, оказывается, есть особая память. Она, слава богу, живет, и она меня удержала. Какое счастье. Ведь это спасение. Пора просыпаться. Предвижу все. И то, что завтра будет со мной. И то, что потом. Все, все на свете. Предвижу. Еще. Еще одно погружение. И я буду знать. Правильно все. Остается немного. Несколько слов. То слово. Четыре строки.

О том, что будет с ней. Нет, не со мной, а с ней. Что она подумает, и что она сделает завтра. В свободный день. Или в день свободы. Что? Воскресение? Суббота?  Я думаю, воскресение. Молодая память. Все позабыл. Она станет религиозной. Нет, не сразу и рядом со мной. А я буду проповедником ипостаси. Она везде. Ее и моя ипостась. Уже сейчас присмотрись. Везде мы встречаемся оба. То, что между нами, происходит везде. Мы невинны. Грехопадения не было. У других по-другому. Или точно так. И они тоже невинны. Вот почему я учитель. Может быть, у кого-нибудь что-то и было. Но вот они в классе невинны опять. И к ним приходит на первый и пятый урок тоже невинный. И на все остальные уроки. И сразу видно. Где-то она уже два года ожидает его. Ее чистота. А он избежал и сейчас избегает грехопадения. Вот в чем суть уроков литературы. Любят.

Кто кого? Многие в классе. И сами не знают об этом. А друг о друге  —  прекрасно. Как об учителе и о той, с кем он расстался. Еще бы. Они видят обычно друг друга со стороны. А себя – только в зеркало. Значит, самое главное, как научиться быть ипостасью себе. Вот он этому учит. Невольно и незаметно. А они. Любят и утаивают любовь. Надо ему подсказать. Он тоже такой. Что делать? Мы ипостасны. Как подсказать? Белым листком? Полночной метелью? Огоньком в доме напротив? Черными окнами друг против друга? Частицами? Формулой? Или чем-то иным. Но это я. А она – действительно станет религиозной. После чего-то ужасного. Или счастливого. А сейчас пока  этого нет. И религия не при чем. И кажется, пока мы все атеисты. И ничего. Глупости. Нет. Пятая Катерина верует в бога. И не надо. Радуйся тому, что она есть. И первая тоже. И на всех уроках. Кто кого?

 

Еще и еще раз вглядываюсь в белый листок. Никаких прикосновений и никакой авторучки. Белый как белый. В него мгновенно уходят слова и всплывают и вновь пропадают. Очень быстро. Может быть, за пределами света. Быстрей. Потому белизна. А на моей странице всплыло и задержалось, и не хватает последнего четверостишия. Вот оно мерцает, как на ладони, является. Исчезает. Исчезло вовсе. Непонятная дрожь. Будет. Явится и застынет. Мое написанное уже никого не спасает. Знаю заранее. А этот листок. Белизна его. Тоже знаю. И вот они сейчас ипостаси друг друга. И  оказались рядом. Лежат. Читаю. Забываю. Читаю опять. Здесь все вопросы и все ответы. Молодое сознание. Не надо обманываться. Не увлекайся. Ее спокойствие и ожидание – сильнее всего. А еще сильнее – то, как она убежала. И то, как я тогда не остался один. И придумал два года. И ждал.

Подсказала. Несчастливая подсказала счастливому. И ей – неизвестной, далекой. Ну, и долго ты будешь читать. Отвлекись. Не вспугни откровение ипостаси. Ее всеобщность. Прозрачная, как белое снежное утро. Еще в полутьме. И неясно, когда загорится тот огонек. Еще можно поспать. А вот – он загорелся. И это совсем другой человек. Я знаю всех по квартирам. Классный руководитель. Или переселился?  Кто-то из них. Поближе ко мне. Да, воскресение. Просыпается трезвая память. Видимо, так. Успокойся. Нормально. Значит, есть еще один огонек. Утро большое. Долгое. Приготовься. Как трудно осознавать, что предназначено. В самом начале.

Попробуй изведать близкую жизнь и счастье рядом с таким человеком. Впрочем, теперь эти слова не нужны. Два года все объяснили. Такой человек. А что лучше и хуже, не знает никто. По-своему хуже. Но обнаруживается внезапно. А тут известно заранее. И ничего не скрыто. И ведь я не знал тогда, что любое слово, любое движение – наша любовь, для таких, как мы. Кто-то решает. А кто-то любит. Мы оба такие. Но решать предназначено мне. И она не пыталась бороться. Понимаешь, не было поединка. И я не боролся. И она сразу ушла и потом побежала. И я глядел ей вслед. И вдруг перестал быть Иоанном Крестителем. И заплакал, как в детстве. И закрыл руками глаза. Когда ребенком предощущаешь самое горькое в жизни твоей. Предвидишь и предощущаешь. И никто не поможет. И никто не поймет. Мама, и та почувствует. И отойдет осторожно. В другую комнату. И будет страдать.

А я первый раз говорю себе об этих слезах и об этих ладонях, прижатых к лицу. Не признавался. Тоже почему-то решил забыть и не рассказывать никогда, никому. Именно такое выдерживал я целых два года. Никому, ничего. Силы хватало. А теперь, сегодня… Прорвалось. И вырвалось. И как будто она тихо открыла дверь, и посмотрела, и все поняла, и, зажав, затаив дыхание, вышла опять. Отнимаю ладони. В том-то и дело. Никто не входил. Я бы услышал. И сейчас проверяю. Нет никого. Но если подумалось мне. Если почудилось. И уж если нарушен запрет. И я признался в том, что сам себе запретил признавать. И такое случилось… Только что. Вот минуту назад. Уж если такое… Что? Неужели опять новый срок? А потом опять.  И так целую жизнь. И оно, то же самое. Нет, уже невозможно. А что же тогда? Спрашиваю. И не знаю ответа.  Новое. Утром. Да, оно, это новое, произошло.

Иногда ничего не меняется. А на самом деле все происходит. Сила воображения тут не причем. Ты другой. И глядишь иными глазами. И чувствуешь – есть кто-то посильнее тебя. Это известно. Я много раз повторял. И где-то читал. Не помню. И это неважно. Оно теперь происходит. У Андрея Болконского – прямо противоположно. Что-то более важное. Никуда не надо идти. И, главное, не надо искать. И не надо ждать неожиданной встречи. И сегодня, точно не знаю когда, если только не буду решать, плакать и не буду искать и ожидать, и прислушиваться, и сожалеть, и шептать самому себе, — вот с нею произойдет все то же самое, что и со мной. И я сразу узнаю об этом. Но только не трогай белый тетрадный листок. Положи на место. Выключи зеленую лампу. А то он слишком белый – рядом с твоим. А ты записывай последнее четверостишие и отходи от стола. Молча.

 

Вдруг слышу ее голос. Непонятно откуда. Будь осторожен. Вновь постарайся отвлечься. Какой-то еще голос. Из далекого будущего. Тоже не слушай. Прекрасное утро. Солнечный день. Сказка. Там, за окном. Снег на ветках. Белые крыши. Снег осыпается. Непроизвольно. Сам по себе. Дом напротив едва-едва желтеет сквозь ветки, с которых осыпается белый пушистый узор. Синие темные окна. В одном из них, почти незаметно, горит электрический свет. И теперь понимаю, что он горел за метелью всю ночь. Снег на ветке его закрывал, и тогда мне показалось, что свет погасили. А теперь осыпается белое кружево. И вот он, горит. И ни разу не угасал.

 

5.

Все состоялось. Все именно так. И даже я не предвидел. Но так получилось. Целое утро. Дома не мог оставаться. И вот я вышел и сразу встретил и увидел ее. Сначала встретил. Почувствовал. А потом поглядел и увидел. Это значит – я не высматривал. И не искал. Мы узнали друг друга. Оба остановились. Поговорили о чем-то, совсем постороннем. А потом вдруг вместе пошли и вернулись ко мне. Она заметила сразу. Обе комнаты. Все аккуратно. И ничего не изменилось пока за эти два года. Нет, изменилось. Книги будут перемещены в гостиную комнату. Потому что один стеллаж уже передвинут. Освободилось у правой стены милое место. Милое – так он его называл. И не объяснял почему. А теперь…  Но уже теперь зачем объяснять?

Не могу повторить, что она сказала в ответ. Проклятый характер. Не могу повторить. И даже то, что сам ей сказал. Не могу. Солнышко ты мое. И это я солнышко? Вот. Все очень просто. И самое удивительное. Ведь я не возразил. Согласился. Очень смешно. И тут уже не просто характер. Что-то совсем другое. Что делать… Солнышко так солнышко. На самом деле она. Сразу все началось. Время пошло быстрее. Потом побежало. Как раз. Мы вовсе не удивились. В порядке вещей. Какая-то римская, латинская формула. То, что надо. Неважно. И все-таки человеческая природа очень красива. Это я о ней. О природе. Все в ней как-то и куда-то заторопилось. В природе. Разумеется, в ней. И все равно, то первое мгновение никуда не уходит. И нам никак не выбежать из него. А мы не хотим выбегать. Кружится комната. Стол. Стеллажи. А ведь я все-таки старше. Смеюсь. Успокаиваю. Напрасно.

 

Все состоялось. Будет свадьба. И только тогда. Это я опять. Новые какие-то сроки. Слушается. Она согласна. И это все не как у людей. И слава богу. Надо быстрей. Вот мы  инопланетяне. Говорят, что все люди такие. Возможно. И все-таки это не так. А уж мы – точно. И не по природе. А потому что знаем. Кто-то велит и предназначает. И это мы сами. Скорей, скорей. Как хорошо. Белоснежная ночь. И день белоснежный. Первый наш день. Любая выдумка – лучше природы. Как хорошо осознавать. А все происходит само. Не торопитесь. Это я за вас тороплюсь. Отдохните от этих двух лет. Я знаю, что делаю. Понимаете – кто я? Вот уж никак не могу вам помешать. И всегда возникаю рядом с теми, кто может послушать меня. Но они почему-то не слушают. И все у них пропадает. И я пропадаю тоже. Но с вами легко. Даже когда вы торопитесь. Или сдерживаете время. Ради меня.

 

В первый день. Во второй половине. Гости. Гости. Гости. И все почему-то приносят стихи, рассказы. Читают вслух. Обязательно. И видят, как мы вдвоем. И говорят мне, что, может быть, я заболею. Уж очень внимательно. А она не слушает вовсе. И ее как будто бы нет. Молчу, молчу о том, что была бессонная ночь. Да, природная аномалия. Снег еще никогда не выпадал во время уроков о Катерине. Вы заметили? Одному и другому гостю. А сколько их было. Нетерпеливо. Стихи. Рассказы. Я запомнил от слова до слова. Конечно, все обостряется. Надо о каждом из них. Потом. Потом. И ясно, что я люблю. Оставляют. Стихи. Рассказы. Беру. Складываю. На круглом столе.

Первый день. И уже к нам приходят. Это молодость. Или что-то еще. Сегодня кажется мне, что у нас будет особое предназначение. Мы не хотим… Подожди. Надо спросить. Она не понимает ни слова. Молчаливо покачивает головой. Пытается понять, что происходит. И не получается. Вижу. Осознаю. И все-таки, да, я согласен, что-то очень большое. Хотя что может быть больше и важнее, чем это счастье двоих. Наше дело, конечно. Для нас. Но это не все. Где и почему от нас чего-то ждут. Неназойливо. Незаметно. Как будто невидимо. И от Наташи никто не требует, чтобы она понимала. Но ведь все дело – в ней. Поэтому и покачивает головой. Да, все в ней. Как-нибудь потом объясню. Вопреки. Скажу тишине. Воздуху. Круглому столику. Белому кружеву. Этим стихам и рассказам. А потом уже тем, кто приходил и вот удалился от нас. И тому, кто придет. Ему. Большеглазому Фарадею.  Потом.

Они удалились. Их было четверо. Один за другим. Как нарочно. И не заставали друг друга. Даже на лестнице не встречались, когда проходили навстречу друг другу мимо тех черных углов. Очень забавно. И все они знают меня давно. По школе, по университету, по филфаку, по университетскому хору. Вот из школы я так и не ушел.  И на филфаке читаю лекции. И в хоре пою. Нет, ничего не уходит и не отдаляется. А тут еще старшее поколение. Дядя. Скульптор Синайский. И еще один скульптор. Нет, все понятно. Я молодой. Чем старше, тем больше знакомых, друзей, и тем реже так вот они будут у меня появляться. А ведь и я не хожу ни к кому. Только в хор и к тем пожилым. И к себе на уроки. И еще один. Он пришел сегодня последним. Саша. Художник. Поэт. Живет и не знает, что я его очень люблю. И вот ему-то как раз я не успею об этом сказать. И он уйдет навсегда.

Саша не оставил стихов. Только читал. Отрывисто. И будто внезапно. Не успею обругать одно, а он уже другое читает. Почему я всегда ругаю то, что он пишет? Он хороший художник, и я не хочу, чтобы он становился поэтом. А он хочет. И все-таки оставит искусство. Единственный случай, когда что-то я отрицаю. Но все будет не так. И сегодня. Вот Наташа вздрагивала от этих стихов. Да и сам я не мог удержаться. Впервые. И это он мне сказал, что я заболею. И правда, вдруг я почувствовал сильный озноб. Это верный признак. Проклятый характер. И почему я раньше не слышал. Вот от слова до слова – настоящие строки. Надо сказать. А я ругаю. От радости. Да. И мой Саша понял. И сразу встал. И заторопился. И я вижу со стороны, с какой ласковой доброй улыбкой иду за ним к дверям и провожаю его. Иду. А он …всегда замечал. Но было не так. Что же такое? Провожаю. От радости.

Вот мы одни. Поели. Попили. Наташа чувствует – жар. Легко распознать. Долго не распознавала. Так мне и надо. За все мои ипостаси. Которые набегают. И сильнее, и  больше. Температура сорок. Падаю на диван. Как вчера. В тот же час. В те же минуты.  Наташа никуда не уйдет. Нельзя. Будь спокойна. Что-то сразу дала мне. Сбегала в магазин. Я дремлю и знаю, что почему-то стою любви этих людей. Только Наташа. Смешно. Путаюсь и выплываю. Снова. Как будто кто-то меня окунул с головой. Помню, в детстве тонул. Пятилетним. В пруду. Похоже. Легко. Нет сознания. И что-то. Серьезное. Вот. И  самое важное. Самое. Что-то. Оно. Вместо всего.

Да, вместо всего. Но вот они собираются у моего изголовья. И все говорят. И каждый свое. Одновременно. И чтобы я любого слушал  больше других. Утомительно. Получается. Могу повторить. И ничего. Таблетка действует. Они разойдутся. И то, что сказали, останется в памяти. Кое-что очень важное. Сравниваю. Сопоставляю. Понимаю, почему я учитель. По-новому понимаю. Сейчас. И, к сожалению, забуду. Вот уже забываю. И не могу повторить. Жаль. А ко мне приходят недаром. Надо выслушать. Много терпения. И ведь это все родственное. Чужое и чуждое. Саша. Ты знаешь или не знаешь. Мы родственны. И будет плохо, если кто-то из нас уйдет раньше другого. Заранее знаю, кто. И это ужасно. Лишнее слово. Некому ужасаться. Все уйдут, и не будет меня. Голова раскалывается.  Красный, красный  кирпич.  Вбили мне в череп. Тому и другому. Наташа…

Все проясняется. Но еще звучат голоса. Или уже отзвучали? Нет, я не болен. Что-то другое. Вспоминаю. Так было два года назад. И тоже необъяснимо. Такой же день. Кажется, воскресенье. Или суббота. Свободный и вполне счастливый. Наташа рядом. И тоже гости. И все было, как сегодня. Стихи и рассказы. Круглый столик. Белое кружево. И что-то мучило, когда мы остались одни. Говорили о Саше. У него были тогда неплохие стихи. Но рифмы плохие. И мы говорили об этом. Подумаешь, рифмы. Но попробуй – пошевели, поправь… Пробовали. И не выходило. А так оставить было нельзя. Но ведь это чужие стихи. Оставь. Не могу. Послушай, оставь его. Пусть он сам потрудится. Нет, не могу. И вдруг случилось. Тоже температура. И красный кирпич. И все говорили вокруг. Наперебой. Одновременно. И Наташа лечила меня. И я лежал и заснул. И долго спал.

А теперь – вполне хорошие рифмы. Одна строка. Да, только одна – выпадает. И Саша знает о ней. Видно было, когда он читал. И ради нее – все  что угодно. И он заметил, что я встрепенулся. И прямо на этой строке. А без нее нельзя. И с ней невозможно. И вот он почувствовал и ушел. А я не заснул. И таблетка не помогала. И теперь проясняется. Вот я здоров. А тогда болел несколько дней. И рассказывал Саше потом. А он качал головой и удивлялся чему-то. И запомнил, конечно. Вот – я чувствую себя хорошо. О свадьбе – ни слова. Это я решил про себя. Наташа не знает. А ведь все ясно и так. И тем более – эта болезнь. И, кажется, я Наташе сказал. Да, все-таки был сильный приступ. Не знаю – чего. А, может быть, все нормально. Второй раз. Третьего лучше не надо. Не вынесу. Не совладаю. Что-то останется и не пройдет. А теперь отпустило.  И ничего не будет. И о свадьбе – все    решено.

Пересказываю Наташе мои голоса. Каждый отдельно. А как рассказать, когда они вместе. Пытаюсь. Вижу – не получается. Вечер опять. Приближается час. Надо расстаться. Наташа молчит. Нет, спорить со мной бесполезно. Характер такой, что и слов не надо. Ясно, что со мной жить невозможно. Предупреждаю заранее. Смешно и занятно. Что-то само совершается, без наших усилий. И даже запретны прикосновения. Быстрей. Быстрей. А то будет поздно. И ты пойми. Нельзя с моим и твоим характером взять и легко отступить. А я уже дважды не выдержал. Видишь – случается иногда. А так не бывает. Это что-то особое. Наташа уходит. И я снова один.

Вот она возвращается. Что-то забыла. Да, точно. Забыла в той комнате. Очень торопится. И я не заметил, как она снова ушла. А ключи у нее. Те, другие. Остались тогда. Но в тот раз она не вернулась. А теперь – вот они. Вот лежат на большом столе. И это значит. Правильно. Первый раз понимаю, что значит – радуйся, дево. Так оно было. И сейчас. И никаких чудес и ангелов. Тогда люди не поняли и придумали дивно прекрасный образ. А он скрывает за собой то, что возможно. Вот никогда не думал, что евангелие – книга о нашей любви. Да, видимо, назрел момент в бытии. Когда повторяется то, что было однажды. И не возвращается вовсе, а повторяется. И по-новому. Так же благоуханно. Ключи от квартиры. Обещание гибели – в самом начале. И только теперь ощутимо. Родился тот, кто погубит. И должен родиться тот, кто спасет. Радуйся, дево. Ты серьезно. Вот ключи от вертепа. Заранее.

И это все, о чем я не могу рассказывать на уроке. И о чем не могу исповедоваться. Еще за минуты или за полчаса до звонка. Ничего. Услышат все, кому нужно. Уже услыхали. Вернее, слышали. И не поняли. Не осознали. Как там еще сказать… Все правда. А мы осознали. Поняли. А вот услышали только сейчас. Но я позже всех. И позже Наташи. Видимо, нужно. Отсюда приступ непонятной болезни. Она задержала. И я вполне допускаю, что все это миф. А объяснение всему будет простое. И все-таки природа и бытие обязаны обезопасить себя. Ну, ладно. Кому неясно, пусть заблуждается. А если не так – лучше для нас. Не будет голгофы. Там, в далеком-далеком будущем нашем. А что это значит? Будущего не будет? Что? Безумие или заколдованный круг. Тут одна только строчка. И попробуй сегодня с ней разобраться. Понимаю. Саша оставил. Обычно он от меня домой не спешит.

 

Все недоделанное очень опасно. И не надо преуменьшать. Помалкивай. И не говори никому. Жизнь все равно выше любого конца бытия. И вообще выше любого конца. А уж это мы все помним и понимаем. Усвоили хорошо. Выше. Да, но при этом она гибнет, и наступает конец. Детская мудрость подсказывает исход и спасение. Оно, известие о конце,  меня осенило, когда мне исполнилось десять лет. И тогда уже… Ладно. Все правильно. И сегодня ты не совершил ни одной, ни единой ошибки. Вот ключи на столе. Вот иди закрой дверь на темную лестницу. Закрой на защелку. От себя самого. Закрываю. Нет у меня философии. Подожди. Будет еще. И она уже есть. Но пока ничего не случилось, она растворена в малой комнате, в воздухе. Да, в предвечернем воздухе первого нашего дня. Удивительно. Стеллажи пропадают, и я вижу совсем другой интерьер. На секунду. Как озарение. Все.

Что я увидел? Какой такой интерьер? Что за слово. Случайное. Может испортить строку. Саша отсюда никак не хочет уйти. А он знает, что сейчас не до этого. Но, по крайней мере, у него хорошие строки. Вот бы увидеть их вдвоем, увидеть его рядом с моим Фарадеем. Приплюснутый нос. Толстые губы. А над ними – глазки молодого сатира. Я очень люблю это лицо. И высокий морщинистый лоб. И ежиком стоящие волосы. Он, многоопытный, любит мою чистоту и невинность. Он мог бы что-то сказать Фарадею. Этой  слабой строкой. Но вот милый Саша встал и ушел. И когда-нибудь он уже не вернется. А теперь оно у него еще впереди. Нет, все правильно было сегодня.

Услышу все голоса. И те, что молчат. И те, что раздаются не вовремя. И те, что ушли. И один этот голос. И те, что еще зазвучат. Ничего. На уроке такое бывает. И от боли раскалывается голова. И озноб. Жуткий последний озноб.  И чтобы никто не заметил. Дома такое – смертельно. А на уроке естественно. Каждый раз. Последнее время. Полный конец. И непроизвольно. А ты – как можешь. Тихо. Спокойно. Бери себя в руки. В половину. В четверть. Приглушай себя самого. И пусть методист изучает. Но температура тогда еще выше. Все плывет под ногами. И, если такое нормально, моим ребятам никто и ничто не грозит. У меня – с возрастом. А у них – все в порядке. И то, что Наташа вернулась, они почувствуют сразу. И это будет завтра – увидим. Развязка еще далеко. А тут план. Уже отодвинут.  Хватит. Ритмы иные. Ребята не выдержат. И не уйдут. Пора. Медлить нельзя.

Если кто выдаст меня или как-нибудь расскажет родителям, возобновятся прежние разговоры. Бывало. В учительской – шепотом. У директора в кабинете вполголоса. Потом историк на педсовете. Завтра он опять проводит меня к дверям десятого класса. И попросится на урок. И придется его пустить. И вот мы  будем один на один. И ребята со мной. И хорошо, если вновь блеснет пенсне методиста. Но все это малой кровью. Как ни странно, у меня опыт и положение. Охранная грамота. Лекции там и тут. А потом рухнет в минуту. Знаю, когда. Наташа вернулась. Нельзя. И не забывай – другое, что предстоит. И будь осторожен. Общий закон полезен сегодня и завтра. Математика. Физика. Удержись. И не вздумай обронить, что назначена свадьба. У нас двухлетка. Девятый, десятый.  Никто ничего не знает. И не дожидается. Вот разве от прежних ребят. Едва ли. Будь спокоен.

За окном  темнота. Снег растаял. Черной пастой по черному. Ветки  деревьев пропали во мраке. Дом напротив. Разноцветные окна. Где мой огонек? Он горит. А его распознать невозможно.  Попробуй, узнай. Но я узнаю. Там, за окном, тоже зеленая лампа. И если увеличить, какой уютный теплый чужой интерьер. Кажется. В доме на той стороне Большого проспекта. Воображение. А если оттуда взглянуть?  Нет, конечно, пока никто не посмотрит. А я благодарю огонек. Он уже которую ночь мне помогает. И не надеется на то, что я помогу. Снежная добрая сказка. Внезапно. Природная аномалия. Так и надо внушить. Самому себе. На пятом уроке. И ладно. А ты подожди. Не растрачивай силы. Вспомни отца. Подумай и рассуди.  Понимаешь, он отступил. Мама что-то сказала. Не слышу. Страдает, конечно. И все-таки я разобрал. Спасибо. Черные ветви на черном.

 

Окна гаснут. Опять и опять. В доме напротив. А одно остается. Мое, наверно, горит в темноте. Интерьер. Зеленая лампа.  Готово. А теперь лучше выспаться хорошенько. Падаю головою на стол. Но где он там? И что он такое? Нет, непонятно. Читаю стихи. Читаю рассказы. Повторяю строку. Выпадает. Корешки непрочитанных книг. Снова  то, что на круглом столе. А на письменном –  белый  прежний листок. Боюсь прикоснуться. Надо по белому. Еле слышно. Где Наташа? Поворачивается  от окна. Вижу глаза. Вот, наконец. Почему просыпаюсь? Нет ничего. Мы одни. И внезапно я понимаю, с кем и когда после многих бессонных ночей там неизбежен мой поединок.

 

6.

Видимо, все-таки я заснул, как убитый. Полностью. Отрублено. Потеряно. И не то слово. Ну, какие слова. Одно. Сразу прихожу в себя рано утром. Уже давно пора в школу на первый урок. Что осталось от меня, который был ночью. Первый раз хочу разобраться. Что-то осталось. Чувствую. Вот это и надо схватить и удержать на бегу. И когда спешишь, такое возможно. Хватай. Вот, кажется, поймал. Похоже на что-то. Знаю только – это ощущенье свободы.  Или как там сказать. Не делаешь ничего, потому что можешь все. На бегу получается очень похоже. Быстрее, быстрее. Лучше и лучше. Подобие полное. Отсутствие мысли – это изначальная мысль. Того, кто бежит. А то, что во сне тебя нет и не было, ты уже осознал. И не надо.

Вот, пока бегу, изначальная мысль о шестидесятых годах. Они в самом начале. То же самое. Кто-то понял давно. А кто-то уже опоздал понимать. Интересно. Осознает индивидуум. Тот, кто бежит. А личность уже давно все поняла и не нуждается в осознании. Понимаю, пока бегу и не решил, что скажу ребятам о сочиненном позавчера. Да, я все прочитал. Но заснул. Отрубило. И Наташа пропала вместе со мной. Именно вместе. Вот поворот на панели. Мокрый лед. Упадешь. Выставишь правую руку. Вот поскользнулся. Но как удачно. Все-таки мысль помогла. Удержался. А со стороны показалось, что я нарочно. Пока молодой. И никто не подумал, что я  учитель и бегу на урок. Прекрасная память. Вспоминаю работы. Сказки. Притчи. Стихотворения в прозе. И вдруг – мое четверостишие. Которого нет. Не успел. Так и сказать? Нет, на бегу. Породил.  Вот оно. Очень точно.

Да, да, я хочу, чтобы ребята меня увидали, пока я бегу. Тоже остаток от меня – того, каким я был, засыпая. Прыжок. Минуя часы, бесплодные состояния. Вот что такое сон. Природа подсказывает. А мы не можем понять. Строка выпадает – усни. Проснулся – беги и в прыжке через лед рождай эту строку. Ницше учил. Прыгать, скакать, перескакивать. Правильно. Схвачено. Бедный философ. Люди видят, когда ты скачешь на месте. А я прыгаю на первый урок. Это совсем другое. Вот знакомые лица. Девятый А. И девятый Д. Притча и гроздь афоризмов. Узнали. Смеются. И также прыгают. Молодо и удачно. И не знают, что это прекрасный способ достижения цели. Нет, нет. Они теперь уже знают. Оба, и автор притчи, и творец  коротких изречений. На манер Дхаммапады. Джатаки и откровения. Они видят, что я прочитал. То, что позавчера. Видят. И легко, и молодо обгоняют меня.

Вдруг, уже когда они мелькнули, в одном из них узнаю моего Фарадея. Он тоже еще не проснулся вполне. Он обогнал меня. А его большие глаза остаются. А кто же второй? Широкоплечий, тот самый, который везде сопровождает его. Листок его – притча. Страшный миф. И надо об этом сказать. А почему он так весело прыгает. Крепкий парень. Вот ему бы поручить роль Прометея. Очень хороший ход. Он еще раз обдумает притчу. Фарадей не поможет. А если тогда Фарадея сделать Юпитером. А  Катерину – Пандорой. Нет, Гете не подойдет. Кстати, я знаю текст наизусть. Прочитаю. Но сам от себя. Никакого театра. Дважды. А и Д. Для того и другого.

Ретардация. Какой он Юпитер? А, может быть, в самый раз. Невысокого роста. Соразмерный. Бледный. Когда бежал и прыгал, — чуть приметный румянец. Он уже сейчас Юпитер. Опередил учителя. Кшатрий – за ним. Нет, какой Прометей? Это Меркурий. Все хорошо. А кто Минерва? Среди математиков и физиков девятого А и Б легко ее отыскать. Тогда все же кто Прометей?  Пока не вижу. Перебираю. Вот есть один. Подходит внешне. В классе аристократ. Аккуратный. Белый воротничок. Манжеты. Его нужно вырвать из этого амплуа. Он  писатель. Уже сейчас. Первые рассказы. Какой программист? Противник Базарова. Павел Петрович выстроил себя как храм себя самого. Цитата из его сочинения. Да, это он – Прометей. Если не дать ему такую роль, знаю, какой он будет писатель. До конца века. Нет, не хочу. Пусть поиграет. Он все равно выйдет из роли. А так он в ней поживет.

Пять Катерин, а Пандора одна. И эта роль не подходит. Ну и что ж? Надо играть именно то, чего в тебе нет. А впрочем. У Гете Пандора – совсем особенная. Она познает любовь. И спрашивает у Прометея – что значит странное чувство, которое охватило ее. А он отвечает, что это смерть. И объявляет: она, смерть, утоление всего бытия, предел постижения мира. Вот, наконец, я прозрел, почему Пандора она. Разумеется, вижу  сцену в кабинете истории. Именно там. Большая комната. Зал. А у правой стены – возвышение. Площадка. Там хорошо декорации. Точно. Все решено, пока подбегаю к воротам во двор. Мои ребята расступаются и смеются, как надо. Легко и доступно. Замедляю свой бег. Ретардация. Делаю вид, что задумался. Вспомнил. А и в самом деле. Внезапная мысль пронизала меня. Остановила. Притворяться не надо. Стою. Потом иду медленным шагом. Тихо. Солидно.

Спас положение. Дети идут на расстоянии – после меня. Двадцать шесть лет. Волей-неволей. Само собой. Получается. Первый раз. В моей молодой жизни это – уже очевидно —  прощальный бег. Все понятно. А о чем я задумался – неизвестно. Так оно и должно быть. И только я знаю мою страшную мысль. Кое-что остается в тайне. Прометей откровенен. Когда он один. И только тогда он продолжает страшную мысль и доводит ее до конца. Минерва уже почти избавила его от поединка с Юпитером. Спор не закончен. Мимо меня по двору проходят учителя – один за другим. Конечно, для них мое поведение странно. И у каждого есть версия. Для шестидесятых годов – устарело. Шестидесятые. Снег во дворе не тает. Солнце не проникает сюда. Надо пройти поскорей. Пора сдвинуться. А зачем грузовик? В кузове – белый сугроб. Как хорошо. Как приятно смотреть.  А почему, не знаю. Полвека.

 

Страшная мысль – о скором конце шестидесятых. Только-только началось оно – и закончится быстро. Сюда бы историка. Вот он мимо. С трубкой в зубах. И ничего не видит, не слышит. Пусть идет в одиночестве. Еще подожду. Конец готовят они. Единственное желание. Притормозить развитие. Потому что неминуем распад. И они добьются распада. Но если по-моему, легко проскочить промежуток. Перепрыгнуть. По-молодому легко. Прихожу в себя. Рядом кшатрий и Фарадей. Оба спрашивают, медлят. Сообщают – вот через минуту звонок. Оба знают, что со мной происходит. Спокойно. Спокойно. Все хорошо. Буду, конечно. Да, да, первый урок. Буду.

Кабинет истории – в том помещении, где прозвучит «Прометей».  Это вроде бы – малый актовый зал. А большой – напротив. Там физкультура. Шведские стенки. Чаще всего – баскетбол. Я с моим ростом в университете пытался. Не получилось. Очень уж слаб. Но люблю смотреть. Если окно между третьим и пятым, прихожу и смотрю. А иногда и после уроков. Тогда играют свободно. И не ожидают звонка. Мужской математический  баскетбол. Мой воспитательский класс. Или, как правило, А и Д. Отдыхаю душой. Смотрю и не думаю о шестидесятых годах. Мысль куда-то уходит. Она сама перемогает себя. Но почему-то я никогда не досиживаю до конца баскетбольной игры. Побаиваюсь конца. Как только мой класс побеждает, встаю, ухожу. Так вот. Площадка лестницы. А налево будет наш «Прометей». В новых ролях. Нет, ради этого стоит жить. Кроме уроков. Игра и победа.

 

Историк догадывается, что в его кабинете весной мы поставим знаменитый отрывок. Откуда он знает? Ревнует. Придется уступать кабинет. И еще кое-что уступать. И кое-кого. Он ведь очень любит. Не знаю как. Но любит ревниво. А насчет «Прометея». Мы говорили недавно. Этот историк, несмотря на свою эрудицию, вряд ли прочитал все короткие сцены. И когда я ему напомнил и проговорил несколько строк последнего монолога, он как-то завял и нахмурился и посмотрел на меня подозрительно. А потом сформулировал: понимаете, автор «Вертера» в итоге отверг «Прометея», а вот мужскую силу на удивление сохранил. Это к искусству имеет свое отношение.  Именно в этом смысле. А  «Прометей» — понимаете? Да? Вот не закончено. И обрывается так внезапно. И его никто не ставил. И не поставят.  И довольно знать, что вот он есть. А другое дело «Вертер» и «Фауст». Верно?

Я не выдал себя. Но теперь его догадка вполне оправдается. А что еще? Дальше – ревность. Ребята увлекутся тем, что чуждо. Уйдут от проблем современной жизни. А потом срывы. И жуткие ситуации. Да. Шестидесятые кончатся. Понимаете? Это верно. И так непрерывно и ярко не могут они  продолжаться. А что в итоге. Подумайте. Вечная изменчивая современность. Вот опора для Фауста наших дней. Вы это хотите сказать? Я бы одним глазком глянул в сочинения ваших ребят. Они ведь и мои тоже. Мои – на моих уроках. Иногда я думаю: ну зачем, скажите, мы их тащим в разные стороны. А мы ведь с вами не просто учителя. Что-то, я понимаю, такое. Передается. Они сострадают нам. Нет, не точно. Они ловят момент, от которого дальше сами пойдут. А момент ежедневно иной. А что у вас нынче? А! «Снегурочка»? Завершает Островского?  Светлое царство? В итоге?

Вот, сегодня пока еще я не выдал себя. Да, самое трудное. Все наруже. Только слова запоздали. Но это мое сознанье удивительно: вижу – не   надо и слов. Да, он прав — передается. Надо по-своему чисто мыслить и чувствовать. Больше ловить себя. Чисто и хорошо. Для меня это просто. А признаться  нельзя. Слова не поспели. В самом начале. Гибель еще далеко. Неужели  окно?  Между вторым и третьим. А «Снегурочка» — дважды. Совсем незаметно. Вот окно. Сижу в физкультурном зале. Опять баскетбол. Потому и сижу. Кто-то рядом. Оглядываюсь. Он, Фарадей. Почему не играешь? В форме. Нет, не хочу. Все равно полный конец. Что? Откуда мое выражение?

Бросил команду? Нет, запасной. И не возражает. Наконец, он рядом, и я могу его рассмотреть. И вот странное чувство. Это мой сын. А ведь он совсем не похож на того, кто и впрямь успеет родиться.  Чужой, но почему-то родной. И уж очень красив. А ведь я так мечтал о красивом сыне. Это сбудется. Но сумеет ли он дожить до пятнадцати лет. Ведь вот в двух шагах от меня тут на скамейке он, тот, кто убьет бытие – и его, и себя, и меня. Пока можно его рассмотреть – каким, быть может, станет мой сын пятнадцати лет. На него не похожий. Что-то мне говорит: он уже сейчас думает не о том, что класс проигрывает, а о чем-то своем. А мой сын еще не родился. Этот гений без конца решает свое. Но почему он сел почти рядом со мной. Фарадей. Античный эфеб. Ничего не видит перед собой. Но порой поворачивает голову прямо ко мне. И как будто спрашивает. И большие глаза остаются.

Нет, лишь по видимости учитель и ученик. Он уже превысил свой возраст. И ему все равно, как он выглядит. Он занят. И то, чем он занят, надо скрыть от меня. А уже не скроешь. Тайна его мне известна. И я признаю, что она серьезна, и это не шутка, и это никогда не пройдет и не ослабнет, пока есть бытие. И он знает, что я это знаю. Смешно говорить, но, мне кажется, он уже начал со мною прощаться. И, понятно, со мною одним. Потому что прощание будет взаимным. А никто не в курсе того, что происходит сейчас. Кшатрий вырывает победу. Видишь – два класса объединили в один баскетбол. Полный конец отодвинут. Победа возможна. Мы болеем. Девочки у противоположной стены. Ждут своей очереди. Класс на класс. Физкультурник свистит. И никому невдомек, что происходит. Вот Фарадей опять повернулся. Глаза наши встретились. На какой-то миг. На секунду.

Попробуй понять. В эту секунду он еще больше стал моим сыном. Да, мы сказали друг другу,  что здесь удержать и изменить уже ничего не получится. Даже если бы он захотел. А когда чувствует меня рядом, то вроде бы хочет остановить свою мысль. Но в нем самом уже сейчас есть что-то – посильнее всего на свете. Тут не справиться никакому отцу и учителю. И ему самому. Самое время – проститься и забыть друг о друге. Попробуй. Он понимает. И я понимаю. А что мы поняли? В какой-то момент отец теряет свою отцовскую власть. А учитель остается учителем. И вот, если соединить, уже ничего не изменишь. А сегодня, пока он сидел рядом со мной, Фарадею кое-что удалось. Зацепилось – без формул. И вот невольно по его губам пробегает улыбка. И он пытается спрятать ее, потому что в этот момент уже надо позаботиться обо мне. И ведь я понимаю, что это значит.

Игра закончилась. Кшатрий вразвалку подходит к нам. А Фарадей продолжает сидеть. И как будто не видит и взглядом отделяет нас одного от другого. И мы оба чувствуем – Фарадей решил большую задачу. Какую – лучше не знать. Он решил, пожалуй. Но это не все. Чувствую – лучше его увести и о чем-то спросить. Но урок продолжается. И я ухожу. Победили. Но теперь все оно стало еще неизбежней. А зачем он ко мне поворачивает голову и чего-то ждет от меня? По-моему, ничего он не ждет, но хочет, чтобы я мог видеть его. Подробно и точно. Потому что это прощание. И не с ним. А с моим будущим сыном. Пятнадцатилетним. И с Наташей. И с жизнью моей.

Спускаюсь по лестнице. Нет никого. Чугунные перила. Отчетливо. Но как будто в тумане. И на душе тяжело. Ступенька. Еще ступенька. Деревянный верх чугунных перил. Скользит ладонь. От шишки к шишке. Чтобы никто не катался. Как называется, я не знаю. Один. И только слышны свистки из физкультурного зала. Свистки. Топот пробежек. Там. Но здесь, на гулкой лестнице судьба еще обреченней. В самом начале. И, главное, сейчас окончательно знаю, кто мой смертельный враг. И не только мой. Всеобщий. Нет, я его разглядел. И это не выдумка. Видел его в баскетбольной форме. И почему-то убедился еще раз. Нет, он не отступит. Значит, каждый из нас обречен. Как после этого идти на урок. А дома – как переставлять книжные полки. И освобождать малую комнату от пыли и книг. Я вообще никогда ни от кого не зависел. А тут гулкая лестница. И так тяжело на душе. Прощание.

Искал хоть какой-нибудь малый изъян. Искал и не нашел. Совершенная форма. Посмотришь, и, кажется – природа нашла то, что искала. Нет, мой сын будет немножко другим. Надо жить и рождаться. А когда подобная и ни с чем не сравнимая красота, веришь в то, что бытие исчерпало себя. И уже сейчас подтверждаю – он тоже мой сын. И вот радость рождения становится божественным роком, от которого не уйти и с которым нельзя помириться. А в современной жизни и через пятнадцать лет этот смысл может быть легко обнаружен. Вот я сейчас увидел его. И увидел в живом воплощении. Да. Он тоже мой сын. И что ж? Будем бороться? Но ведь это смешно. Чужой.  И все-таки нет. Я заметил малый изъян. Через пятнадцать лет акмэ поколеблется. Или, напротив, достигнет предела. И это решит. Но ведь Фарадей не видит себя. И не знает. И никто ему не подскажет. И никто не остановит. Никто.

И вновь захотелось увидеть его. И какой это страшный выбор. Между обоими сыновьями. Но ведь, хочешь, не хочешь, а мне приходится выбирать. Пока спускаюсь по лестнице. И самое невыносимое – глаза Фарадея. Они больше, чем надо. Вот его настоящий изъян. Фаюмский портрет – подобие. Или что-то другое. Нет, не подходит. Очень большие глаза. И, как ни странно, они делают фигуру его совершенной. И в этом дело. Я наконец угадал. И вот почему он ко мне поворачивал голову. Надо же было его рассмотреть. И вот уже теперь все на месте. При таких глазах акмэ не исчезает с годами. Весь человек изменяется, а они остаются. Видеть их все равно, что ими глядеть. И улыбка на его удлиненном лице немного асимметрична. А у моего сына будет иная. Вот я теперь увидел  и вижу его. Другого. С большим губами. И он все время смеется. Подавляя усмешку.

Вдруг на гулкой лестнице, за моей спиной, рванулся шум физкультурного зала. Свистки. Топот пробежек. Шквал. И сразу все тихо и отдаленно. Видимо, кто-то дверь открыл и сразу ее притворил. Оглядываюсь. На площадке у перил стоит мой Фарадей. Он вышел. Вслед за мной. Вижу – спускается медленно. Прямо ко мне. Ступень за ступенью. Рука на перилах. Подходит. Почти вровень. Я чуть-чуть выше его. Не страшно. Он через год меня догонит и перегонит. А что ты хочешь сказать? На губах та же улыбка. Он берет меня за руку. Да, да, прямо так и берет. Я выдергиваю руку и отступаю. Он подымает глаза. Не бойтесь. И я не боюсь. Это будет нескоро.

 

7.

Литература. Жизнь человеческая. И удивительно – каждый  раз: неужели тайна открыта? Мелькнула секунда, и вот – вновь: та же тайна – мерцает и ускользает. А то, что схватил, забываешь сразу. На глазах исчезает. Кажется, протяни руку, и схватишь. Нет, уходит. И сразу тебя кто-то отодвигает. Мягко и незаметно. Подальше от виденного. Надо немного. Не забывай. Изо всей силы сдвигай брови. Сжимай пальцы. Нет, все равно упустил. Чудо.  Может быть, это и есть главный – изначальный и окончательный ответ божества?.. Какого – не знаю. Вот почему шестидесятые просчитались. Наука. Наука. Очень скоро куда-то исчезнет языческий облачный культ. А успехи огромные. И все равно.  Пропадает. Уходит. И вот исчезает совсем.

 

Вижу, как Фарадей, оглядываясь, вновь ступень за ступенью подымается на площадку, медленно приотворяет белую дверь в физкультурный зал и оттуда, изнутри закрывает ее за собой.  Кажется, на площадке он последний раз оглянулся. Не помню, забыл. Топот, пробежки. Почему я ничего не спрашиваю и не спросил. Он был в том состоянии, когда мог бы ответить. А  что отвечать?  Загадок не стало. Тайны исчезли. Ответ воплощен и доступен глазу. А он, Фарадей, готовит конец. Тогда зачем отцовские и сыновние чувства? И я зажмуриваюсь, чтобы запомнить. И нет ничего. Осталась литература. Четвертый и пятый уроки. «Снегурочка». Пандора. Прометей. Любовь – это смерть. Но почему откровение так невыносимо для человека. Все проявлено. Будь отцом и побеждай как отец. Да ведь и он вышел к тебе за твоим ответом. Вышел к своему другому, чужому отцу. Вышел к тебе.

Еще один момент спасенья  упущен. Ты понимаешь? Сегодня – все. Потеряно право кого-нибудь и в чем-нибудь обвинять. Ты упустил. А почему – неизвестно. Вот судьба хотела с тобой говорить. Что? У тебя не нашлось бы спасительных слов?  Учительская. Никого. До звонка двадцать минут. Вот она где. Тайна тайн. И совсем не так. Сыновняя красота Фарадея – это вопрос, а не ответ. Понимаешь? Он все знает. Он прекрасно видит себя. И он не чувствует, что ему делать с самим собой. Гениальная мысль работает. И она идет мимо цели. Конец концов кажется невозможным. И вдруг – новое предчувствие. И задачу можно решить. Но решение пройдет мимо отца, у которого будет ребенок. И вот он рядом – прыгает через лед. Останавливается у порога. Смотрит нашу игру в баскетбол. Сидит в физкультурном зале. Подхожу незаметно. Вот он. И  я могу его рассмотреть.

И тут задача совсем другая. Сколько лет? Он еще совсем молодой. Но уже ушел далеко от таких, как мы. У него что-то случилось. Хорошее. Мне хочется взять его за руку. Но как это сделать. Когда? Вот он сидит. И надо его подвинуть к ответу. Я вижу границу ума и абстракции. Ее перейти невозможно. И ему никогда не понять все то, что я легко решаю сейчас. Он занят одной только тайной – красотой и цветением жизни. А я – тайной конца. И это не просто мысль. Это вся природа моя. И его природа. Мы  не похожи. Надо спросить. Или просто еще раз взглянуть. Он встает и уходит. Выйду вслед, пока пересменка игры. Лестница. Прикосновенье к учителю.

 

Я никогда не был и не буду красив. Как же мне иметь сына, у которого все соразмерно. Вот они вокруг. Сколько их. Каждое их движение – для меня загадка природы. С мячом. В баскетбольной форме. Прыжки. Попадания в корзину. Самое странное: Фарадей  все это видит, как я. Он прекрасно играет. Но чаще сидит в запасных. Как будто уже отыграл. А я так и не начал. Не получилось. И вот стал учителем. Но как будто играю. И теперь, оказывается, решаю задачу моего Фарадея. А ведь меньше всего я способен к такому открытию. Но мне почему-то нужно все проверить и, может быть, убедиться, что этот страшный опыт уже не получится никогда. Здесь тайна природы. И она доступна учителю. Интуитивно. Или как-то иначе. И все-таки нет. Сегодня решение состоялось. И Фарадей вдруг понял, кто он такой. И ему стало страшно. И захотелось увидеть себя со стороны моими глазами.

И то, что не имело значения, вдруг получает небывалую цену.  Молодость и то, что он, по глубинной сути, мой сын. Теперь, когда все решилось, он понял, и вышел за мной, и схватил меня за руку. И запомнит, как он это сделал сегодня. И еще больше, чем прежде, он возненавидит свою красоту. Потому что она мешает ему. Быть собой. И сделать что надо. Она сильнее эксперимента, после которого нет ничего. А учитель ищет ошибку. И не найдет. Он уже сегодня проверял мою внешность, а у меня получалось решение. Он искал изъяна во мне. И не нашел. И я уже теперь тоже найти не могу. А в голове, разумеется, все черновое. Еще много, много лет впереди. Что? Решил  пробежаться по залу? Что? Ноги сильные. Руки свободны. В плечах играет сладкая мощь, которую надо убить. А оттуда, с той стороны, девочки смотрят. Искоса. Поневоле. Нет, я не буду делать то, что хочется им.

А то, как учитель смотрит, совсем другое. Похоже на моего родного отца. Теперь он в учительской. Думает обо мне моими мыслями, смотрит моими глазами. Спасибо. Он вырвал руку, потому что мог не выдержать. И обнять меня, как он обнял бы своего еще не рожденного сына. Когда ему исполнится тоже пятнадцать лет. А теперь нельзя. Вот – я  чужой. И могут подумать. Они дураки. Прикосновения к учителю хватит на целую жизнь. Так я бы сказал раньше. А теперь – задача моя решена. И это не только моя готовность. Через пятнадцать лет все будут готовы. А если, не дай бог, я не сумею, предстоит постыдное умирание. Всем и всему. Учитель в силах вообразить. Один только он. А эти историки, физики, физкультурники, и она, из девятого Д… Она, которая смотрит. У шведской стенки напротив. Ладно. По крайней мере, ты не смотри. Пробежался, и хватит. Бросил в корзину. Довольно. Пора.

Вообще тем, кто опередил время, нечего делать в пространстве. Бедный учитель. Он тоже опередил, но слишком любит всю эту жизнь и ее обновление. А я знаю, что там и чем закончится эпоха великих научных открытий. Главное знаю, что там, за пределом. Или чего-то не знаю. И это неважно. Прежде всего, не могу и не хочу. Но там – главная тайна. Прорваться к ней любою ценой. Никто не поймет. Кроме учителя. Он боится. Напрасно. И не потому что нескоро. Пожалуй, пятнадцать лет это, я думаю, слишком уж много. Нет, не выдержу. Только бы сразу его убедить. И не сейчас. А то он совсем еще молодой. Он моложе меня. И счастлив, конечно.

Он счастлив. Учитель. И в этом все дело. Вот, оказывается, что произошло в его жизни. Вчера. Ну, конечно…Очень кстати – воображение математика. Программиста. Оно такое же, как у поэта. Или у мастера афоризмов. Психология математика может мне подсказать. И уже подсказала. Он счастлив тем особенным счастьем. И к нему пришла она. Та, о ком он так долго молчал. И вот учитель сразу подумал о сыне. Подожди. Вовсе не так. Ну, ведь это же очевидно. Он и не знает о том, что подумал. Такое бывает. Признак большой удачи. О которой лучше молчать. И только смотреть и любить. И сейчас он в учительской один – смотрит и любит. А продолжает он смотреть на меня. Хотя и не видит. Боже мой, как это здорово. И не объяснить никому. И не надо. А мне хорошо, потому что сейчас, наверно, я ему помогаю. И он вспомнит об этом дне. Вспомнит. Когда?..

Нет, не надо. Сейчас, математик, не вспоминай. Пусть он там, пока, один успокоится. Ведь я правду сказал – будет еще не скоро. То, чего он боится. И то, что я победил сегодня. Вчерне. И пока остановил мою мысль. А то получается формула. И это неверно. Отойди и забудь. Сядь в самый дальний угол у шведской стенки и понаблюдай, как девчонки играют. И как играет она. Он ее зовет Катериной. А я? Никак. Пытаюсь разглядеть и не вижу. Потерялась в команде. Дело в том, что я не люблю смотреть этот девчоночий баскетбол. Медленно, и очень много лишних движений. Она исключение. А сегодня совсем потерялась. А! Неужели это она. Там, у шведской стенки. Почти у кольца и корзины. Сидит в запасных. И даже не смотрит и не следит за мячом. Девчонки мешают игре. Тормозят прыжки и перелеты мяча. Надо не так. Все равно. Она сидит и не смотрит. Вижу на расстоянии. Пропала.

Вспоминаю, как это было. Совсем недавно. Здесь. В этом углу. На совмещенном уроке. Первый раз. Поединок двух классов. И вот я увидел ее. И сразу понял, что она будет смотреть на меня. Урывками. Искоса. И я себе запретил отвечать. Математик. И тогда она еще не была Катериной. Учитель ее не назвал. Мысленно. Про себя. Но я по его молодому лицу сразу узнал и догадался. И это было потом. А тогда… Запретил и как будто забыл. А потом  еще раз. И еще, и еще. Запрещал и всегда выдерживал. И не вспоминал. А сегодня случайно и неожиданно вспомнил. Тоже не знал и подумал. Ну, встань, поиграй. Надо отвлечься. А где же она? Я не заметил. Там ее уже нет. Изо всех сил зажмуриваю глаза. Так, ради шутки. И вот странно. Тот же самый зал. И те же пробежки. Топот все тех же тяжелых девчоночьих ног. А кто-то совсем не слышно. Красивые затяжные прыжки. Показалось. Корзина.

Шум и шквал перемены. Раздевалка ребят. Где мой кшатрий. А почему я его так называю. Учитель сказал. И мне понравилось это слово. Хорош брахман. И не сказал, а написал на моей работе. Он все видит и знает. Мои афоризмы и его страшная притча. Надо поговорить. Да вот он – рядом со мной. Какой могучий. Повыше и посильнее меня. Это счастье. Ну, конечно, другое. Не то. Подожди. Всему свое время. А почему не то? Это все и есть моя удача. И все дело в том, чтобы ее удержать. И помешать иному. И все рассказать. Ему одному. Только ему. Я понимаю, он будет согласен. Притча. И еще немного. И он одобрит мой план. Ужас. Поговорим. Задача и притча.

Если перечитать афоризмы, с конца к началу, будет подсказка в решении моей неразрешимой задачи. Подсказка. Учитель не догадается. А вообще, я думаю, он уже давно догадался. И недаром торопится. Я бы тоже сразу поторопился. Прозорливая притча. Я не читал, но знаю. Проверим сегодня после уроков. Думаю, о ней учитель не скажет ни слова. Она дружеское предостережение мне. А ведь он еще не знает, что я задумал. Вот какая дружба. Честное слово. Повезло. И с учителем тоже. Но все бесполезно. И потому, что мы одиноки. Уже сейчас. И легко проверить. Мое проверяемо запросто. И с годами все больше. Я, учитель и он, мой друг. Мы якобы встретились где-то. Спустя много лет. Готовые к разговору. Притча в том, что вдруг понемногу все исчезает. Одно за другим. И на что глянешь, то пропадет. Но еще много, много такого, на что мы не взглянули. Оно остается.

А эта моя внешность. Я знаю. На нее смотреть и смотреть.  Хорошо. Насмотрелся. Не вижу себя. А они вдвоем тоже меня разглядели. Сидим. И вот причина спасения. А я ведь моими большими глазами уже давно все поглотил. Они безопасны. Эти мои большие глаза. Чушь какая-то. Очень уж просто. И напряженно. Как натюрморт Пикассо. Абстракция – повторное зрение. Остается то, на что нельзя поглядеть. Элементарно. И вот понемногу  трое. Одни.  Кое-что и в них пропадает. Выдержали испытание зрением. Живы. Доступны и недоступны. Хочется тронуть. Но это опасно. Замена глазам. Прикосновение. Лучше не надо. Замерли. Мысль отпадает. Она тоже замена. Вот мы такие. Трое сидим. А время длится и длится. И теперь уже бесконечно. Закреплено. Притчу пора кончать. А она не кончается. И это не формула. Что он еще придумал? Друг мой. Стоит многоточие. Вижу листок.

Жаль, что в разных классах. Надо бы  с ним сидеть за одним столом. Не трое, так двое. Нет. Лучше уж сразу. Неправильно и негуманно – длить расставание. Попробую убедить. Но вот он рядом. Шкафчик открыт. Мы оба одеты. Перемена кончается. Вот мы повторяем движенья друг друга. И оба молчим. А это значит – слова не нужны. Как будто мы уже все друг другу сказали. Да, он согласен. И только третьего нет. Чтобы он согласился. Но ведь годы еще не прошли. И потом – учитель. Совсем другое. Он в любое время продолжает учить. И смеется. И головой мотает. И все-таки учит. А  уже нечему. И незачем. И мы трое смеемся. И продолжаем. Постой. Погоди. Как-то сегодня по-молодому нехорошо. Ты набегался. Наигрался. А я сидел. И только пробежался однажды. И положил в корзину. Раз или два. И она глядела. А кто она? И что я сказал? Ничего. Но ты зря улыбаешься, притча.

Он согласен. Своей громадной рукой берет меня сзади за шею. Ишь ты какой. И я тебе покажу внешность. Ну ладно. Пусти. Не трогай. Ты все-таки не догадался. И я тебе объясню. Пробую. Начинаю. Ничего не выходит. Кто-то держит и не дает. Вот еще раз. То же самое. Слова не идут. Запретны. Он видит, как я стараюсь. Притча серьезная. Тут не до смеха. Мы в коридоре. У раздевалки. Слова и ноги никак не идут. Глупо. Ты, кшатрий, мог бы другим объяснить. Я бы тебе разрешил. Но никто не услышит. И ты сам понял не так. У меня проще. В притче ужас. А тут раз и готово. Потрогай меня и прощай. При выходе на площадку  в дверях. Вот. Она. Проклятая внешность.

Торжество разума. А зачем оно – торжество? Невозможный вопрос. Они могут задать. И только со стороны. И только те, кто не понял. А он такой необъятный. Вопрос. Иногда он тебя настигает. Спросишь и вздрогнешь. И потом долго отходишь. Лучше не надо. Нет. Не требует объяснений. Оно, торжество. Испытать и увидеть при жизни то, что все равно будет когда-то.  Итог итогов. Бытие смертно. Мы все это чувствуем. И очень боимся посмотреть правде в глаза. И эта наша радость жизни, любовь и все остальное. И все это самообман обреченных. А я уже не могу таким оставаться. Проверил себя. Не могу. Все. Больше не возвращаюсь. А то, что люди не знают, это хорошо для них. Это спасение. Верующий не заметит, как исчезнет все бытие. А у них глупая вера в то, что материя неистребима. Я знаю правду. А вы не хотите – не надо. Мы. Друг и учитель. Довольно троих.

Внешность эфеба – вопрос и ответ. Возражение бытия. Казалось бы, для меня сильнее всего. Тут я сам себя отрицаю. Ну и что? Отрицаю. Но ты пойми. Одно дело – внешность, а другое –  затейливая глубинная суть. Вижу, как жизнь во мне красотою эфеба защищает себя. Да, это, конечно. А я  философствую. Ну, да ведь никто не узнает. А я  и сам над собою смеюсь. Что-то вроде игры в баскетбол.  И все вновь приходит ко мне. Запах кожаного мяча. Пронзительный запах пота. Совсем разный от разных ребят. Как положено. Природа старается. Женя, кшатрий. Но ты понимаешь. Она старается. Как любой человек. И даже я спасал бы мою проклятую внешность. Потому что еще не все решено. И до моего торжества нужно дожить. Поневоле стараешься. Очень затейливо. Красота эфеба радует жизнь. И отодвигает мой срок. Но я не дам. Кстати. Это я сам. И один одолею себя.

Прощальные прикосновения. Как-нибудь надо к ним привыкать. Многократно. Трогаю Женю. Какая сила. Не сдвинешь с места. И это здорово, что он всегда все понимает. Прощальное, а все равно радует мир. Никто не замечает, а радует. Мы вдвоем на лестнице. Нет, Катерина заметила. И все-то она видит, когда не надо глядеть. Не отвечаю. А Женя с ней в одном классе. И, как всегда, ноль внимания. Слава богу. Не предназначены. Да и я никому его не отдам. Он согласен. И вот я опять за плечо трогаю Женю. Он, как Толстой, ясновидец плоти. А там, из того же класса, аристократ. В воротничке и белых манжетах. Мы еще не знакомы. Первые месяцы нашей двухлетки. Все естественно. Все впереди. Не отвечаю. А ее уже нет. Убежала. Вот хорошо. Никто не глядит. Аристократ медленно отворачивается. Он будет совсем другой человек. Тоже в моей власти. Пока.

Перемена шумит и никак не кончается. Идет директриса. Она молодая. Но скоро умрет. Раньше учителя. Если вдуматься в это все, можно сойти с ума. Жалко всех. А ничего не поделаешь. Кто-то предназначен. Кому-то вложена способность решать задачи. А кому-то – исполнить одно. Подольше молчать. Пусть, кто хочет, все принимает в шутку. А молчать надо о том, что шуток нет никаких. Откровение, как сказал бы учитель. На самом деле – математический знак. Без формулы. И подтверждение – ежедневно. Все больше и больше. Опять Катерина. Там, у входа в девятый Д. Отпускаю Женю. Он идет неохотно. Лениво. Туда. А вот и учитель. Счастливый. Один.

 

8.

После уроков. Сидим в кабинете литературы. Из разных классов. Те, кого пригласил учитель играть в «Прометее». Кое-кто знает отрывок.  А остальные – шаром покати. Историк напросился и сидит за последним столом. Пронзительный  подозрительный взгляд. И тонкие губы. Не люблю. Все что-то выслушивает и высматривает. А волосы уже слегка поседели. Залысины, как рога. Не люблю заранее.  И все-таки он очень талантлив. А   девчонки – только я и еще одна из другого класса. Она совсем незаметная. А хочет играть. Кого? Неизвестно. Вот звучит «Прометей». Учитель по книге. Повторно. Еще раз.  Мальчики в сборе. И, кроме них, еще любопытные.

В математической школе много ребят. Пока девчонок поменьше. Зато какие. А здесь. Пришли. Отдельно сидим у окна. Приятно видеть много умных ребят. Устали от математики. Или так. Не знаю. Вообще у нашего главного, Эмпедокла, устать невозможно. Все время задачи, задачи. Решай непрерывно. Их много. И кто как решил. Значит, с «Прометеем» что-то иное. А почему я не слушаю голос. Первый раз было иначе. В классе. И это не повторение. А многим – впервые. Что-то задело. Сцена Пандоры. И сразу на меня. Все, кроме Юпитера. И не надо. У него с Женей другая, короткая сцена. А у меня с Прометеем. И кто он – пока не известно. Оглядываю ребят. Учитель еще не выбрал. Думаю, выбираю. Пишу на белом листочке. Мысленно. А слова пропадают. Что он? Тот листок. А сейчас верлибры Гете заполняют пространство. Потом. Потом. Еще раз перечитаю. По памяти.

«Снегурочка». Любовь – это смерть. Сначала она умерла. А потом он разъяснил. Мне, Пандоре. У Гете очень уж откровенно. Арбар. Где он, и почему его нет? В тексте – вот он. А для меня – просто не существует. Зачем эта выдумка? Не буду играть. Опять – белый листок. Нет, вижу, он прекрасно читает все мои мысли. И сейчас, повторно, в голосе – то же знание. И он, конечно, не скажет. Потому что счастлив. И даже над книгой думает о своем. Но остается после уроков. Заметно. Вообще любой учитель – тот, на кого можно смотреть. А на ребят не стоит. Выдаешь себя. Уже с первых уроков. Математика. Физика. Литература. Запреты. Запреты. Ладно. Минерва. Это не я. У нее большая сцена с учителем. Слова  заворожили меня и других.   О чем говорят? О богах? О Юпитере? Или так. Показалось.

Ну, сиди и смотри. Только на него одного. Нет, надо оглядываться. И сразу все поймут, на кого. А на самом деле – по роли. Ищу Арбара и знаю, что не найду. Он сам отыщет меня. Вызовется. А историк охватывает взглядом. По очереди. Каждого, кто сидит. Ладно. Впивайся. Чувствую. Верлибры Гете понемногу добрались до нас. И до учителя. Голос его дрожит. Звук исчезает. Шепотом. Про то, что сны еще не сбылись. А он не уйдет в пустыню. И останется тут, на земле, со своими детьми. Удивительная тишина. Произносит шепотом. И в этот момент. Я мгновенно и незаметно. Взглядываю. Опускаю глаза. Увидали. И учитель на последнем слове, последнего монолога.  Увидел. Отвлекся. Ну, теперь одно. Буду, буду играть.

Мы никогда ничего не скажем друг другу. Юпитер с Меркурием. А я с каким-то Арбаром. Так у него. У Гете нет моего разговора с Юпитером. И как в стихотворном отрывке, будет и в жизни. Какой-то Арбар. А ведь Юпитер задумал свое. Задумал. И Меркурий объявит потом. И это будет мгновение смерти. Красиво. И очень верно. Когда-нибудь он придет. Этот миг. И сбудется все. Желанное. Страшное. Все. Вот и я уже заговорила верлибрами Гете. Очень легко. Но такое – уже не игра. Историк что-то хочет сказать. И сам останавливает себя. Тает улыбка ядовитых и тонких губ. Учитель дает ему слово. Но в классе безмолвие. Сначала решают ребята. А девчонки потом. Она. Незаметная. И я, живая Пандора. Они решили. Но я прослушала, кто и что говорил. Прометеев много. И каждый хочет. И это нормально. И только Юпитер и Меркурий заранее предназначены. Принято.

Минерва принята. Как интересно. Присматриваюсь. Незаметная. Удивительно. Это она. И никого не надо искать. Высокая. Не больше, не меньше. Красивый особенный рост. И такое бывает. Громадный лоб. Неужели учитель заранее выбрал? У нее маленькие глаза. Как и должно быть у нашей Минервы. Узкие плечи. А почему она встала? Он попросил? Ребята глядят и ее признают. Учитель согласен. Все, как задумано. Прометеи попробуют. Поочередно. Шутки. Смех. Ничего не слышу. Неужели аристократ? По-своему, очень эффектный. Позвали. Сам не подумал бы и не пришел. Наконец учитель закрыл глаза и отключился на время. Замечала давно. Пауза, как на уроке. А сегодня очень уж долго. Он счастлив. Мы помолчим. Он приходит в себя и смеется. Мы глядим исподлобья. Тихо. Сочувственно. Хорошо.  Провожаем его в счастливую жизнь. Отпускаю.

Никто не уходит. Историк исчез. Ребята спорят. О чем? Не могу понять. У Гете ожившие статуи. Но как они ожили? Минерва молчит. Она помогла. Ничего себе незаметная. Ребята глядят на нее, как будто мы ей все обязаны жизнью. И здесь что-то серьезное. Физики. Математики. А на самом деле –  кто мы такие? Почему она. Получается, единственная, кому Прометей признается в любви. Но какое уж тут признание. Смешно. Вечная жизнь. Богиня. Любит отца и обманывает, и все  ради него, Прометея. И это любовь. Может быть. Я не знаю. И в самом деле – она незаметна. Как воздух. А я опять позабылась и не слышу, о чем говорят.  Все счастливые ошибаются. И почему его слушают. И Юпитер молчит. А он что-то задумал. И Меркурий с ним рядом. Профиль на профиль. Меркурий повыше, но когда сидят – получается вровень. Что со мной? Опять, и уже неотрывно, гляжу.

Учитель увлекся. Вопрос решен, а о таком отрывке можно поспорить. И тут чувствуется что-то очень опасное. Книга отложена. Он шагнул в середину класса. И внезапно все почему-то заговорили о том, что будет после. Фантазируют. А учитель не объясняет. Бледнеет и спрашивает. И ожидает ответа. И вот уже понятно, зачем внезапная тишина. Дело серьезно. Холодок пробегает по классу. Я  как всегда отвлекаюсь и не слышу ответ. И, по-моему, никто его не услышал. Молчание. Прямо тайная вечеря. Но за окнами день. И сейчас четыре часа. И нас шестнадцать. А сколько их в «Прометее»?  И неужели все, кто пришел?  Они. Кроме тех, богов, и меня.

Создан театр. Неплохо. Но мы все равно одиноки. Возраст. В девятом классе. Уже другое. Двухлетка. И к тому же, два класса, и только в театре они собираются вместе. Кончилось первое наше сидение. Учитель, он кабинет закрывает на ключ. Так надо. А то я бы осталась. Одна. И на том же месте, где и сидела. Пустые углы. И меня позабыли бы все. И это вот и есть настоящая правда. Но ключ повернулся. И учитель вдруг почувствовал, что я в коридоре стою у окна. Подошел и о чем-то спросил. Отвечаю. Слова скрывают и все равно выдают мое настроение. А ему надо поскорее домой. Но как быть, если есть разговор. И что-то касается лично его. Неужели мой белый листок. Но мы знаем – о нем ничего нельзя говорить. А ведь я тоже думаю: здесь что-то особенно страшное. Кто объяснит? Нет, невозможно. Ключ дрожит. И только время подскажет. Наверно. Видимо, так.

Вообще, даже странно. Перестаю отвечать. Он понимает. И говорит, что хотел вернуть мне мой белый листок. Но раздумал. И оставит его у себя для какого-то важного дня. Нужно мое разрешение. Да, разрешаю. И он сразу торопится и уже не видит меня. Вот учитель. Два часа потерял. После уроков. И только затем, чтобы это спросить. И попутно «Прометей» и театр. Но  все об одном. Признаю и сама себе ничего объяснить не могу. Любовь – это смерть. Вот единственное, что я понимаю. Остальное – время. И из-за него, из-за времени, так тяжело на душе. И к тому же мне пора возвращаться. Домой. Решать задачки. Ничего себе. Десять совсем заумных решений. Вот Юпитер с Меркурием наполовину. А я абсолютно одна. Разные каждому. Отвлекают. Эмпедокл. А почему Эмпедокл? Учитель ушел. В «Прометее»  что-то есть для меня. Гете. Он разгадал. Мы не можем понять. Все целиком.

Вдруг Юпитер идет в коридоре. Почему-то один. Отослал Меркурия. Или что-то другое. Пустой коридор. Мы вдвоем. Идет красивой походкой. Мы незнакомы. Пройдет мимо. Стою у окна. Напротив дверь кабинета литературы. За стеклом двери – другое окно.  Смотрю туда. Подходит. Заглядывает сквозь стекло в кабинет. Ко мне спиной. Уже задержался. Оборачивается. Не успеваю. Видим друг друга. Никак не могу отвернуться. Вот его большие глаза. Первый раз обращенные прямо ко мне. Издалека. Все равно. И теперь уже надо знакомиться. Но мы далеко друг от друга. Что я забыла? А ты что забыл? Текст «Прометея»? Мысленно. Кого-нибудь ждешь? Нет, никого. Ближе и ближе. Вот он рядом. И все точно так. Никаких изменений. Ослепительно. Говорить невозможно. А ему уже скучно со мной. Две секунды, и  уже исчерпано сразу. Для него. А для меня. Трудно сказать.

Да и что? Не о чем говорить. А мы стоим. И это хуже всего. Для меня. А у него что-то странное. Он как будто принуждает себя. Он сжал свои красивые губы. И не дает себе отойти. Приказывает себе. И выдерживает молчание. А потом вдруг произносит. Отчетливо. Какую-то умную мысль. Ну, конечно. Он из тех, к кому всегда приходят умные мысли. Видит, что я ничего не услышала. Повторяет. Еще и еще раз. Есть на сленге обозначение того состояния, в котором я сейчас пребываю. Забыла слово. А он вдруг повторяет  – и очень точно – какой-то свой афоризм. Что-то вроде того, что в сочинении. Я уже слышала эти слова. Они. Учитель мой читал на уроке. Сегодня.

Говорят, Гете был в юности феноменально красивым. И тогда в Германии — самым первым. И тоже большие глаза. Помню портрет. «Вертер» и «Прометей». Все одно. И вот Юпитер. Почти повторение. А сейчас, когда  рядом со мной – абсолютно. У него в словах особая хватка. Не спутаешь. Он не боится говорить и писать на своем языке. Так любого парня можно узнать. По тому, как он говорит и какие словечки вставляет. У этого – сразу понятно – все правильно. Афоризм Господа Бога. Только очень уж странный. Никого ни о чем не спрашивай. Хочешь делать – будь свободен и не спрашивай никого. Погибнут люди. Но ведь и ты – вместе с ними. И никто  не заметит и не поймает секунду. Паскаль не прав. Она, вселенная, осознает. И потому она – вместе с нами. Вот много слов. А у него одним афоризмом. Повторить невозможно. Ускользает. И это  слова. Только слова. А он стоит ощутимо.

Как понять? Василий – царь. Базилевс. Или какой-нибудь Зевс. Что-то вроде Юпитера. Чепуха – распределенье ролей. Почему он согласился. Не знаю. Вот когда близко, видно, кто он такой. Ни малейшей глупости. Презрение к форме. Прежде всего, своей. К тому, как он создан. И вот жесткая и страшная воля. В том, что глаза его могут быть неподвижны. И уж теперь в ответ смотри, сколько хочешь. Пользуюсь мало. Потому что воля отталкивает. И не только меня. Любого. А меня совсем. Толкает и приглашает. К тому, чтобы  я ничего не видела и понимала. Ну, я понимаю. И спокойно смотрю. Он первым отводит глаза. И это совсем интересно. Кто я такая? Почему спокойна? Потому что сама не слышу, как спрашиваю о том, что он задумал. А в шутку теперь уже не получится. И он отвечает. Подробно и четко. Он уверен, что мне можно все рассказать. Почему так уверен?

Он кончил еще один афоризм и смотрит. Но вовсе не спрашивает моего разрешения. Долго, долго. А я гляжу на него и вспоминаю учителя. И мой белый листок. И вот удивительно. А ведь он, тот белый листок, ну, объясните, как это сказать, не от мира сего. Он без единого слова.  А в нем ответ на любые слова. И на то, о чем спорили и не доспорили в классе. То, что случится потом. После нашего «Прометея». Вот оно. Простой белый тетрадный листок. Учитель, не отдавай. И я сама не отдам. Никакими словами. Только сейчас. И пока он отводит глаза. А потом не станет его. Говорю тебе, потому что он стоит и не слышит. И не услышит уже никого. Проклятая внешность. Он прошептал, когда проходил мимо меня в коридоре. У двери на лестничную площадку. По дороге сюда. Проклятая. Может быть. Но она спасение. Твое. А потом  и учителя. И мое. И Гете. Которого нет.

Пока я шептала, он исчез. И продолжал стоять рядом со мной. А потом как будто назад возвращался. И опять уходил. То же чувство. Ровное и спокойное. Так у меня. И я не знаю, что будет потом. Оно продлится или исчезнет. Наверно, оно пропадет. И тогда все равно. Ведь в конечном счете он прав. Ничего не останется. И не все ли равно, когда. Бытие смертно. Вот что он сказал. Просто и ясно. Ответил мне. И что он задумал. А то и задумал. Оно. Такое открытие. Оно и есть его афоризм. А остальное – будет, не будет. Какое дело? И все на белом листке. Но там еще кое-что. Мы не дозрели. Даже Гете еще не дорос. Вернее, он уже там. Он там, где будет «потом».

Чем дальше от школы, тем больше в ней. Там коридор опустел. Но именно там все будет решаться. Вот, оказывается, как. Тишина в пустых кабинетах. И уже смеркается. Идти далеко. Но я не поеду. Все ушли. А то я бы осталась и не возвращалась домой. Здесь больше, чем дома. Ведь я понимаю мальчишек. И как они изменятся все. Они сейчас не такие. А я такая одна. Между прочим, никто еще не заметил. И я сама заметила только сегодня. Мы страшно сблизились и сразу, вдруг совсем отошли друг от друга. Так надо. Он прав. Посвященным положено отдалиться. Такое дело. И для меня оно – вместо любви. Но это и есть любовь. Предложено. И больше не будет встреч. Так близко. И так доверительно. Слово какое. Недавно учитель сказал. И полюбил это слово. И я полюблю. Не сразу. Может быть, поневоле. Согласна. И что же? Это вся моя жизнь. Хорошо, что недолго. Посвящена.

Седьмая линия. Дальше Андреевская церковь и Большой проспект. Перейти. А потом налево. Пешком. В Андреевском храме – богослужение. Показалось, конечно. Вроде бы слышу – поют. Нет. Не слышу. Там какой-то антропологический центр. Перегородки. Столы с зелеными лампами. Даже сейчас кто-то сидит, работает. Успокоительный свет. А за спиной скелеты. Большое окно. Вот вижу – там погасла последняя лампа. Темно. Пусто. Ушли. А поют в Никольском соборе. Прямо против нашего дома. Там. За Невой. Мимо сфинксов. По набережной. Нет. Почему-то мне почудилось тут. И я никуда не хочу. Возвращаюсь к Андреевскому собору. На том углу. Где угол панели. Стою. И вдруг проходит она. И незаметно крестится на углу. Быстро. Но я заметила. Это, конечно она. Молодая. Счастливая. Вот еще раз перекрестилась. И поспешила. И я невольно иду по ее счастливым следам.

И не тороплюсь, и вспоминаю одна ее выражение. Придумываю. Иду понемногу. Трудно сказать. Но было в ней  что-то. Я полагаю, они всегда будут вместе. А то иначе Арбар. Пустота. Нет, никакого Арбара не будет. Вот он идет мимо. Прямо навстречу мне. Похожий на то, что нужно. Мы незнакомы. И не познакомимся. А он, когда мы готовы уже разминуться, так посмотрел на меня. Прошел. И не оглядывается. Еще бы. Никаких встреч. И никаких знакомств. После того, что было сегодня. И никаких Прометеев. Гете не подойдет. Он исчез, мне поручив последнее слово. Оно в его жизни будет последним. Воображаю мгновение. Каким оно будет и где. Вот о чем надо писать отрывок. Но это все есть на моем белом листочке. А он у учителя. Да. Последняя минута в жизни Юпитера. Вот когда он поймет, что сотворил и о чем, посвященные, мы  хранили молчание. Мы сохраним. А он?

По счастливым следам. Расходимся. Но я на другой стороне Большого проспекта. Брожу взад и вперед. Очень медленно. Так, чтобы я сама не могла подумать. На той стороне трехэтажный дом с полукруглым фронтоном. Вот зажглись два окна. Вижу. И сразу в ответ вспыхнули еще. В комнате рядом. Значит, она пришла. Они счастливые люди. Все будет. А за спиной у меня он, только что отстроенный дом. Как будто не знаешь. И не притворяйся. Беги поскорей. Пока тебя не увидели.  Кто-то из них. Там его зеленая лампа. На уровне третьего этажа. Увидит. Подумает. И ошибется. Нет, не увидит. Гете. Брожу. И уже совсем потемнело. Звезд не видно. Сумрак и холод. Зима.

 

9.

Свадьбу сыграли. Несколько раз. Одну и ту же. В нашей отдельной квартире. Повторно. Для тех, с кем приходится поневоле проститься. И не для них. Для нас. Вместе с ними. Разумеется, никаких расставаний. Просто наступила новая жизнь. Они.  Ученики прошлых лет и те, кто согласился играть в «Прометее». И мы понимаем: больше у меня свадеб не будет. Вот поэтому дважды. Одну и ту же. По-разному. И раз навсегда.  Фарадей не пришел. Но его окно светилось на той стороне Большого проспекта. В новом доме. Там у  него  отдельная комната. Я уже знаю. Ну и что ж? Он и не должен был приходить. А Минерва пришла. И Пандора. И Меркурий с какой-то особой смущенной улыбкой. Было весело. Один только чай. Пирожки.

 

Говорили о шестидесятых годах. Первая четырехлетка. Выпустил восемь классов. Сразу – литературное объединение. И вот «Прометей». Вдобавок и неожиданно. Прежние ребята ревнуют. Присматриваются к новым. А я уже умею так повернуть, чтобы никакого раздражения друг против друга. Это нетрудно. Просто их много. И они такие. Согласились. Но и я научился. А мы спорим о том, как быть с эпохой, которая нас окружает. «Прометей». Пока идут репетиции, и в жизни, когда мы вместе. И вот скажите, что будет…   Мнения разделились. Но никому не страшно. А что ожидает? Разницы нет. Вы не правы. Кто конкретно?  Помните, как мы остались  после уроков? Прометей, Прометей… И заговорили о том, что сейчас. Продолжаем.  И опять ничего не понятно.  Тогда был Юпитер. А теперь вот он уже не пришел. Женя знает, где он. И еще кое-что знает. Легко быть Меркурием?

И вдруг Меркурий заговорил. Тихим голосом. И все замолчали. Он вообще непростой. Немногословен и очень оригинален. Усмехается. И всегда вопреки учителю. Добавит. И опустит голову. И глядит исподлобья. Такой громадный.  Гете ходит и смотрит прямо. А этот. Короче, все притихают, когда он  говорит. Вот и сейчас. Он знает, кто останется победителем в поединке. А что ты имеешь в виду? Какой поединок?  Начал, так уже договаривай. Нет, понимаешь? Никогда ничего не скажет определенно. Темнит. А всегда интересно. Победители уже сидят за этим столом. Что? Не расслышали? Да, сидят. И вы сидите. Боже мой, что происходит. Учитель опять бледнеет, как было тогда. Вообще репетиции тоже у нас обрываются. Только начнет получаться. Как вдруг обрыв и конец. Что это значит? И кто обрывает? Понять невозможно. А вот сейчас… Он. И больше никто. Женя.

Аристократ – Прометей. Утвердился. А сейчас опоздал на свадьбу. В воротничке и манжетах. Держится прямо. Голову немного закидывает назад. Роль Прометея – абсурд. Но он хороший артист. И это надо признать. Каждый раз напряженно. Волнуется. Вот и сегодня. Садится рядом с учителем. Нашел Пандору и улыбнулся чужою улыбкой. Она отворачивается и глядит в какую-то пустоту. В малой комнате. Уже нет стеллажей. Голые стены. Библиотека там, в большой проходной. Лабиринт. Среди полок легко заблудиться. В прятки играть. Никто не пытается. А здесь, в малой комнате – пустота. И раздвижной стол. Что будет здесь? У этой стены. Вдали от книг.

Мою Наташу ребята знают и любят. Она приходила. Вела кружок по физике. Все получалось. Потом на два года пропала. И все равно ее ждут. И даже те, кто не знал. О ней слышали. И вообще все известно. От выпускников и учителей. От меня, хотя ведь я ни слова не говорил. Ни в Лито, ни на уроках, ни на репетициях.  Жизнь устроена так. Мы дышим и не замечаем. И когда-нибудь я стану вспоминать и жалеть. И завидовать времени. И только тогда мы поймем, что на самом деле наша любовь абсолютно и всегда радует всех. Знают  и радуются. Точно. И скажите – кто это прервет и зачем. Такого не будет. Потому что не будет уже ничего. И вот  всерьез бы такой разговор. Прямо на свадьбе. Меркурий глядит исподлобья. Он больше не скажет ни слова. А остальные догадываются. Но попробуйте осознать. Вообще  не войдет ни в какое сознание. Оно. Предвестие поединка.

Из учителей – сначала только одна. И она не физик и не математик. Она, конечно, постарше меня. И к тому же… Да. Мой защитник и покровитель. Если она рядом, то все в порядке. Она устроитель свадьбы. И одной, и другой. Давно ожидала. И решила, что нужно сделать повторно. Для нее и ребят. А другие придут, кто захочет. Сначала она одна. А потом уже мои самые любимые учителя заглянули. Почти педсовет. Чай, пирожки. Шум. Разговор. В общем – тридцатая школа. Историк и Эмпедокл полагают, что они со мной еще не очень знакомы. Поздравят иначе. А есть и те, кто мысленно вместе с нами. Нормально. Изобилие на столе. Веселье в полном разгаре. Наташу любят. И соболезнуют ей. Потому что главная тяжесть. И все на ней. А мне, как всегда, облегчение. Ну и к тому же характер. Уроки  — одно, а другое – семейная жизнь. Моя Наташа спокойна. Она уже испытала.

 

Шестидесятые годы – конечно, веха в истории. Это видно уже сейчас. Приятно быть на подъеме и на вершине. А туда еще нужно подняться. Аббатство Телема. Делай что хочешь. Вот мы и делаем. Пробуем. Что, ребята, притихли? Неправда? Что-то не так? Естественно. А вы захотели иначе? Все равно. Воздух эпохи другой. Дышите и будьте свободны. И слава богу. И не надо расспрашивать и погружаться. Хотя бы на свадьбе. Да, к сожалению, поединок уже неизбежен. И потом вы все равно увидите все по-другому. Время придет. Мы только так. Предчувствуем кое-что. Слушаем юность. Да? И студенты согласны?  Разговоры, как у Рабле. А вернее, он вообразил нас. Отчасти. И не до конца. А оно, бытие, на подъеме.  Учитель скажет…  И невольно подумаешь, как понимать. Шутка. Еще. И вот из урока в урок. Шутим. Здорово. Нет, не глупость, а просто ничего не понятно.

Звонок. Иду сквозь темный лабиринт стеллажей. В прихожей свет. Открываю дверь. На пороге он. Юпитер. Я понял, что он придет. На той стороне Большого проспекта погасло окно. Видимо, он решился. И не так просто. Что значит? Нет, ничего. Снимает куртку. Проходит. И как всегда, незаметно. И на том конце стола. Прямо против аристократа. Получается, против меня. Моя Наташа на него обратила внимание. И вздрогнула. А я пожимаю плечами. Ну, как объяснить, кроме того, что он мой ученик? Фарадей. Гете. Юпитер. Он пока еще не был ни на одной репетиции. Ждали. Не приходил.  Он раздумывал – играть, не играть. Но сегодня ясно. Пришел.

Вечер. Понемногу ребята уходят. Учителя остаются. Фарадей медлит. Не видит. Не слышит. На него оборачиваются. Взрослые разговоры. Где Меркурий? Шум другой. Но как будто поколения продолжают сидеть. Студенты. Недавние выпускники. И вот Фарадей и Меркурий. Как будто нарочно. Молчат и не переглядываются. Они хотят услышать весь разговор до конца. Учителя откровенны. Делятся по трое. Вдруг. Оптимисты. И те, кто утратил надежду. А вам не пора? Ведь завтра уроки. Нет. Суббота. Второй выходной. Василий, Гете, вовремя  решает  задачи. В понедельник. В день, когда их дают. А потом друг Меркурий. Для раздумий неделя свободна. А чего вы  молчите оба? Как заговорщики. Оптимист Василий. Ну и Женя, конечно. Гермес и Меркурий.. Что? Оптимизм для тех, кто готов полюбить отсутствие бытия? Подожди. Что это значит?  И ты готов?  Нет, невозможно.

Слово сказано. И уже отменить его не может никто. А Фарадей молчит и глядит в пустоту комнаты. А за столом справа место, где сидела Пандора. Ей далеко. До Никольского собора. Ушла раньше других. Наш Гермес взялся ее провожать. Отказалась. Взглянула на Фарадея и вышла. Но как будто сидит. У нее тоже большие глаза. Прометей-аристократ не выдержал и простился. Раньше. За полчаса. Место рядом со мной опустело. И никто не смотрит. Чувствую, что-то  уже решилось. В этой комнате. Фарадей. По-моему, он похож на молодого учителя. Просто моложе меня. А уже за три месяца в девятом классе одолел Эмпедокла. И постигает. Физические законы. А они меняются в живой природе. Поправка Пришвина. И вот все равно – стоит учиться.  Литературе одной. Остальное доступно. Может сам объяснить. Еще бы. Непрерывная мысль. А сегодня вечером – новый шаг. Учитель – рядом.

Эпиметей. Брат Прометея. Большая, длинная сцена. Как без нее играть? А у Гете он самый главный. Но это потом. А сейчас Эпиметей похож на Меркурия. Он крепок задним умом. И надо учителю подсказать распределение новых ролей. А то где Мирра, подруга Пандоры? А где он, кто строит хижину, и тот,  у кого отбили козу? Конечно, учитель задумал, чтобы мы  сами  наводили порядок. И поправляли его. Отрывок прекрасен. Он победит, и он подчинит замыслу Гете весь театр. Уже о репетициях говорят. Читают и перечитывают оба действия. И вот интересно. Позднее Гете пишет «Пандору». И тоже ее не кончает. И как-то на уроке об «Отцах и детях» учитель уже намекнул. Я прочитал. Дважды и трижды. И слегка запутался. Плохо. Надо ставить оба отрывка. А на это уйдет целая жизнь. То, что есть. Остальное допишем. Я уже начал. И вот не являлся  на репетиции.

Эпиметей.  Пандора одна. Супруга. Сейчас не знает об этом. Арбар не при чем. Возлюбленный Мирры. Оба счастливы. Коротким счастьем любви. Они первобытные люди. Мы остаемся такими. А у Пандоры с Эпиметеем – семья. И младенец. Думаю. Все надо сыграть. А потом повторим первый отрывок. И пускай он дважды.  Как свадьба учителя. Решено. Подскажу.  Отвлекает. Прямо перед уходом. А то очень уж сокрушительно работает мысль. И вот все ближе и ближе. Цель. Ускорение. Попридержать. Учитель поможет.  Оптимисты и пессимисты. Они уже догадываются  и не знают, что все решено. Или почти. Работы хватит.  Еще на пятнадцать лет. А потом…

Ну вот они, эпохальные строки. Учитель читает. Прямо на свадьбе. И каждый из коллег и студентов избирает себя. Так и сказал – спасительно. Прямо по строчкам. Ну, кто начнет? Один и другой. И оба, разумеется, повторяют, что Бог поможет ускорить волевое решение. И больше никак. Оно, старшее поколение. И это шестидесятые годы. Молодая жена готова перекреститься. Очень заметно. «О небо, если бы хоть раз /Сей пламень развился по воле, /И, не томясь не мучась доле…»  Напрасно. И вот уже слово берут оптимисты. Конечно. Воля прежде всего. А не будет ее, Бог не поможет. Она и есть божество. К ней обращение. Вот наше небо. Студенты согласны. Филологи. Математики. Все, кто кончил в прошлом и позапрошлом году. Мука, томление – грех. Вон какие успехи. Романтика шестидесятых. Синтез материи. Всей целиком. Бедные, бедные оптимисты.

И только один я избираю последнее восклицание. Если бы воля и судьба помогли  и я просиял бы и погас, наконец. Произношу. И сразу все понимают, что не один  я. И ничего себе свадьба. Но ведь это уже посерьезнее. К тому же, не я, Тютчев сказал. Просиять и погаснуть. И то, и другое объединилось в последней строке. Нет ничего. Одна секунда счастья и полный конец. Но мое мгновение длится. Когда я томлюсь и мучаюсь поиском формулы. Фарадей. А он без формул. Найдет, наконец. Погаснет и просияет. И его негромкий голос получше иных доказательств. Жаль наш Эмпедокл далеко. А то бы он возразил. Но и его слова повисли бы в воздухе. Над столом. Одни пирожки. А их уже почти не осталось. Надо попробовать. Надкусить. Приобщиться. А то подумают. Они дураки. Надкусываю. Приобщаюсь. А учителя гуляют по строчкам всего стихотворения Тютчева.

Кому-то в молении о чаше ближе слабость Христа. И в этих четверостишиях. Однообразие воли. Такого быть не должно. Постепенное угасание. Учебный год. Один за другим. Тяжелее всего. А университет – повторение. И учителя понимают, что надо не так. И поглядывают. И говорят, что кто-то один. Когда-нибудь. Ну и что?  Вот он сидит между нами. И ничего. Природа вложила такую мощь охранения и преодоления. В каждого из тех, кто родится. Если до сих пор никто не смог, значит и в будущем не сумеет. Преступления – да. Убийства. Истребление поколений. Целых народов. Но это мелочь по сравнению с тем, что задумано. Все удастся. А что-то не будет позволено. И никто не отважится. А если… Ну, тогда вмешается кто-то один посильней человеческой воли. Вот как ответил бы  Эмпедокл. А учитель – не знаю. Пандора ушла. Комната опустела.

Красивое лицо невесты, жены учителя вдруг выразило что-то непонятное мне. Поневоле смотрю. Что-то совсем особое. Теоретически знаю. Только что разглядывала меня.  Мы незнакомы. Я  понимаю. Как вдруг. Черты ее дрогнули. Вспыхнула. Изменилась. Опускаю глаза. Подымаю. Ухожу в себя глубоко.  Учитель встревожился. Гости зашевелились. Пора уходить. Да, мгновение. То. Ради которого. Боже мой, какая сила и власть. Понимаешь и обнаруживаешь. И она узнала впервые. И я подглядел. И учитель почувствовал. Да, накануне. Оно состоялось. И только теперь. Только теперь. Поняли трое. Сначала она. А потом и мы.  Да, будет ребенок. Будет мой враг.

Как все почувствовали. И засобирались. Они. Свидетели счастья. Вторая свадьба. А между второй и первой промежуток – три дня. И вот совершилось. Торжественно. И такого еще не бывало. А если порой совпадает, никто не догадывается. А жених и невеста. Их тайна. И, вероятно, все дело во мне. А почему я первый, кто посвящен. Понятно. Их ребенок. А я – кто такой? В этом доме. В комнате. Там. Где поставят кроватку. Мне казалось, минует меня чаша сия. Пришел убедиться. Нет, не минует. И если есть Бог, то это сигнал. Но ведь Бога нет никакого. Или не будет. И что же? Они говорят, что природа вмешается. Или что-то оттуда. Но простите. Уж кому-кому, а мне известно, что будет через пятнадцать лет после кануна свадьбы. И после  мгновения. Ради которого..  Да, оно состоялось. Можешь не сомневаться. А теперь и у тебя  новая жизнь. Прямо по Фрейду. Младенец. Мой ровесник.

 

Перехожу Большой проспект. Поворачиваю влево. Парадная. Родители заждались. Но я им сказал. И они не волнуются. Музыканты. Их удивить нелегко. Я приглашал их. Они отказались. Было бы, может быть, все иначе. И  я все равно бы заметил. Но эти выдумки. Свадьба. На скрипке играть. Нет, они умные люди. Шум за столом в такие дни – вариант  особенной тишины. Той, какая нужна. А вот мелодия Глюка помешает мгновению. И узнаванию. В общем ладно. Перехожу тротуар и первый раз не чувствую тело моим. Удивительно. Первый  раз. Что такое. Я уже привык, что оно принадлежит исключительно мне одному. А тут что-то совсем невозможное. Отдельно. Вовсе отдельно. Иду. А оно само собой вступает на лестницу. Освобождаюсь от внешности. И ничего. Легче думать. И вот каждый шаг приближает решение. Даже страшно.  Легко и знакомо. Вот как надо. Но это не все.

Ха. Интересно. То, что я сегодня узнал, облегчает. Как же? Теоретически – наоборот. А на практике, в жизни, оказывается. Что же? Я совсем другой без этого тела? Вот чему надо учиться в школе. Такому, как я. Но дело в том, что оно все равно существует. Рядом со мной. Повторяет мои движения. Мысли. Решения. И ему так же легко без меня, как мне без него. Сейчас мама увидит. И под ее взглядом все успокоится. Выпрямляюсь и открываю дверь на втором этаже. Темно. Включаю свет. Незаметно, в том состоянии вхожу в мою комнату. Одновременно. Отдельно. И включаю зеленую лампу. Комнатка маленькая. И как раз для меня. Отсюда видно окно учителя на той стороне Большого проспекта. Мы синхронно. Там такая же лампа. Но пока светятся четыре окна. Еще бы. Гости ушли. Стол опустел. Мысленно прибираю. Вытираю мокрой тряпкой и сдвигаю обеденный стол. Отдыхайте.

Как я легко породнился. Прямо фантастика. А мне очень важно вновь собрать меня самого. Пришел, и отчужденье мешает. Вот что значит собственный дом. И у меня порядок. И я как будто готовлюсь жить до конца. В таком же спокойном зеленом свете. И потолок очень высокий. Пандора. Такую девчонку попробуй найди. Я ей сказал. И ошибся. Она поняла, что это все не пустой афоризм. И выдержала. Но на какой-то миг потеряла сознание. Стоя тогда у окна в коридоре. И сразу вернула себя. Как я. Не успела упасть. А я посильнее. Могу ходить. Одновременно и параллельно с тем, что от меня отделилось. Никакой фантастики. Вот моя зеленая лампа. Вот я целый опять.

 

10.

«Прометей» поставлен. Оба спектакля. В кабинете истории. Самого историка не было. Отговорился. Но зато пришел методист. Прометей сквозь его пенсне. Интересно. Теперь положение мое укрепилось. Акции выросли. Выражение завуча. Пять открытых уроков. Гроза миновала. Бой впереди. Большой поединок. А сейчас – наша победа. Наш «Прометей». А что? Мы тоже творим шестидесятые годы. Пока неясен масштаб. Но с каждым днем  больше и больше. И одновременно творится иное. Оно победит к семидесятым годам.  Уже сейчас масштаб театра превращается в миф. Подумаешь – постановка. А методист объяснил. Понял. И пропал навсегда.

 

В кабинете истории не продохнуть. Сидят. Стоят. В проходах.  Зеленую доску занавесили задником. Перерисовка пейзажа Пуссена. Как у Гете в первом акте «Пандоры».  Фарадей настаивал, чтобы мы ее тоже сыграли. Но я воспротивился. И растолковал, что это очень слабая вещь. Неужели не видите разницы?  Он увидал, и живая Пандора со мной согласилась. Тем более  там, у Гете, она еще только должна появиться. Нет, неудачно. Зато наш Прометей – вызов. Аристократ превосходен. Именно. Он выше себя самого. И чувствую – каждый из ребят может сыграть Прометея. Какое счастье. Все  на сцене в античных костюмах. Придумали. Каждый себе подбирал.  Но самое, самое важное. Аристократ. Ну, совсем, совсем не похож на себя. И это он. Узнаю. И дай бог ему долго не выйти из роли. Хочу сказать. И забываю. И снова. И вот. И, в общем, если короче, –  все идеально.

Учителя на первом ряду. И я между ними. И как ребенок во время войны. Блокада. И все вокруг защищают меня. Точно, точно такое. Бывают минуты. И вдруг со всей удивительной простотой – замысел Гете. Впервые. Милости просим. Репетиции полгода. И только сейчас. Оказывается, вот оно что. И не надо никаких мыслей и слов. Ничего не надо сейчас. И всему свое время. Боюсь, оборвется. Не бойся. Не пропадет. Понято сразу. Потом. Потом. А пока живи. Первый, второй и тот монолог Прометея. Он еще впереди. Монолог. А я уже слышу. Правильно. Да. И в этом замысел. Очень простой. Но как получается. И все они чувствуют себя отдельно от себя самих. И на какое-то время. Пока произносят слова. А это очень важный момент. Не превзойти себя, а отделиться. И потом сразу назад. Сразу. И ничего не потеряно. И они все понимают. И это и есть игра. Больше и лучше.

 

Но тут я вдруг замечаю – Миша, аристократ, произносит свои слова. Не те, что у Гете. И совсем незаметно. Забыл и придумал. Нет, не так. Еще и еще. Первый раз все было в порядке. Помнил и знал. А сейчас. Закинул голову. Смотрит на меня и продолжает. Ужас. В такой момент. Набор слов. Или нет. Не набор. Что-то свое. И понять не могу. И не хуже Гете. А что он сказал? Монолог восстановлен. И когда-нибудь взрослые начнут говорить стихами. Детская выдумка. Она состоялась. А я бы не мог. Дальше не помню. Голос Миши перекрывает все реплики, все голоса. Ничего подобного не было. И не поет, говорит. А вы понимаете, что он сказал? Еще раз. Шепотом.

Да. Открытие. Аристократ. Первое представление уже встревожило и насторожило меня. Кого? Меня, учителя, или каждого из тех, кто играл? Или тех, кто сидит в первом ряду. Вижу, все они  или почти что все на второе представление явились повторно. И еще бы пришли. Но трижды нельзя. Аристократ, Миша, не сможет сыграть. Начнется актерство. Невольно. Да, в школе. Закономерно. Два раза. Не больше. Ну, так вот уже в первый раз что-то в нем началось. А сейчас… Какое-то чудо. Собственный текст. Экспромт. Нет, готово заранее. И он об этом не знает. Само получается. Вот Прометей. Именно так. Уже в сотый раз повторяю мгновение. В сотый. А сейчас всего лишь второй. А для него – в первый раз. Какие слова! Точно по Гете. А потом. Открытие. Повторю. Пока происходит. Себе самому.  Первая сцена с Меркурием. И окончательный монолог. Все едино. И все заново. Сразу.

Шепчу по-немецки. Не помню. Подлинник. Нужен мой перевод. Меркурий  говорит о том, что родители, боги,  уступают сыну Олимп и хотят, чтобы он правил землей. Да? У Гете не так. Брат. Но, в общем, верно. Меркурий, как всегда, исподлобья. Он произносит, зная замысел. Прометей понимает. Ловушка, устроенная богами. Согласись – и ты обречен вместе с землей и небом превратиться в ничто. Апофатическая мифология. Богов нет. Потому что есть одно бытие. Только оно. А боги его сотворили. Значит, они вне бытия. И значит, их нет. А тогда причем тут власть над землей и Олимп? Аристократ-Прометей разгадывает обман. И уже теперь он промыслитель. Из глины создать человека. Боги смеются. А он создает. Но им невдомек, что будет. Поиграли в бытие, и довольно. Уже обманули. А человек – нечто иное.  Вот. Гете опережает шестидесятые годы. Миша со мной. Бытие. Мое бытие.

Зачем по-немецки?  И без того хорошо. Тут его мастерская. Вот кабинет истории.  Много народу пришло. И все обмануты. И все оживают, узнав про этот обман. Миша ничего не боится. Но поглядывает со сцены. И не на меня одного. Понимаете?  Вы еще не родились. Помешаем богам. Какие прекрасные формы. Из глины. Аристократ понимает. И все понимают. Стыдятся. Чувствую, в первом ряду. Сиди. Не оглядывайся. Оно так и есть. И неловко. И вдруг пробегает по залу ропот. И  все заметили что-то одно. А Прометею неловко и нелегко. Он оглядывается мгновенно. И ничего. Пока все в порядке. Бывает. А что, в самом деле? Гете. Оживает. Один. И мой замечательный текст. Он куда-то пропал. А ведь это бессмертие невыносимо. Попробуй. В небытии. Оживаешь. И каждый раз. Глина. Прекрасная форма. И  тут исчезают слова. По-немецки.  Мои другие слова. Исчезают.

Понятно. Доходит не сразу. Прометей усмехается. И опять строки верлибра. И вновь ропот – по залу. И  обрыв. Тишина. Трогают. Возвращают. И не дают позабыться. Непомерно тяжелое состояние. Тут. На границе миров. Надо уж где-то в одном. Помню, когда уходил, мне показалось, рядом с креслом, прямо у ног, на полу, страница, рукою Шиллера.  И я прошептал, что с этим листком нельзя так обращаться и ронять его на пол. А потом я попросил больше света и ушел в ослепительный свет. А где же мой Прометей? Он прав. Хотите жить, не давайте себя обмануть. И тогда. Одно такое мгновение жизни стоит многих десятилетий.

Не давайте себя обмануть. И тут я боюсь, что будет, когда на сцену выйдет Юпитер. Но это нескоро. А пока еще одно открытие. Сцена с Минервой. Какая красавица. На репетициях и в первый раз было не так. И тогда она пыталась уладить конфликт-поединок. И скрывала она тогда свою любовь к Прометею. Скороговоркой. Высокая. С гордо поднятой головой. И без всякого шлема. А теперь. Что случилось. Несомненно. Это любовь. Меркурий украл у нее отцовы слова о том, что боги отдадут Прометею Олимп. Как  удалось? И я не заметил. А сейчас она их повторит. И уже знает, что это обман. Конечно. Юпитер ей поручил. И она обещала. И скажет. И вот когда единственная в жизни любовь может выдать себя. И выдает. И Минерва слегка запинается и громко повторяет и произносит чужие слова. А в зале смех узнавания. И Прометей смеется. Долго и весело. Дольше нас.

 

А тот листок, рукою Шиллера, лежит на полу. И я не могу объяснить, как он мне дорог сегодня, в последний час перед концом. Понимаю, что это преждевременно для учителя. Но у меня время кончается. И я не могу откладывать и хочу прочитать. Вижу, он белый. Рукою Шиллера несколько слов. Два или три. Но зато какие. Наверно, все-таки это мои слова. И его рукой на белом листе. Вот не думал, что придется так уходить. Дальше – бред. И проблески прежней воли. Встань поскорее. Знобит и уводит. И ни один миг ничего не прибавит. Согласен. Уже невозможно. А я успел.  Или еще успеваю. Плед на ногах.  «И все вокруг тебя в ночи крушится. И чувства тмятся…»  Нет, пока еще осторожно. Воля моя. Больше света. Откройте окна. Вижу. Вижу его – мое молодое лицо. Наивная молодость. И сентиментальная старость. И опять она — собирается мысль. Ты не упускай.

Минерва протягивает руку. А Прометей невольно отступает назад и замирает на месте. Он сам. И только теперь он видит Минерву. Можно ее разглядеть. И неожиданная долгая пауза. Вот что такое. Минута, и вдруг Минерва на сцене одна. Прометей не уходит, а как будто бы он пропадает и, спустя миг, появляется вновь. И при этом неотрывно глядит на нее. И она не обманывает. И, наконец, узнавая  друг друга, оба на сцене. Бытие спасено. В самом начале. Еще до первого рождения человека. Ясно каждому. И  любовь сделает все. Прометей немного боится. Афина берет его за руку. Отворачивается. Он отступает. Но она его крепко держит. И не выпускает. И, конечно. Прежде на репетициях этого не было. Прометей неизменен. А она шепчет в ответ на его слова: «Так мыслит мощь». Опасная реплика. Что-то комическое. Вот сейчас пробежит по залу смешок. Пауза. Тишина. Любовь.

И тут почему-то выходит Юпитер. Ничего такого на репетициях. И вопреки моей режиссуре. Выходит, и сразу все становится ясно. Меркурий за ним. Что это? Бунт против меня? Или все – как надо. Придумали сами. «Так мыслит мощь». И все они встретились. Могучий Меркурий. И Гете-Юпитер. Вот когда внешность его засияет сразу в полную мощь. И так ясно. А при его появлении. Что? Свидетели? Подсмотрели. Меркурий уведомил. И сам будто второй после Юпитера. И никто не должен обнаружить их в этой сцене. Любимая дочь изменяет отцу. И замысел под угрозой. Но Минерва и Прометей оборачиваются.  Помедлив, Юпитер отводит свои большие глаза.

Я не знаю, что делать. Но вижу – все хорошо. Никто не будет сверять. А лучше бы сверили. Нужна хорошая память. А по сути, наконец, они заговорили со мной. И еще скажут. И это их право. Но что они говорят? Вот сейчас будет сцена Юпитера и Меркурия. Фарадей не уходит. И недаром он возник раньше времени. И вот он ждет, пока Прометей и Минерва исчезнут. А они дышат и не исчезают. И как будто зал обязан решить, кому пропасть  и кому оставаться. Но никто не может решить. И к тому же Прометей и Минерва скованы появлением главного бога.  Дверь со сцены одна. Понимаете, нужно пройти мимо Юпитера. У него за спиной. Неверная дочь сама должна увести бунтаря. А они такого не сделают. Оба. И вот что значит нарушить хорошо продуманную мизансцену. И я опять не знаю, что делать. Но вижу –  плохо. И не надо сверять. Уж на этот раз Юпитер – хозяин текста.

Он берет на себя роль Гете. И один, и никого не спрашивая, легко становится им. Статный. Красивый. Как молодой создатель «Вертера» и «Прометея». Уже сейчас он Юпитер. А что будет потом. И Прометей от него отдельно. И это не самое важное. Кое-кто в зале узнает молодого Гете. Неужели? Да, это он. Подобран. Какое подобран? Что-то не так. Но точно. Бывают природные случаи. Так вот взять и легко появиться. А кто-то один из ребят узнает и не скрывает. И по залу опять пробегает ропот. И друг другу передают. И вот уже все признают. И я поневоле свидетельствую. Точно. Он. И неужели разгадка. Вот что значат слова о том, что оно, то самое,  будет нескоро. И пожатье руки. Ну конечно, у Гете впереди – целая жизнь. А вы хотели бы вместе с ним уйти. Вероятно. Будет нескоро. А пока в зале.  Понятно и  хорошо. Оборачиваюсь. Чтобы отвлечься и не видеть Юпитера.

 

Вот. За чертой. И я бы мог сказать очень много. Еще не поздно. Усилием воли. Уже не пускает меня. А я еще там. И уже за пределом. И все равно я вам сейчас объясню. Кому? Исчезают не сразу. И уже не слышат. Соглашаются и пропадают. Не принимая меня. Вы забыли? Придется принять. Последняя вспышка в небытии гениальна. Вот разгадка всех предельных и запредельных метаморфоз. А перенести назад я уже не успею. Или вот. Есть возможность. Она в природе самая окончательная. И труднее всего – захотеть. А потом  волевое движение. Времени хватит, когда его уже нет. И не надо никаких звуков, провалов, пещер. И никакого света в конце. Что? Удается? Да. Вот уже слабый вдох после выдоха. Движение брови. Кровь заработала. Еще немного – открою глаза. Вижу со стороны. Нельзя. Только оттуда. Из себя. Изнутри. Дрожащее веко слегка приоткрылось.

Второе. Не отвлекайся. Не упускай. Будет о чем рассказать. Ну, еще. Ну, совсем. Ну, окончательно. Выкарабкивайся. Вновь чувствую. Веки. Нос. Губы. Руки. Опять мои тонкие длинные ноги.  Говорят, мое тело юноши. Да. Кажется, удалось. Вот оно. И сейчас опять вдруг потеряю. И не замечу. И не хватит сил. Выдохнуть после вдоха. А если уже не нужно. Бред. Кто-то рядом. Окна открыли. И еще страшнее. Когда очень много внешнего света. Мешает. И еще раз. Не поддавайся обману. Природа-мать уводит меня  понемногу. И вбирает в себя. А там что такое? Бред. Гром. Солнце. Внутренний свет. Моя пустота.  Выше. Больше.  Там. Нет катастрофы.

 

Нет, конечно. Потому что вообще нет ничего. Даже небытия. До сих пор боялись добраться. Да и вообще в этот мир доступа нет. Блуждай вокруг. Упирайся отсутствием лба, и назад. А я туда проникаю. Вероятно, сон. И не больше того. А на деле… То, что называют – реальность. Когда этот Юпитер, пятнадцатилетний, обладая моей молодой внешностью, разгонит частицы  и  убьет бытие, то сначала будет отсутствие сущего, потом собственно и по сути небытие, а потом… Вот когда человек умирает. «Умрем, отец мой». Нет. Еще не время. Слышишь, Пандора?  Аристократ вздрагивает и уже совсем теряет себя и становится Прометеем. У всех на глазах. Он отвоевывает Пандору. Хотя бы на сцене. А на самом деле он вместе со мной. Там, где нет катастрофы. Там. И сразу назад. Пандора готова. Но ей далеко до отца. А Прометей…  На время. Вот Юпитер повержен. И непонятно, как.

Напряжение смертно. Арбар из-за кулисы. Мирра что-то ему говорит, разводя руками. Никто ничего не слышит. Пандора одна собрала в себе всю тишину. Задета ее любовь. Кто-то, какой-то Гете, попробовал тронуть. Пандора одним своим появлением на сцене сделала что-то, от чего люди опять стали бояться. А ведь у него там, где Гете, вовсе не страшно. Ребята, математики, физики, программисты пересели на месте. От напряжения. Поудобнее. И опять обвал. Слышно дыхание Пандоры. Сюда бы Юпитера. Нет, Фарадей за сценой. В коридоре. А здесь. Только она. «Умрем, отец мой». Не время. Вот ему легко рассуждать. Он уже там побывал. Там, где нестрашно. Гете увел туда красоту Юпитера. Потому что не вовремя вспомнил себя. Да, он вернулся в небытие. Но она, соразмерность,  уже там побывала. И теперь что делать Пандоре. Ходит, гуляет по сцене. Туда, сюда.

Прометей прижался к доске. К пейзажу. Пуссен. Кнопками. На листах бумаги. Пожалуйста, будь осторожен. Прижался и стой. Не оборви. Подпираю. Промыслитель. Такое слово. Оно. И когда? В шестидесятые годы. А что значит?  И дело не в нем. Вот сейчас начнется главное. Прометей неосторожно спиной срывает пейзаж. За спиной доска, и на ней что-то написано мелом. Никто не читает. Но постепенно пробегает шумок. На доске формула Фарадея. То, что он позабыл. А после того, как Промыслитель побывал за пределом, вдруг она открывается на зеленой доске ясным добытым смыслом. На какой-то момент. Прочитали. Кто-то понял и догадался. Новый шумок. Мгновенно усвоили. Позабыли. Как Фарадей в коридоре. Пандора задумчиво стирает с доски.  Ровные складки белой туники. «Умрем, отец мой». А Прометей, отвечая,  тихо-тихо те же верлибры.

И вот весь монолог вполголоса. Нет ни бунта, ни революций. Нет бури, натиска. Потому что все вернулось ко мне. Уже за пределом. Шиллер написал на листочке несколько слов. И не мои, не свои. Кто-то еще. Конец. Катастрофа. Скрябин. Или Толстой. Учитель, где ты? Как продиктовано? «Истина… Люблю много… Все они…». И не замечай. Не обращай вниманья. Побеждаю. Пересиливаю.  Мы там, куда и откуда уже никакого доступа нет. И без времени. Хочешь? Не хочешь? Тогда разрешаю вернуться. Ну что? Этого или иного? Ты только скажи. Пандора. Я подарю тебе. А ведь уже и так тебя одарили. И сейчас, когда ничего не страшно, слушай мой монолог.

 

11.

Ничего не страшно. Понемногу. Шепотом. И не такой уж я аристократ. Понимаешь? Ты хотя бы сам… Конечно. Тут верлибры готовы. Лучше не скажешь. Осталось немного. Но препятствие перед каждым словом. Пауза. И ее, паузу, диктует внезапная тишина. А я обязан преодолеть. И никто не почувствует, как трудно от стиха к стиху и от слова к слову. Ерунда, отвлекаюсь и никак не могу отвлечься. Голос крепнет. И поэтому шепот. И не удается. Шепот как в полный голос. И непонятно что. А ведь надо крикнуть. Оглушительно, и чтобы он услышал. А я кричу шепотом. И знаю, что меня услышали все. Так понятно. Монолог во время грозы. И все оттуда. С неба. Вывернуты большие деревья. Падают горы. Новые молнии. Почти попадают. И всего этого нет. И шепот перекрывает воображаемый шквал.

И так бы всегда. Без пафоса. И без всяких попыток там или здесь кого-то еще напугать. Да и попыток нет. Понимаете? Паузы между словами  растут. И при этом надо спешить уложиться во время, как если бы их и не было вовсе. Пауз. Препятствий. Или чего там еще. Воображаемых молний, и камней. Да. Это все не мое. А почему-то лезет на сцену. Произношу. Перекрываю. А в душе – ничего. Спокойно и невозмутимо. Буду хорошим стилистом. Пойму, как поставить рядом слова. Это приходит с опытом. А пока Прометей. Придумал учитель. Не очень ловко. Но все прозрачно. Какие-то силы грозят. А он думает, что делает нас. Примитивная аналогия. Ничего он не делает. Мы сами такие. И, главное, он раньше других понял и знает. Ну, побольше тех, кто сидит в первом ряду. У… Какие лица. У самых добрых в глазах – предательство. А у других. Прямо страшно должно быть кому-то.

А я знаю, они кое-что затевают. Против учителя. И это не мнительность. Посмотри. Ведь, казалось бы, все так понятно. Литературный кружок. Прометей. Уроки. Свадьба. Ну, что вам надо. Скажите. Нет, не скажут. А вот, желая добра, обдумывают, с чего и как все начать. И, конечно, кто виноват. И два шага вперед, четыре назад. Ненавижу. Нет, серьезно. И чем дальше, тем больше надо это все ненавидеть. Как они чутко улавливают. Куда-то он плывет не туда. И одно слово – тревожно. И ребята за ним. И у них у всех уже особый язык. И вот сейчас монолог тоже чужой. Классика, да. Но ведь нас не обманешь. И не то и не так. И тревога наша вызвана тем, что пока мы еще на подъеме. К концу века – другое. Тогда пожалуйста. Дураки не видят. А мы предчувствуем. Все как один. И по-разному. И все равно он плывет не туда. И поворачивает монолог да, против нас, против первого ряда.

Ох, как же я их ненавижу. А учитель сидит среди них. Чужой. И ждет от меня. И я, конечно, и от всей души, шепчу то, что нужно. И не говорю, а шепчу. Могу моими словами. Но тут есть еще кое-что. Юпитер ждет в коридоре. Он свое отыграл. И как будто решил остаться на сцене. И это не Юпитер, а Зевс. И я уже к нему обратился. И заглушил. И подавил. И, как видно, пустое. И уж он доберется до нас. И посильней, чем эти тревожные, в первом ряду. И я знаю, как. Формула на доске. И мы догадались. И те, из глубины зала, чего-то ждут от меня. И вот он, временный бум Прометея. Все как надо. Шепчу. И попадаю в зеленую точку. И она вспыхивает и угасает.

В середине зала и в конце выключен свет. Как обычно. Сцена освещена. Там, в полумраке, не видно, что на стенах и что на той, противоположной стене. Там тоже бумажные декорации. На левой стене шар земной в облаках. Черно-белый. Слева – окна, завешаны, и вместо них –  черное звездное небо. А на противоположной стене, прямо в глаза мне, через весь полутемный зал, глядит голова Люцифера. Да, это демон Врубеля. Это иной Прометей, узнаю, он тоже носитель огня. Благодаря бумажным панно кабинет раздвинут в пространстве. Лермонтов, а не Гете. Ну и что? Правильно. Кто придумал? Подмена. Ничего не поняли. А теперь время пришло. Ведь все дело в том, что над нами уже не нужно надзирателей и юпитеров. Или уж лучше Юпитер. Тот, кого сегодня мы одолели. Попробуем сами. Без них. И без него. Ребята в зале готовы. Понимают меня. И только один Люцифер  не согласен.

Боги завидуют. А он страдает. Потому что не любит. И в этом все дело. Он, Люцифер, забыл о том, что это я сотворил из глины прекрасные формы. Он забыл. А я не забуду. И все станет на место. И только это самое трудное. Вот они, в полутемном зале, они, те, что за первым рядом, как им выдержать первую заповедь. Полюби свой огонь. Даже если взял его с неба. Как  полюбить. Объясни, Прометей. Не могу. Не умею. Потому что люблю. И остальные заповеди. Хижина. И сама земля, которую не пошатнешь. Такие слова легко прошептать. И услышат их все, до последнего ряда. Вот она, земля в облаках. На левой стене. Плывет. И сохраняет себя. И неужели ее не будет. Произношу слова. И сквозь шепот прорывается голос. И это плохо. Учитель вдруг закрывает лицо руками. Такого еще никогда, ни разу не было на уроках. Вырвется голос, и все пропадет. Уже вырвался, но еще не пропало.

Боги жалки, нищи без нас и без наших молитв. Да, это правда. Особенно, если сбудется формула Фарадея. Не будет нас – исчезнут они. Все исчезнет. И это сделает кто-то из нас. Один. Тот, что стоит в коридоре. Он свое отыграл и едва ли слышит мой шепот. Как я брошу ему последний верлибр? Это он там, в коридоре, не замечает нас и все бытие. Не обращает внимания. Разгоняет частицы. Но я знаю тайну, скрытую от него. Нет, не знаю. Воля моя, чтобы тайна была. Там, где ее нет, именно там ожидаю  и велю, чтобы она появилась. Кое-что посильнее. Пустые слова. Пол плывет под ногами. Учитель все ниже опускает голову и плотней закрывает руками лицо. И так и сидит в первом ряду. А его коллеги чего-то ждут от меня. И тут я замечаю, что слова, которые надо сказать, люди знают на память и повторяют одними губами, опережая меня. Удлиняю паузы. Да, так и есть. Побеждают слова.

И вдруг в первом ряду вижу историка. Он все-таки здесь. Как он появился? Это он повторяет губами. И как будто глотает каждое слово. И при этом его тонкие губы с правой стороны, и только с правой понемногу  вытягиваются в улыбку и собирают морщины у правого глаза. Да, это он знает на память весь мой монолог. А другие… Пожалуй, мне показалось. Повторяют за мной. Мысленно или одними губами. Кто как. И вот опять прорывается голос. Учитель открывает лицо. Выпрямляется. И тут я вижу – любое мое усилие сразу повторяется в нем. Хорошо, что еще так много надо сказать. О детстве. О слабости. О заблуждении. Голос крепнет. Шепот забыт.

Мой учитель многих  переживет. И тех, кто уцелел к середине века. И тех, кто равен ему по летам. Он долгожитель. И даже я, может быть, уйду раньше его. Трудно поверить. Но вот, стоя на сцене, представляю, как он постепенно придет к одиночеству. Этот историк покинет мир через десять лет после нашего «Прометея». Он поседеет совсем. Кто-то будет его опекать. А учитель останется таким, как сейчас. Вот я собрал в груди  нужное чувство. Громкий голос. Надо его отдать. Отдаю. И хорошо, что никто не вздрогнет и не удивится. И ничего не пропало. Все глаза – на меня. Забавно. Кажется, я владею залом. Чего не было никогда. И независимо, кто я такой. Подождите.  Слово или я сам? Оказывается, это одно. Думай, что хочешь. И не сомневайся. Достиг. Скажи глупость. Верлибр. Они поверят. И даже историк. Потом образумятся. Но я не скажу. Смертные. И один долгожитель.

С Юпитером состязаться трудно. У него все соразмерно. А у меня высокий, но немного стесанный лоб. Маловат подбородок. И вообще голова маловата. Держись прямо. Закидывай ее затылком назад. И не бойся. Такое не будет смешно. Плечи нормальные. Ноги длинные. Белый короткий хитон. «Кто мне помог с титанами бороться. Кто спас меня от смерти, от рабства». Казалось, что я не смогу проговорить устарелые эти слова. Пытался дома, когда родители уходили. Разглядывал себя в большое высокое зеркало. А лицо кривилось. Гримаса. Ненавижу себя. А теперь спокойно. Проговариваю, откинув затылок. Даже не думаю. Свысока, но в меру. Не замечают. И  верят, и ждут. И снова трудно. И где она, моя соразмерность. Вот она. Юпитер – воспоминание. Удалось. А теперь о сердце. Еще труднее. Совсем невозможно. И вдруг. Опять вижу историка. Ждет. Спасибо. Сразу. Помог.

Вижу судьбу мою. Промыслитель. Все вижу. Сердце. Какое? Господи, сколько о нем. И свободно. Как надо. Пробую. Верят. На слово. А я догоню. Самого себя. Учитель. Избегаю встретиться  взглядом. Ну, не надо. Не смотри на меня. Закрой ладонями лицо на минуту. Нет, он ждет. И не думает закрывать. Громко. Отчетливо. И по правде – отчаянно. Историк улавливает фальшь. Но сейчас ничего не нашел. И не находит. Потому что нет  ничего. И сердце. Названо. И несоразмерно. И все-таки есть. И в одну минуту. Вдруг. Небывалая сила. Отчетливо. Громко. Господи. Неужели неясно? Впервые. Он, Гете, вылеплен тоже моими руками. А я его не защитил до сих пор. Эпиметей. Крепок задним умом. Думает после. Получается, все мы Эпиметеи. Вот сейчас меня выявят. И погонят со сцены. И не лги. Себе самому. Нет. Старик не то говорил, умирая. Только что. И ты не заметил?

Какое-то чудо. Оно. Все удается по правде. Что бы Прометей ни сказал, учитель счастлив. Ну, вот я вижу отсюда. Со сцены. Человек счастливый, он всегда не похож на себя. Надо усвоить. Ну, уж теперь я не забуду. Видишь, он с трудом ожидает, когда кончится мой монолог. Опережает  слова. Почти произносит. И уже не одними губами. Суфлер. Вот что такое счастье. Разглядывает меня, и видит, и любит мои недостатки. А Юпитер не может войти в зал в античном костюме. Он бы вошел. И не в зале, на сцене он  появиться не смеет. И потом не войдет. И все потому, что старик не отпустит на возвышение  свою  прежнюю внешность. И не освободит молодого себя.

Тот, кто убил своего героя, может с ним заодно прекратить бытие. Ай, старик. Мы тебя разгадали. Ты, молодой, был опасен себе самому. И всему, что будет, было и есть. И ты одумался и создал меня. А уж я потрудился над глиной. И вот молодая плоть. Понятно и просто. Поправил себя. Но теперь я живу по своей и собственной воле. Я был нужен тебе, чтобы ты себя сохранил. Ты, а не я. Все ты. Но вот я возник. И тебя создал и спас. И это прошло. Понимаешь? Ты в моей судьбе эпизод, и не больше. И что же? Продолжаешь царить?  И чтобы я тебя почитал? Жалко. Смешно. И несоразмерно. И ты это понял. И ушел. И оставил меня. Одного. А я не один. Спасаю. Живу. И говорю.  И помимо слов монолога. Что-то в воздухе. Над людьми и между людьми. Да, имею право. Любить и лепить. И никому не важно, где я. Там или здесь. А он  произносит мои слова… Он повторяет.

Оказывается, вот в чем дело. Небытие. А после него. После. И после Гете. А что? Он там. Но что же после? Там его Прометей. А что это значит? Не спрашивай. Ум за разум. Формула. На зеленой доске смазанные разводы мела. Высохло. Выступило. Задумчиво. Бумага на полу. Задник. Почти  под ногами. Красиво. Кнопки. Остатки Пуссена. Свисают у меня за спиной. Опять повернуло назад? Смотрю учителю прямо в глаза. Не отводит. Кивает. Обе руки вперед. Прямо ко мне. Что-то мы поняли. Ухватили. И все равно оказались тут. И на сцене, и в первом ряду. Как ему удалось? И опять побеждают слова. А в зале какой-то вдох. И выдох освобождения. Ну что ж? Мы все там побывали. Теперь и в самом деле страх пропал. В самом последнем ряду. В темноте. Под головой Люцифера. Боже мой. Представляю. Как будут пугать в конце двадцатого века. И в начале тысячелетия. Выдох.

А я тоже счастлив. Заранее. Вслед за учителем. Задумчиво. С тряпкой в руках. У зеленой доски. Самое главное. То, что задумчиво. И то, что мокрой тряпкой стирает мел. Она молодец. А где она? Тоже там. В коридоре. И там отдельно. Вдалеке от него. Приоткрыла дверь в кабинет. Видит меня. Любопытно. Тоже неплохо. Ради такой секунды можно почувствовать счастье. Отвоевал. На мгновение. Ладно. Слушай. Одаренная всеми. Ко всему любопытная. Меркурий за нею. В том же костюме. Не видит никто. Минерва тихо выходит на сцену. И стоит за моею спиной. Безумие. Произвол. И откровенно, и весело. И в порядке. После того, как мы там побывали, все на сцене кажется детской игрой. А оно так и есть. Мы играем. Для второго раза неплохо. А у меня еще остаются верлибры. Ай,  старик. Был молодым и сумел себя отодвинуть. И все рассчитал. И позаботился обо мне.

И теперь они позабыли. Свои тревоги и замыслы. Отключились. Поддались. Понимаю. Сочувствую. И не сострадаю.  Еще не хватало. Им сострадать. И всем остальным. Кто изменит. А я могу прогуляться по сцене. Туда и сюда. Еще немного  — выйду из роли. Ну и что? Вышел – вошел.  Вы понимаете. Уже нельзя. Математики. Физики. Островок. Звездное небо. Спит земля. Куда выходить. Мы в самом начале. Подождите еще. Будет. Выберемся. Там оно. Второе существованье. И мы в него перейдем. И уж как-нибудь. Я не знаю. Еще не придумал. Боже мой. Вот молчание.  В зале. И в полутьме пространства. И за дверью. И в коридоре. И здесь.  На свету.

Ревную. Да. И Минерва мне уже не поможет. На сцене она, чтобы сейчас еще раз попытаться уладить наш поединок. Все по Гете. Ну а по мне? Уже ничего. Пандора послушала и прикрыла дверь в коридор. С той стороны. Любопытная. Теперь она мой сон, который не сбылся. И не созрел. Предназначена Вертеру. Или Юпитеру. Или Эпиметею. А я скульптор в моей мастерской. Но здесь уже ни одной статуи. Ожили и ушли. Глина осталась. Осязай красоту. Минерва любит. А на самом деле. Дочь изменяет отцу. Любопытная. Искушение. Грехопадение. Прозрачный ларец, ящик Пандоры. Таков Юпитер. Входит в замысел. Все, что я создал, могу любить, как отец. И не больше. Осязай и отпускай от себя. Образ, подобие. А ведь это все мои сны. Внешность Юпитера. Тоже из моей мастерской. А иначе я подражатель. Вот запутался. Хожу по сцене. Ревную. И осязаю. И отпускаю всех от себя.

Понимаю учителя. Он любит именно так. Очевидно, как его молодое счастье. Опять. И то же самое. Заметно. В первом ряду. Минерва любит. Сама собой. Но она примиритель. Побывала у Зевса. И вернулась. Не признаю. И уже не ревную. Но у меня вопрос.  Почему – скажите мне — учитель создал меня и отпустил на эту проклятую сцену. Разыгрывай, Миша, то, что случится в его судьбе. Но ведь мы знаем. Это уже не только игра. И у него на уроках всегда получается больше, чем нужно. Задумано так, а получается больше. Кое-кто из тех, кто в зале, не выдержит. Уже сейчас в них что-то готовится. И вот она в полутьме – запредельная тишина. Одна любопытная вырвалась. От меня. А не от него. Бродит она одна в коридоре. Фарадей поглядывает издалека. И не подходит. В поединке с учителем. А ведь это я, несоразмерный, вылепил Фарадея. Как моего Гете. И отпустил.

Плохо. Слова. Слова. Пауза моя затянулась. Ожидание – совсем на пределе. Пандора не дождалась. И не услышит. А я опять шепчу как будто себе самому. То, что они, сны мои, еще не созрели в яви. А второе существованье. Когда оно будет? Успею. А, может быть, не смогу. Надо без слов. Попробуй. И все равно без ответа. И вдруг понимаю. Не надо. Не ждут. Пострадал. Вижу, разглядывают меня. Ищут изъяны. Те, что с возрастом выступят. И те, что сейчас. Ищут все. И ребята. И в первом ряду. И только один учитель. Покачивает головой. И закрывает глаза. Вижу отсюда. Что? Сны? А может быть, явь? Или пустыня моя. Или моя мастерская. Покамест я все прошептал. Кроме последних верлибров. Которые уже не знаю, как говорить. Минерва подскажет. А она стоит неподвижной статуей. Кто ее вылепил? Прозрачный фронтон. И она шагнула оттуда. Шагнула и замерла.

Ищут что-то во мне. Ожидают, когда я выйду из роли. Выйду. Предам. Возненавижу себя. И уже было сегодня. А будет не так. Отвратительный. Лысый. Потный. И ничего не останется. И я забуду учителя. А, может быть, я тогда постараюсь его позабыть. И это уже теперь живет  в моей плоти?  Хорош промыслитель. И я сам не могу понять, что чувствую, когда кричу последние стихи в полутемный зал. Ищу слова. И как будто хватаю руками их в воздухе. И не нахожу. И повторяю. И добавляю немного. И вот опять на сцене Юпитер. Отодвигает Минерву. И она отступает. И он выходит вперед. Он решил. И во мне. Прежние силы. И мы впервые стоим друг против друга.

 

12.

Весна. Приближается день рождения. Пусть приближается. А мой сын уже родился. Первые дни. В той малой комнате, откуда убрали книжные полки. Там, у стены, кроватка. А рядом наша кровать. И вот я ложусь на нее, одетый, и рассматриваю сына. Он спит. И вообще он почти не плачет. Кормление. Без единого звука. И снова сон. Что-то особенное. Говорят. Я не знаю. Согласен. Это здоровый сон. Лежи. Смотри. Наблюдай. Улавливай сходство. Наташа подходит, уходит. Хлопочет. А я лежу и смотрю. И не стыдно. Постираю пеленки. И снова лежу и смотрю. Иногда засыпаю. Свет из окон  в глаза. Просыпаюсь. То же самое. Без перерыва. Счастье. Так не бывает. А я вижу  точно то, что есть наяву. Снится оно или нет? Просыпаюсь.

 

Нет, я серьезно во сне обдумываю, как поступить. Мне говорят, что ничего делать не надо. Я не верю. И продолжаю обдумывать. И вновь прихожу к тому, что все уже сделано. А это смешно. Руки болят. И еще не согрелись после холодной воды. Холодные, свежие. А оно. Все до конца? Или опять. Нет, оно большое. И не это какое-то беспокойство. Совсем другое. Не то. И тоже светлое, как день за окном. И холодное, как вода. И теплое, как сын в белой кроватке. И его головка приподнята на подушке. Профиль чудный. В губах порода. Вот уже первое мое искушение. Глупость. Милая глупость. И почему я не могу насмотреться. Нет, не могу. И вот это и есть то, что сделано. Помимо сына. И все в нем до конца. Пошевелился. Почмокал. Нет, невозможно. И не буду стараться. Уговорили. Наташа опять  его на руки. Подожди. Нельзя. Я  сам. Держу. Теплое. Вот белые весы у окна.

В них, весах, удача и радость. Почему-то я чувствую, что все по заслугам. И не боюсь исчерпать. Взвесил. И снова лежу и смотрю. Сразу. Белые веки. Ресницы. Полуоткрытые губки.  Не надо ничего открывать. Все открыто. И настолько ясно, что уходит оно из сознания. Так легко. И кто-то успокаивает, и ненадолго. Что я? Опять уснул? Но ведь понятно, чем он похож на маму свою. Все в губах. Губы. И это не все. Остальное спит. Нет никаких образов, которые здесь, в этой комнате, до войны мучили меня по ночам. И, наверно, мучение – самое первое, что я испытал младенцем. И теперь такого не будет. И вообще. Время кошмаров ушло. И что-то всегда пропадает. И это закон. Отцу надо смотреть на младенца. На меня мало смотрели. Наверно. Быть может, боялись. И было чего испугаться, увидев на моем личике. Смерть и рождение рядом. А я был похож. Или буду похож. На погибшего брата. Буду.

Сон отлетел. Сижу над кроваткой. Ничего даже близко нет. Испытание за плечами. Наташа рядом. Стоит и любуется. Уже давно. Передышка. Пора. И слава богу. Никто не звонит. Не приходит. И мы одни. А где мои дети? Чувствую – недалеко. Вот стол, за которым они сидели тогда. Свадьба. А теперь я на этом столе пеленаю. Тоже мое дело. Иногда уступаю. Дети где-то у входа. После «Прометея» понятно. Кто первый придет посмотреть? А все давно уж пришли. Но там. Далеко. На расстоянии. Вспомнят и снова живут. И у них все то же. И уроки. И баскетбол. И  первая наша весна. И чудо. И если бы не было «Прометея», то уже  не случилось бы и нашего рождества.

У меня пеленки в прихожей. Электрический свет. У Наташи – кормление. Воображаю. Вижу сквозь стены. Комната залита утренним светом. Наташа, сидя, поставила ногу на приступочку, держит,  кормит, а я стираю. Там ослепительно. А я случайно ушел в прихожую, когда она кормит. Молоко пропадает. И тогда я из бутылочки сам буду кормить. Прямо в кроватке.   Пока еще можно. Сначала здесь. А потом новый зеркальный утюг на свадебном нашем столе. Наташа без сил. Но стоит над сыном. И не ложится. И не засыпает. А он давно уже спит. И никуда не надо спешить.  Мой письменный стол у окна. Машинка в той комнате. На маленьком столике. Отгорожена стеллажами. Отвыкаю. Пишу и снова меняю почерк. Зачем – непонятно. А может быть,  для того, чтобы меньше работала «Континенталь» и реже стучали клавиши. Всматриваюсь в почерк. Теперь он простой.

Понемногу сбывается. Младенец – Миша. Так мы назвали его. И не потому что Прометей был Михаилом. Тот, отыграв свою роль, — снова аристократ. Опять воротничок и манжеты. А на самом деле что-то в нем происходит. Но сейчас другой Михаил. Младенец пока с немного прижатым носиком. Вижу – каждый день расправляется. Будет прямым и красивым. Крепкий. И уже сейчас ни одного движения лишнего. И почему не плачет. Молочко. И чмокает одинаково. И снова сон. Вес ежедневно прибывает, как в сказке. Много и  постоянно. Даже не верю. Сбывается. Только бы не тревожили. Он, вероятно, уже теперь знает, как жить, и, так сказать, не тратит сил понапрасну. Почти осознана воля. Им самим. Что такое? Возможно?  Или нет – очевидно. И уж это, явно, совсем другой Михаил. И вот что меня поражает – какой он крепкий и соразмерный. А ну-ка вглядись.

Морщит лобик во сне. Вот сейчас откроет глаза, и я увижу. Нет, что-то отогнал от себя. Отогнал. Морщины пропали. Губка пошевелилась. И опять – ничего лишнего. То, что смешно, будет прекрасно. А пока учись понемногу. Младенец уже обогнал. В комнате пусто. Почему я заметил. Мы позаботились. И перестарались. Надо один сюда книжный шкаф. Со львами на дверцах. И одну гуашь. Танец Тамары. Это Врубель. Подлинник. Достался отцу. Красиво. Но мы его сняли. И он где-то в той большой комнате. Стоит на полу. И даже там я его не решаюсь повесить перед первым стеллажом у окна. Место приберег, а повесить боюсь. Видимо, надо здесь. На той стене. Напротив кроватки. Между круглой печкой и дверью. Кто нашептывает? Надо Наташе сказать. Говорю. Она улыбается и не понимает. А то, что она не хочет понять, она просто не слышит. Вот опять лобик. И опять отогнал.

Утро. Идут уроки. Но я сегодня свободен. Собирается что-то в душе. Весеннее чувство проникает сквозь кисею от окна. Подхожу. Отбрасываю занавеску. Еще ослепительней. Словно молния вспыхнула в небе и задержалась надолго. Милое утро. А впереди целый день. Застыла. Не смеет уйти. И я почему-то спокоен. Закрываю лицо ладонями,  вспоминаю самые счастливые минуты последних дней и часов. Они сливаются, и я их не различаю. И они ослепительны. И там никакой грозы. А сейчас. Над ребенком. Он отгоняет. Не я. Потому что учусь и не умею. И не очень верю, какая гроза. Показалось. Потому что подумал о Врубеле. Да. Слышу звонок.

 

Он, звонок, повторяется. Наташа не слышит. И не должна. А я подымаюсь, встаю. Пробираюсь. Прихожая.  Электрический свет. Открываю первую дверь. Замираю. Кто там? Хочу догадаться. Жду. Опять позвонит. Осторожно. Повтор. Тоже догадывается. Открываю. Нет. Не Юпитер. И не Пандора. И не Прометей. Это она. Ирина Александровна. Милый добрый ангел нашей семьи. Тоже из первого ряда. Михаил Прометей учится у меня. А она литератор. В другом параллельном классе. Прометей не знает ее. Ошибается. Тогда, на сцене. Но это прошло. И неправда. Потом ему объясню. А теперь на пороге она. И сразу в душе – покой, свет и тепло. Она уже приходила. И с первого самого дня. И ежедневно. После моих и своих уроков. А иногда – раньше меня. Вот. Спешу. Возвращаюсь. А она уже здесь. Опыт. Любовь. И всегда верно и точно. Юмор. Предупреждение. Шутка.

Оказывается, она удержала ребят. А что? Они бы устроили рождественские каникулы. После уроков. Нельзя. Пока еще рано. Может быть, верно. А может быть, и вовсе не так. Там стеллажи. Книги. Надо еще принести. Раритеты – сюда. Полки поставить иначе. Потом. Ребята придут. Низенькая. Уже у кроватки. Чувствую, что-то еще не сказала. Мне все равно. Согласна. Подумает и не скажет. Сегодня. И правильно сделает. Конечно, есть кое-что поважнее таких важных вестей. Добрый совет Наташе. Стоит у кроватки. Думает что-то. А, по правде, без всякой мысли. Долго. Долго. И не очень серьезно. Что? Почему он не плачет? А ему не до этого. Вот.  Хорошо, глубоко дышит. Все в порядке. У него особый способ. Вернее, чем наш. Крикнет несколько раз. И довольно. А если еще не кричал, подождите. Собрал и бережет свои силы. Правильно. И очень опасно. В будущем. Там.

Я говорю, что ребенок отгоняет кого-то. Морщит свой лобик. А потом опять – ровный покой. Ирина Александровна оглядывается. Нет никого, кроме нас. Вот и ответ. Глупость. Или вернее – мнительность. А где жил мой брат? В этой комнате? Нет, слава богу. В той, большой. Там гостиная. А здесь кабинет. Книг тогда было меньше. То – начало тридцатых годов. А теперь шестидесятые в самом начале. Он отгоняет брата. Конечно. Правильно. У вас не получится. И не пытайтесь. А он прогонит. И уже вышло. Но это важно. Ревнует. Что? Ирина Александровна  всхлипывает и быстро опять любуется. Руку на лобик ему. Нет, нельзя. Не привыкла. Что-то особенное. Кто этот Вася? Из девятого Д. Играл в постановке. Он что-то на меня в коридоре по-особому смотрит. Он знает, что я к вам. И что-то хочет спросить. И не решается. А я понимаю. Серьезно. Тут ему нечего делать.

Больше ни слова. Какое чутье. Но не тот разговор. Он придет. И хочется поверить… Нет, невозможно. Опять и опять. И все те же слова. Гляжу на сына и мысленно спрашиваю. Обо всем. И сам отвечаю. И забываю. А Ирина Александровна помнит. Подумает и вставит словцо. Почему? Почему? Нет. Комната слишком пуста. Гуашь Врубеля надо сюда. У окна. Там, где весы. И очень тихую музыку. Любую.  Лучше всего. Еле слышно. Поможет. Нет, не любую. Вам поможет. Не допускайте, чтобы он посмотрел на ребенка. Я знаю ваш замысел.  Нет, вы его не спасете. Да, очень опасно. Приходят, растут люди, которые нам и не снились. Он один из них. Что? Новый звонок?

Не ходите. Не открывайте. Он. Чувствую, понимаете. Знаю. Вредно, если посмотрит. Уверена. Вам нельзя никаких ошибок. С таким ребенком. А он. За дверью. Гениален так же, как и красив. И вы знаете – он свою красоту ненавидит. А к вам тянется, чтобы самого себя убедить в своей правоте. Была бы моя воля, я бы таких в школу не принимала. Зачем ему школа? Переубедить невозможно. Подавить гениального? Тоже нельзя. Вы и не будете этого делать. А у нас не получится. И вот из-за таких все и бывает. А тут ничего не будет. Мне ребята сказали. Формула. На зеленой доске. Вы заметили? Ваша девочка стерла. А мы запомнили. И уже ее обсудили. Без вас. И что в итоге? А то. Лучше не замечать. Авось не получится. Он, гениальный, ведь и сам  может забыть. А к вам надо прийти, чтобы не забывать никогда. Увидит ребенка и уже не забудет. Опять. Знает, вы здесь.

Ирина Александровна. Вы суеверная. Да? Я не ошибся. Как вы сказали? Добавка? Подождите, к чему? А без суеверия? Что? Мы не люди? Да? Вы так считаете. А идеологи наши. Те, что сидели в первом ряду? А историк? Ну, лучше не спрашивать. Тут суеверие самое страшное. И глубокое. Вы без него обойдетесь? Не думаю. Коллектив знает. И это дурной тон обнаруживать. А историк – враг, понимаю. А из-за этого Васи вам еще будет. Они хотят устроить собрание класса. И там обсудить формулу вашего Фарадея. Представляете? Воображаю, что это будет. После того «Прометея». Что я скажу? На собрании. Да, понятно. Дети поймут. И поучатся понемногу. А в чем ваша роль? Промолчите? Ну, тогда встанет историк. И уже молчание вам не поможет. А методист. Я ему тоже сказала. Чего вы хотите? Будете защищать?  И тогда еще хуже. Он понял. И, я думаю, больше не явится. Так.

Вот смотрите. Мы говорим о таком. А ребенок спит. И не беспокоится.  Ровно дышит. Глубоко. Волевой. Значит, все в порядке. И вы так и знайте. А дверь я открою сама. И вы не бойтесь. И я так скажу ему, что все станет на место. Люди обычно меня понимают. Конечно, эти ни с чем не считаются. Но, я надеюсь, он станет нормальным учеником. И затаит в себе. А потом у него не получится. Вот. Я суеверна. Вы правы. Но у каждого есть границы. Вы их не знаете. Для себя. А мои хорошо знакомы. И мне, и другим. Ну, ладно. Пора собираться. Ну? Он звонит. Кстати, на лестнице. Как нельзя? А что можно?  Вы не волнуйтесь. У сына учитесь. А ваш ученик. Все равно уже никуда не уйдет. На уроках. Нет? Вы не можете? Ну, не волнуйте меня. Опыт вдобавок. Врубеля надо сюда. И знаете, почему? Над весами так хорошо. Это северный оберег. По крайней мере, я буду спокойна. Книг много. Пора.

 

Опыт – опытом. А вот уже первый прокол. Мы идем к двери вдвоем. А как же иначе. Я все равно открою и увижу его. Но Ирина Александровна останавливает меня в прихожей. Властно и сильно. И неожиданно. Вот сама трогает первую дверь. Закрывает ее за собой. А потом вторую. На лестницу. Я ухожу. Никаких защелок. В сущности, обе двери открыты. Жизнь и смерть. Возвращаюсь к ребенку. Наташа кормит. И я замираю на месте. При входе в нашу  малую милую комнату. Сиреневый колорит. Распределение света и красок. От окна по стене. А справа печка такого же цвета. Но гуще. И, кажется, немного темней. Жена. Взглянет и снова к нему. Думай. Оберегай.

Дверь не закрыта. Но я ничего не слышу. Звонок, или мне показалось? Книжный вертеп доступен. А здесь – под охраной Врубеля. Все-таки вечность. Попробуй ты ее уничтожить. Бог – пожалуй. А Демон – сомнительно. И что если все-таки – наоборот?  Математика, физика – демоничны. Видимо, бога нет. Остаются они. Изобретай поскорее то, что лучше, вернее божьего и нашего бытия. Вот бы этим заняться. Если бы я мог  и умел. Только ради одного – обороны. Смешно – в малой комнате. Уничтожить – пожалуйста. А создать – не получится. Фарадей уже думал об этом. И отказался. Предполагаю. Но ведь и в самом деле – заколдованный круг. Чуть что – вновь бытие. Другое. Да вот и Миша, младенец, другой. Но опять оно. Для Фарадея невыносимо. Неужели Ирина Александровна уговорила? Не может быть. Он стоит у двери на лестнице. Открою. Стою.

И вот в эту минуту вся моя душа – на ладони. Гете сказал о природе: «Как она поступает сейчас, она может всегда поступать». И я смотрю прямо перед собой и не понимаю, почему я настолько верен природе. Литератор. Учитель. Отец. Надо спросить у Наташи. Но она кормит грудью. Кормит, и  вдруг взглянет, и снова – к нему. А в комнате — сиреневый отблеск весны. И на таком фоне она и младенец. И нога на приступочке. И склоненная голова. И левой рукой поправляет что-то, подсаживает поудобнее. И на столе – сиреневый зеркальный утюг. Никто не видит. И не должен увидеть. А ведь сколько раз уже рисовали. Именно это. И не увидели ничего. Отвлечения. Как Христос Леонардо. С кудрявой головкой. Отвлекся от груди. Большими глазами. На мою мать. Когда она ожидала ребенка. Да. Она ожидала меня. А сейчас младенец не отвлекается. Оберег. И, кроме того, нет никого на пороге.

Прикрываю стеклянную дверь. Между нашими комнатами. Еще светлей и прозрачней воздух. Третья дверь. Красного дерева. И большие вставленные в нее прозрачные стекла. И никелированная задвижка. Оглядываюсь. Да. Все блестит и отражает сияние комнаты. И оттого что окна без штор. И от белой кроватки. И от того, что прямо в центре картины. Которой нет. И не будет нигде. Против белых весов и оберега. Против стены между печкой и дверью. У той стены, где еще нет резного дубового книжного шкафа. Правильно. И хорошо, что нет ничего. Как я мог подумать. Вот. И уже не думаю. Слава богу. И все-таки ребенком тоже не надо быть. Отгородился. Третьей дверью. А сам  очень боюсь оглянуться. Дверные стекла. И ты догадываешься. И неужели он сможет войти? А ведь он тогда взял меня за руку.  Сразу пойди.  Закрой входную дверь. На защелку. Ты, отец. Ты, учитель, похожий на брата.

А я стою неподвижно. В этой живой тишине слышу мое дыхание. Прерываю. Вот он заплачет. Хотя бы немного. Напряжение. И зачем оно. Лишнее. А ему снова не до того. И уже нет никакой тишины. Тихие звуки. Совсем другое. И они нарастают. И все тише и тише. И все сильнее растут. Пошевелился. Прибавляю мои шевеления. А потом снова прервал и затаился. Вдруг внезапно поворачиваюсь к двери лицом. Там кто-то когда-то увидел отца. Другой и другого. А теперь. С трудом различаю красивую голову моего Фарадея. Спокойно и неподвижно. Большими глазами глядит сквозь дверное стекло. Отодвинул меня взглядом. Не заслоняй. И почему-то я отступаю.

13.

Прозрачное прямоугольное стекло между нами. И все равно. Только взглянуть. Отступаю. Но видеть ему не даю. Заслоняю. И еще заслоню. А он как будто видит насквозь. И в чертах лица ничего не меняется. Гете пришел, и его не пускают. Он. Тот молодой Гете, который убил  Вертера и написал «Прометея». И вот он в рамке дверного окна. И нечего притворяться. Но ведь это мой ученик. В серой школьной форме. И в белой рубашке. Все как положено. Густые черные волосы над огромным лбом. Короткая стрижка. Ну, что вернее? Спасаться вместе с женой и сыном. Или спасать? И я не выдерживаю. Отступаю вбок, и он видит картину. Которой нет и не будет. И уж если такое возможно… Секунда. Еще секунда. И вот его нет.

 

Что я сделал? Попробуй понять. Наташа кончает кормление. Подхожу. Беру на руки сына. Оглядываюсь. Кажется – он еще смотрит. Нет. За стеклами двери – книжные полки. Нагромождение. И жалко, что нет живого лица. Все правильно. И Наташа ничего не заметила. А я не могу наглядеться. Мишенька мой. Повернул головку. Тепло Наташи и его тепло.  Стою долго. Он тоже ничего не заметил. И не отогнал никого. И я решаю не говорить еще о том, что случилось. Никаких тайн. А сегодня  — молчание. Как будто молитва. Хожу по комнате. С ним на руках. Усталая Наташа наблюдает за нами. И не спрашивает. Видимо, догадалась. Особой догадкой. Той, которая не хочет помнить обо всем, что узнала. И я не хочу. И вот вспоминаю. Уже и впрямь ничего делать не надо. Жить и ожидать, когда исполнится положенный срок. И вспоминать. Все уже сделано. Верю. Живу. Ожидаю.

Так бы ходил и ходил. Но вот опасность. Могу заснуть на ходу. Останавливаюсь. Подожду. Постою. Опускаю в кроватку. Что-то произошло. Потом объясню. Себе самому. Вообще обычное состояние. Самообмана. Помнишь? Ларец Пандоры. То, что осталось на дне. Где Катерина? Почему я забыл? Да. Через стекло не передашь тетрадный листок. И еще не время. Но что переживает она? Пока листок у тебя, ничего ты не сделал. Вот что правда. А как его передашь? И где он? Вот – лежит на месте и ждет. А я? Пеленки. Утюг. И за письменный стол. Поскорей. Завтра уроки. Там увижу всех. И Меркурия. И Прометея. И Катерину. И Фарадея. Чувствую. Моей любви хватит опять. И никто не ревнует. И я очень спокоен. Подымаю глаза. Вижу. Наташа сидит за моим столом. Голова немножечко набок. Смотрит внимательно и терпеливо. А ведь мы сегодня утром не сказали ни слова.

 

Кончается утро. Не могу уйти. И не могу оставаться. А вокруг затихают звуки.  И куда пропадают? Не знаю.  Потому что их нет. Вот это оно —  счастливое утро. Отзвуки разговора? Предупреждение? Шутка? Да? Собрание класса? Обсуждение формулы. Жаль, что я в 9-м Б только учитель. А не воспитатель. Испортят они все, что сделано. И потом. Не дай бог. Доберутся. До самой глубокой тайны. Подожди. Отвлекись. Вот  еще один шаг. Откуда?  Много шагов. Окно. Печка. Стена. Весы. Кроватка. Большой раздвижной обеденный стол. Готовый утюг. А там лабиринт полок и стеллажей. Дойти до стеклянной двери. Вот. Пройти мимо того, кто стоял.

Мне почему-то кажется, что автор «Фауста» переживал подобное искушение. И победил его. И открыл для себя и полюбил метаморфозы природы. А  Гете, он, кто стоял и смотрел сквозь дверное стекло, он хочет и не может остановить, отменить свой, пока единственный, замысел. Полагаю. А, может быть, и все по-другому. Надеюсь. Пандора. Ему бы в твой ларец глянуть одним глазком. Я, например, не хочу. А ему было бы очень важно. Полсекунды, и все стало бы ясно. Там, на дне ларца, ничего не осталось? Пусто, или все-таки что-то есть. Надежда или, может быть, катастрофа. И вот, вместо попытки туда заглянуть, он идет к нам и, услышав какие-то (я не знаю) остерегающие слова, долго стоит на площадке лестницы, потом проникает самовольно в чужую прихожую, потом вдоль стены, мимо книг, вправо  стеклянная дверь. И вот он сквозь это стекло видит кормление сына.

Что увидел? Почему сразу пропал? Иду по его следам. Никаких следов. Не удивлюсь, если дверь на защелку. Нет, конечно. Аккуратно прикрыта. И не заперта. И на темной лестнице тоже нет никого. Что он решил? Или почувствовал? От чего вздрогнул? Или застыл? Одну секунду. Ужас. Ты понимаешь? А ведь больше никаких других оберегов не будет. И никаких  запретов иных. Могу вообразить, о чем думает он. Пока переходит на ту сторону Большого проспекта. И к себе на третий этаж. Мимо кабинета отца, к зеленой лампе. О чем? Нет, не хочу. Я из тех, кто не заглядывает в этот ларец. И он из тех. Да, из тех, кто не заглядывает. Понимаю. Тут мы похожи. И все-таки что увидал?  Неужели то, что и я?  Но одно дело – увидеть. А испытывать. Да, испытать. Увидев? До опыта? Неужели он в состоянии?  Что же? Когда-нибудь и все равно такой должен  родиться. И вот он родился.

 

Провожу ладошкой по стеллажам. По корешкам и полкам. Проходя. Возвращаясь. Там предусмотрено. И вспоминаю отца. Это его следы. Взял, отодвинул. Книги. За всю его жизнь. Как подобраны. Лучше не подходить. И не читать названия. И не трогать. Кожаные корешки. И не проверять золотые обрезы. Каждая книга – то, что отец хотел мне сказать. И чтобы я полюбил этот запах. Кожи и клея. Но их сочетания. Лучше не надо. Все найду. Если понадобится. Мой Фарадей интуитивно знает все это богатство. Не читал. Но знает. И сегодня увидел то, чего не было никогда. И не будет. И останется только в словах. Почему он сразу ушел? Ну, договаривай. Потому что замысел его и решение останутся прежними. Предполагаю. Видимо, все так и будет. А теперь учитель опять. И вот завтра урок. Мой Фарадей подготовился. А ты? Как всегда? В полном смятении. Правильно. Хорошо.

Что ж? Поединок вступает в особую фазу. Больше не думай о нем. Само собой. Происходит. Внеклассное чтение. Ждут, что я принесу что-нибудь. А я вижу, как литература мельчает. Современные книги выветриваются у меня на глазах. А уже есть два писателя в классе. Прометей и Меркурий. Пишут. Почитай еще раз их сочинения. Они рвутся к жизни от книг. И остаются в себе. Остаются. И без опыта и грамоты прозы или стиха. Подожди. Скоро заболеют приемами. И новизной. Тогда держись. И рядом с ними только мой Фарадей манипулирует миром. Выдерживает. Формула. Формула.  И без единой записи. Хотя бы на одном белом тетрадном листке. На том. На одном.

 

Тебе не надо оставаться учителем. Будь отцом. И только отцом. Родного Мишеньки. Нашего сына. Ты еще не знаешь, как полюбишь его и что это будет. А я поняла – ты любишь и будешь любить учеников так же сильно, как и его, Мишеньку нашего. По-иному, но так же сильно. И ты пойми. Чувство растет. И ты не выдержишь. А они будут от тебя уходить. И это как Миша, который тоже когда-нибудь уйдет от тебя. В свою жизнь. В свою любовь. Но он еще долго с тобою останется.  А они отойдут. И станут жить вдали, без тебя. И ты невольно кого-то из них забудешь. И это самое страшное. Любовь остается. А память как будто бы исчезает. Я легко представляю себе. Но я не способна испытывать. По-особому так. И нести в себе. И переживать. И для меня довольно того, что я уже испытала. И еще предстоит. Потому что… Ну, ты понимаешь, я переживаю, что такое любовь.

Она одна у всех. Но когда их много. И как у тебя. Тогда не знаю, что делать. И ты не выдержишь. Точно. Пиши стихи. Или прозу. А то до сих пор ты не можешь выбрать. Конечно, будешь мучиться. Тоже. Варианты. Строки и строфы. Но когда-нибудь кончится. И все в словах станет на место. Все, как ты говоришь. И оно каждый раз будет уже тебя отпускать. А с учениками и сыном – совсем не так. И после кто-нибудь об этом напишет. Конечно, если узнает, хотя бы немного, то, что я испытала. Ну, ладно. Ты все равно не слушаешь и не слышишь. Как хочешь, назови. Боюсь, что оно, это чувство,  вообще в нашей природе. Боюсь, потому что могу. Пока слава богу. Ну, что ты глядишь на меня. Да, сижу за твоим столом. Видишь – нет сил. И даже встать не сумею. А ты ходишь и ходишь. Ну, у тебя еще все впереди.  Полгода, а уже начинается. Ты не волнуйся.  По-своему так же сильно.

 

Чувствую. Она молча, про себя говорит. И все верно. И еще вернее, чем прежде.  Мысленно. Дело в том, что она всегда говорила такое. Или что-то похоже. Напоминала. И жалела меня. А я никогда не нуждался. По-глупому. И только теперь начинаю соображать. А если серьезно. Ну, как объяснить.  Природа. Природа. И главное, знаю, что выдержу. Вот это самая важная глупость. А уже справиться невозможно. Сегодня, когда он смотрел в дверное стекло. Он, кого даже назвать нельзя. Он, кто разгоняет частицы. Вот сегодня, когда он смотрел и видел, как ты кормишь, и ощущал и испытывал дыхание Миши, так же, как ты и я, вот в эту минуту… Оно и случилось. Да, я знаю, как выдержать. И я готов к тому, что будет с нами. И с тобой, и со мной. И вот наш Миша никогда, никогда от нас не уйдет. Посмотри, как он спит. Что? Повернул головку. Сам.  И в первый раз. Неужели? Какое-то чудо.

 

Я не вижу. Наверно, тебе показалось. Он не умеет. Но ты заметил – все так. Полежи. Посмотри. Успеешь. Пеленки. Впереди – целый день. Ты готов. И сейчас не надо готовиться. Ты потом разберешься. И сможешь. Или решишь. А вот он, этот белый тетрадный листок. У тебя на столе, справа, тут уже целый год. Я иногда сажусь. Гляжу на него и думаю. А сегодня захотелось его прочитать. Хочу прочитать, а здесь ничего не написано. Если бы я спросила тебя, ты  уже давно бы мне рассказал. Но и я сама разгадаю. Раньше. Потому что. Ну, он приходил. И смотрел на меня. Через дверное стекло. И вот разгадка всего. Он ревнует к ребенку. И задумал очень плохое.

 

Что же получается. Древо познания. Чем больше мы знаем, тем ближе конец. И дело не в том, что Фарадей ревнует. Это ошибка. Матери всегда  ошибаются так. И вечно им кажется, что кто-то подсматривает и не желает, чтобы родилась еще одна жизнь. И это злодей. И его замысел страшен. Вовсе не так. Причина – познание. Когда мы познаем друг друга до глубины и предела, и когда происходит что-то вроде цепной реакции бытийного взрыва.  Видимо, так. Они бы разлетелись в пространстве. А теперь познали, и вот неизбежно их столкновение. Ужас. Ну, конечно, мы тормозим познание, пока умеем, и отвлекаем себя. Вся история – как бы себя ограничить. И природа за нас постаралась. Каждый за себя. Но ничего не выходит. Мы узнаем все больше и больше. И вот, наконец, границы между нами прозрачны, как стекло дверного окна. А потом и стекло пропадает. И тогда полный конец.

И что же я делаю? Помогаю процессу. И вот Фарадей потянулся ко мне. А наш сын – помеха, отсрочка познания. Так получается? Объясните,  зачем возобновлять неосознанное, когда уже мерцает финал? Самообман. Отвлечение. И школа, и Прометей, и это искусство, и внешность моя, и любовь, как ее теперь называют и будут еще называть. Ну, скажите, зачем. И вот я хочу последний раз посмотреть. И смотрю. И вижу одну только мать. И не вижу младенца. Она его укрывает и кормит. А потом он познает себя и, надеюсь, будет готов. Но сейчас я бы хотел взглянуть, на что как правило не глядят. Младенца разглядывает отец, когда им любуется мама. И когда он спит и дышит спокойно и сладко. Здесь нужен мой взгляд. Вот о чем я думаю под зеленою лампой. А учитель испытывает боль, от которой вот я бы мог его излечить. Боль самообмана. Взрослые игры. Надо проверить. Напрямую.

Кто это? Он или я. Одна и та же зеленая лампа. На той и на этой стороне Большого проспекта. Да, мы оба готовы к уроку. Но ведь Гете прожил очень долгую жизнь. А завтра Андрей Болконский и Пьер. Смерть в конце и рождение в эпилоге. Ни то, ни другое. Ладошка Пьера по задку младенца. Как и моя – в сентябре, октябре. Или через полгода. Пробуждение от жизни. Погружение друг в друга. Ну, вы понимаете, что здесь никто не додумал. Что-то важное. Какой-то изъян. И вот, оказывается, от чего предостерегают меня. Зеленая формула и мои уроки. Поединок или согласие? Мы решаем и никак не можем решить. Но вот Мишенька поморщил свой лобик и открыл черные глазки. Глядят на меня и не видят. И опять морщинки на лбу. И вдруг заплакал неожиданным звуком. И не могу объяснить. Он сразу же обрывается. И вновь прямой, какой-то густой и невидящий звук. Будто слово.

Не видит. Не слышит. Вот сам поворачивает головку направо. И в глазах. Мне кажется. В моих зрячих глазах. Что-то мелькает. Я вижу. И меня уже не обманешь. А ведь я уже давно умею видеть со стороны.  А тут вдруг его глазками. Самого себя. На секунду. И опять обрывается. И пропадают морщинки. Достаточно. И снова. И снова. Понемногу. Сумеешь. И не упускай. И, чтобы суметь, отгони остальное. И только этим одним. Постарайся. Не отвлекай. Губка дрожит. Мирный звук успокоения. Звук первой улыбки. Посмотри. Посмотри. Подойди осторожно. Ты уже здесь. Не дыши, как и я. А теперь свободно. Ничего не надо испытывать. И познавать.

Разминулись. Поэтому боль и страдания. И это все выпадает на нашу долю. А он не страдает. Мой ученик. И научить невозможно. Нет, он не смеется над теми, кто испытывает боль. Он понимает их правду. И особый их способ жизни. И вот не могут они решиться и распорядиться прямо своим существованием. А ты? Фауст продолжение Прометея. Это он произнес: «Набравшись духу, выломай руками /Врата, которых самый вид страшит… /Прими решенье /Хотя бы и ценой уничтоженья». А ведь самим собой – легко и просто распорядиться. А если не только самим собой? Ошибка. Вот он подумал, а они его остановили. Звоном колоколов. Пробуждением. Пением ангелов. Он вспомнил о детстве. О своих первых молитвах. И не выдержал. И выронил чашу. Урок. Нельзя думать об одном себе. Никогда. Особенно при таком уникальном решении. Я не видел младенца. Разминулись. Правильно.

Фарадей смотрит в окно и узнает мою зеленую лампу. Даже днем. А тем более – к вечеру. Я ведь рано ее зажигаю. Моя сторона – теневая. Для художника и литератора – самое верное. Солнце рано утром и почти прямо перед заходом. А днем – спокойная ровная тень. Учитель думает, почему я исчез. А это случилось непроизвольно. И даже я сам не заметил. Как будто какая-то сила отогнала меня. Ну что ты. Я сам не заметил, как себя отогнал. А почему отогнал? Просто ушел. Нет, что-то не так. А я не люблю, когда это что-то необъяснимо. Вот как сейчас. Мне пятнадцать лет. Кризис уже миновал. И что же? Получается, он опять. С новым вопросом. Тогда я в тринадцать лет хотел собою распорядиться. Только собой. А теперь. Слава богу. Но как я ушел, не взглянув. А ведь приходил посмотреть. И получилось иначе. Значит, не последняя встреча. И еще много лет впереди. Вживую.

Вот, я чувствую, там, у своего окна, учитель во всем разобрался. Лампа горит. И он понял то, что я пытаюсь понять. А что же дальше. Ладно. Пока. Оставляю. Потому что его касается. А мне – взрослеть и взрослеть. Проклятая формулировка. И не мои слова. Тех, кто вырос. А моя недозрелая формула. Только не трогайте. И не мешайте. Но я сам виноват. Зачем ее написал на зеленой доске, там, где кнопили пейзажи Пуссена. Стальными кнопками. В зеленую доску. Она стерла. Молодец. Но уже успели заметить. И прочитать. И тогда, помнишь, пробежал шумок в кабинете. Я всегда различаю такой шумок. Здесь много хороших, умных ребят. И когда они понимают что-то. Все вместе. Ну, в общем я свалял дурака. Вот еще случай необъяснимый. Не досмотрел. Написал. Что такое. Ведь понятно. Есть вещи, которые никак нельзя писать на доске. Она поняла. А он тем более. Учитель.

 

Вот отец  у меня за стеной двинул стулом и прошелся по комнате. Но я надеюсь – не заглянет ко мне. Еще и еще раз. А скажите, кто моя мать. И где она. Ведь я  на отца не очень похож. Значит, мама. Вот зачем я пошел глядеть на младенца. И скрылся, когда увидел кормление. Вот в чем дело. Подожди. А зачем ты кричишь? Папа услышит и заглянет сюда. И некстати. Чужим голосом. Эти расспросы его. И совсем не то, что нужно сейчас. Вот оно, все имеет свое разумное объяснение. И неужели буду искать. Но только не с ним. Лучше спросить учителя. Завтра. После уроков. Когда он спешит. Литератор знает ответ на такие вопросы. А что, если в этих ответах разгадка всего?

 

14.

Собрание отменили. Классный руководитель, историк, почувствовал. По настроению ребят. Они как-то очень застенчиво опускали головы и отводили глаза. Ну, вообще они знали, в чем дело, и понимали, что подобные формулы просто нельзя обсуждать. А что же девчонки? Кто-то из них вслух начинал. Но, посмотрев на ребят, умолкали. Представляете такое собрание. Один историк поет, растягивает ударные слоги в словах. А остальные упрямо и безнадежно молчат. И такое безмолвие. Первые десять минут. А потом еще больше и тяжелее. Хорошо историк не пригласил никого. И нашего литератора. Умный. Пронзительный. Ядовитый. Он сразу понял. Что-то не то. И распустил собрание. Класс еще посидел в тишине. А потом разошелся.

 

9-й Б. Какой-то особенный класс. Надо сказать, в нем собрали самых умных математиков и программистов. Ни одного писателя. Девочки здесь безоговорочно признают превосходство ребят. А мальчишки знают свое превосходство. И никто их них виду не подает. В общем, для школы самый типичный и желаемый класс. Никаких Катерин. Только одна. Да и та стала Минервой. Не характерна. Забыли о ней. А на собрании класса. Она одна встала и вышла. Исчезла. И после того, как закрылась дверь, повисло безмолвие. Такое событие. Вот что значит собрание умных ребят. Никакой историк ничего не изменит. А скажите, что обсуждать. Ведь никакими словами не расскажешь формулы Фарадея. Все понимают. А рассказать невозможно. А разговоры о смысле жизни в 9-м Б не проходят. Потому что здесь нельзя просто поговорить. Литератор делает паузы и предлагает писать.

А кто это сейчас размышляет о 9-м Б? Но ведь  само собой очевидно. Тут некому размышлять. Василий – непризнанный лидер. Во-первых, в таком классе лидера быть не может. Во-вторых, сам Юпитер за собою этой роли не признает. И не признает.  И все равно он, понимаете, лидер.  Вот я из глубины такого особого состояния класса веду разговор. А кто я такой – неизвестно. И здесь нужен мой взгляд. Со стороны. Уж если хотим что-то понять. Когда возникает подобное множество умных людей, что бывает в истории? Может быть, самое жуткое. То, что Минерва ушла. Это серьезно. А мы забыли о ней. Вот теперь помолчим. И непонятно о чем. Интересно. Время. Драгоценные минуты уходят. А молчание уже не прерывается. Даже когда класс поредел. И исчез. А историк закрыл на ключ свой кабинет. Что происходит? И кто размышляет? А это один и тот же вопрос.

 

Попробую дальше. Дело в том, что в этом же классе многие мальчики заболели. Формулой Фарадея. И молчали о том. И не говорили друг другу. Девочки выжидали. Что будет? А сейчас этот класс вообще за чертой. И я не знаю, что делать. Понимаете. Я. Даже я. Неизвестно кто. Нереальный. Математический знак. Ведь, как вы думаете, литературного разума нет. А учителя просто не в силах уже понять, что предстоит. И слава богу. Но оно готовится ежедневно. Эмпедокл  позже всех. Встревожен. Задачи решают легко. Самые трудные. А физики, старший и младший, осознали. Оба. В учительской. И без единого слова.  Брошен жребий. И перейден Рубикон.

Перейден – куда? Вопрос литератора. А ведь они. Оба. Старший и младший. Такие разные. Один ученик другого. Вот среди учителей пара. Прометей и Меркурий. Кажется, из учителей только они оба тогда не пришли посмотреть постановку. И проиграли. На один вечер упустили ребят от себя. Потеряли. Но, по их разумению, почти ничего. Пока живы, нетрудно восстановить. И еще неизвестно, кому догонять. Само собой. Образуется. Подумаешь, формула. Никто не заметил ошибки. А она спрятана в математических знаках выведенного закона. Легко обнаружить. Но это серьезно. Ошибка. Побольше было бы таких ошибок. Чистая математика. Физика. Но Эмпедокл-философ недаром бросился в Этну. Иногда. Вместо ошибок открытия. Целый класс. Обогнать не обгонят. Но кое-что выхватят из-за той черты, куда мы уже не пойдем добровольно. От нас – к бытию.

 

Посидеть в лагерях полезно тому, кто выжил, как я. Прометей. А Меркурий – мой ученик. Дети нам подражают. Освобожденье из лагеря. Боюсь, небывалый распад. Сейчас как будто свобода. А очень скоро. Новые признаки. Уже сейчас. Недаром заболел целый класс. И не говорят. И не объясняют. Получается, мы не видим. А на самом деле все мы думаем одинаково. Только я уже повидал итог. А они – подбираются. Пока не случилось, как со мной, торжествует чистая физика. Власть над природой. Полвека уйдет на преодоление этих новых иллюзий. А потом уже – Меркурия сделают богом. Не доживу. Нет, хорошо, что поставили.  Оправдание Гете –  его долгая, долгая жизнь. А я знал наизусть, как пройдет постановка. А потому не заглядывал. Только один раз. На последнем прогоне. Перед самым этим наивным действом. И тогда никто не заметил.

И я сам не знаю, каким ветром туда меня занесло. Вообще, хорошо. Если проходишь прямо в открытую дверь перед сценой. И никто не видит. И так же ты покидаешь. И не опознан. Хорошо. Значит, в тебе есть что-то вылепленное из лучшей глины. Проверено опытом. А когда вспоминаешь, что и ты литератор и за то посидел кое-где, чувствуешь, как тебя лепил Прометей. Приятно прикосновение творческих рук. Можешь с улыбкой закрыть глаза. А потом без улыбки. Подумать и перестать. И незаметно уснуть  и не просыпаться. А я в эти глубины заглядывал часто. И там, и здесь. И успокоился. Кажется, тут пределы познания. Все доводить до конца. И тогда исчезает ужас исхода. А разогнать частицы нетрудно. Исправьте ошибку. Она очень простая. Да, простая. Но заметить ее почти невозможно. Заметят. И разгонят частицы. И создадут бытие. А эта болезнь…

У литератора мысль плывет. К сожалению. А ведь я видел тогда,  как Фарадей начертал на зеленой доске формулу. Перед разговором с Меркурием. Печально. Устало. И неуверенно. Он тогда начертал и стереть не успел. И тут, видимо, сам обнаружил ошибку. И опечалился. А я тогда покачал головой. Бывает. Сподобился видеть. Он опечален. А я литератор. Обнаружил, и мысль моя поплыла. И сидел я в лагере за  мою литературную мысль. И продолжаю сидеть во время прогона. Потом вспомнят. Увидят, как я молчал за последним столом. С улыбкой, закрыв глаза. И без улыбки. Да. Неожиданно вообразят. А я уже буду не в силах ничего вспоминать.

Как видите, бессмысленно применять мифологию к нашим шестидесятым. В них начало конца исчерпанного тысячелетия. Прямо сейчас. Когда я один сижу в учительской. Когда курю бесконечную трубку. Медовый табак. А мой урок физики там идет сам собой. Без меня. Решают. И не могут решить. И оторваться не могут. Там класс-амфитеатр. Мое возвышение. Стол. А за спиной, рядом с зеленой доской, дверь в особое помещение. Где приборы, нужные для урока, зеркало и полный стеллаж энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Там я обычно курю от перемены до перемены. А сейчас почему-то вышел в учительскую. Она через дверь. Кабинет литератора. Хорошо отгораживает. От класса и от урока. Потребность или причуда. И то и другое. У Меркурия – свой урок. Думал, его застану здесь. Хорошо было бы с ним. Приятно. Одиночество полное.

 

Дверь учительской приоткрыта. В пустом коридоре отзвуки дальних уроков. У литератора тишина. Пишут. А у меня решают. В амфитеатре. Там тоже дверь приоткрыта. Малейший звук долетает. И литератор, как я, приоткрывает порой дверь своего кабинета. Но в учительскую не вышел ни разу во время урока. А оттуда, из конца коридора, доносятся женские наставительные голоса. Все как обычно. И вдруг слышу: кто-то в амфитеатре встал и спускается к учительскому столу. Я разрешаю обычно зайти в мой отсек, взять с полки томик Брокгауза и Эфрона, посмотреть и поставить на место. Нет, кто-то в коридор выходит из класса. Походка знакомая. Узнаю. Ближе. Ближе. Такого еще не бывало. Да, на пороге учительской он. Фарадей. Высокий. Статный. Входит ко мне. Садится напротив. Кончил. Понятно. Раньше других. А у него задача, какую и сам я пока не решил.

Нарушение. До конца урока еще полчаса. Нет. Отклонение то, что бывает часто. А это. Неординарно. Особое. Курю. Не обращаю внимание. И к тому же не видит никто. А он тоже молчит. Сидит свободно. Без принуждения. Голову держит прямо. Шея прямая.  Надо сказать. Но мы оба молчим. Ничего себе ученик. Медовый дым табака ему доставляет страдание. Терпит. И как будто в молчании слышит ответ на какой-то свой непонятный вопрос. Что ж, неплохо. Мой вид отвечает. А я отдыхаю. Для учителя – это высший класс. Но я себе вполне отдаю отчет. Подобная ситуация – первая и последняя. Вот. Закрываю глаза. Так легче представить себе, что с ним происходит. А я вполне представляю. Это не физика. И не ошибка в формуле. Тут он сам. Лучше других. Нет. Он хочет спросить о моей судьбе. И я отвечаю. Без слов. И сострадаю.  Не знаю, не помню, кто была моя мать.

На нас, брошенных матерью, не важно – в жизни, в смерти – особая, неотменяемая печать. Только мы узнаем ее.  Прячу в бороде и в усах. А он в кончиках изогнутых губ. И в глазах. Интересный случай нелюбви к своей внешности. Вот. Вполне объяснимо. Конечно. Мать. А я не знаю. Сходство или различие. Мне все равно. И это он видит. И больше не придет за ответом. Но у него еще есть вопрос. О том, что значит преодолеть сущее в существе. Может быть, здесь мы сойдемся. Напрасно. Моя дорога – в земной и неизбежный тупик. И это, если подумать, хороший исход. Как любовь. Невероятно. И неизбежно. Полвека. Но я не трогаю никого из тех, кто живет.

Василий. Зевс. Все-таки мать бросила его, но не ушла. Артистка. Альт. А у меня. Просто не знаю. Не помню. Даже не видел. До войны. А во время войны. Пропала куда-то. И я один. А отец не бросил и не пропал. А просто погиб. В самом начале войны. В первом бою. Под Ленинградом. В траншее. Не хотел нагибаться. Высокого роста. Ушел. Не заметил. Погиб и не бросил меня. Все остальное – это я сам. Правда, из-за отца я и в лагерь попал. Еще бы. Он из самых первых большевиков. По фамилии знали. И следили за мной. Всех ленинцев надо было убрать. И убирали. А я ведь совсем другой. Только фамилия. Всеединство Карсавина. К сожалению, в лагере кто-то другой был его единственным слушателем и учеником. Отец. Вот бы мне повезло. Но не судьба. И все-таки я слышал на расстоянии. Мама и всеединство. Одно? Или нет. А ты, Фарадей-Василий. Ответишь? Или конец?

Чей вопрос? И кто отвечает? Медовый табак. Ароматное облако. Неизбежны. Потому что конец очевиден. Философия – поединок с богами. И с главным из них. Законы физики – божественная игра. Скрябин почувствовал верно. И передал звуками. Как словами. Но это все мутации опыта. А передо мною – вневременной гений конца. Откуда он взялся? Из девятого Б? Ему нужно только взглянуть на меня. И больше – ни единого слова. Он ищет формулу. А я  просто продолжаю искать. Абсолютное опережение. Еще и еще раз. Откуда? Но это он сам не знает. Всеединство имеет предел. Вот почему я не исповедаю, а размышляю. Но зачем размышлять. Оно окончательно. И даже не так. Оно. Это неточное слово. А на деле все подвержено сроку. Все, что едино. Мое и ваше единое все. Вот прямо передо мной тот, кто назначен. Родился. Успею. Или уйду по воле его?

Ну, посмотри, посмотри. Благо не надо рассказывать о том, что известно. До опыта. Разумеется, так. Сцена для литератора. Кстати, он впервые ввел Достоевского. А Великого инквизитора? Вот бы Фарадею поручить эту роль. Но ведь он безмолвно спрашивает о матери. И самое интересное – да, ведь я знаю, что ответить ему. Но я не отвечу. Только вид мой. Одна только моя обреченность. Он исполнитель, и я его не хочу опровергнуть. Смотри. Исполняй. К тому же, я уйду все-таки раньше. И уже после меня ты закончишь свой последний в мире физический опыт. И я для тебя не доступен. И потому ты глядишь и глядишь на меня. И когда мы сидим друг против друга, что-то может случиться. В обоих нас. Но не случается. Все против тебя. И твоя внешность. И моя недоступность. И воля. И мать. Но ты ничего не боишься. Осанка прямая. С трудом выносишь аромат моего табака.

 

Поговорили. Пора возвращаться в класс. Кто первый?  Известно. Субординация. Гляжу – Фарадея в учительской нет. Уступает. И тут я понимаю. Кто угодно может вздрогнуть при известии о замысле Фарадея. Только не его мать. Видимо, уже был разговор. И вот он вышел ко мне. А сейчас вернулся на место. Мимо открытой двери кабинета литературы. Там  пишут верлибры  и притчи о смерти Болконского и о Николушке из эпилога. Напряженная тишина. И в моем амфитеатре. Первый раз Фарадей понимает, что он своими шагами нарушает все, что в какой-то момент нельзя нарушать. И я возвращаюсь. И прохожу  в отсек. Мимо книжных полок. Прямо к себе.

Это физик. Это не я. А Меркурий, другой, тот, кто учитель, младший коллега, любимец ребят, кончает сейчас у доски свой милый изящный урок. А я, как мы уже условились, неизвестно кто. Со стороны. Как ни странно, я не люблю перемены. И литератор не любит. Все во время урока. И в том лучшие учителя совпадают. Ну, так вот. Фарадей возвращается в амфитеатр. А вслед за ним – незаметный учитель, к себе в отсек. А умные ребята решают задачу. Каждый свою. И вот – еще немного – решат. А сами думают о формуле конца и о том, где в ней ошибка. Так можно думать вне времени. И не дойти до итога. И только я, со стороны, я, неизвестно кто, не физик, не математик, только я знаю, как разрешить весь этот вопрос о частицах. Знаю, но никому из девятого Б сказать не могу. Потому что я сам далек от событий. Нет меня. Ребята не примут, и не услышат, и не поймут. Один литератор. Он.

Я ему легко сообщаю решение. Мое. Нет. Бесполезно. Одна интуиция. Мало. При всем желании до него докричаться нельзя. В другом измерении. Или, как он говорит, в иной ипостаси. Особой. Апофатической. Той, когда существование уже по ту сторону бытия. Или как-то иначе. Не знаю и не могу. Ну, ладно, еще раз. Интуиция. Назад. Как только Фарадей вернулся, ребята зашевелились. Вакуум. Для урока смертельно. Ни за что нельзя допускать. Физик-учитель появляется из отсека. Что? С новой задачей? Поздно. А до конца десять минут. Он с трубкой в руках. Погасла. А в бороде и в усах – непонятное выражение. Мало. Фарадей тоже встает. На третьем ряду. В проходе амфитеатра. Друг против друга. Ребята переводят взгляд. От одного на другого. И вновь. Неужели сейчас кто-то начнет. Слово. Первое и последнее. В тишине. Кто из них? Нет, это не поединок. Что-то иное. Что?

Минуту оба стоят. Поневоле. Третьего нет. Формула? Но здесь очевидно – решения долго не будет. Но кто-то из них. Почему? Не понятно. Учитель и непризнанный лидер. Словесно. Потому что иначе нельзя. Открытие уже состоялось. Все его чувствуют в воздухе. Но никак не поймать. А в соседнем классе — порядок. Что-то совсем иное. То, что можно словом. Достаточно. Казалось бы, так. Попробуй. Ведь я физик и литератор. Что-то из лагеря? Трубка мешает. На стол положить? Невозможно. Только в отсеке. А так я ее никогда не кладу. Вернуться в отсек и потом появиться без трубки – смерти подобно. Скоро уйдет вторая минута. Нельзя. И вдруг я понимаю, что больше всего мешает он, тот, кого нет и кто сам не знает, кто он. Я слышу его, а Фарадей как будто не слышит. Прямой. Спокойный. И третьего нет. Но ведь вот он – ясно. Оказывается, попробуй признай. И сразу никакого открытия.

Давайте кончать. Кто-то один пусть решает. И это буду не я. Почему? Потому что, поймите меня, третий решил. И я не хочу повторять. Садись, Фарадей. Еще восемь и даже девять минут. Садись. Не огорчайся. Нет. Черты  Фарадея не дрогнут. Я его знаю. У него свой ответ. Он счастлив, потому что задача неразрешима. А это нельзя доказать и проверить. И вот он знает, что невидимый третий так же далек от решения. И от задачи. Прямая осанка. И оказывается, от того, как ты держишь голову, зависит судьба. Твоя и моя. Попробую выпрямить спину. В шутку. Ребята смеются. Над нами обоими. А то, что я прячу в бороде и в усах, никому не дает повода шутить и смеяться.

15.

Историк увидел немало. В основном в тридцатые годы. И во время войны. Корреспондент. Журналист. Очерки. С места событий. Очень талантлив. Потом книги. С большим промежутком. Небольшие. Узнаваема каждая.  Маленькие рассказы. Отобранные из жизни. Придуманных нет. Но без подробностей. То, что написано, литература. Отжатый неприкасаемый текст. Без помарок. На белой, белой бумаге. И всегда – от руки. Никаких машинок. Писатель? Не знаю. Не задавался вопросом. Да, пишу. У меня свой круг тем. Только то, что волнует. И свой ареал читателей. Большой, малый. Неважно. Он есть. Расширять? Не моя забота. Понимаете? Все сложилось. И каждый день. Утром. Вечером. В любое время суток.  И по четыре часа.

Реалист и романтик. Новизна ситуаций. В самой жизни. Что-то одно. Каждый раз. И на остроту реагировать остро. И всегда помнить: жизнь – это чудо. Внезапна. А философия, храм для молитв – недопустимая роскошь. Нет времени. По большому счету – я не отдыхаю. Медитации не для меня. По моему разумению. Ответы уже даны. Живите с ними. Будьте неадекватны. Вот мои заповеди. Бог – цепочка событий на лугах бесконечности. Все по Ромену Роллану. Романтик и реалист. Между прочим, вполне допустимый для нашего опыта. «Жан Кристоф» – моя любимая библия. Бог – это «новый день». А герой – Христофор. Но самое несказанное – в Ветхом Завете. Принимаю и считаю, что малыми дозами ученикам нужно приоткрывать. Не мое амплуа. Но знаю: основа идеологии – там. Понимаете? Марксизм – приложение. Коммунизм – подголосок.  А вот наша мелодия – ветхозаветна.

Согласен. «Прометея» поставили. В моем кабинете. Да, я незаметно сидел. На первом и втором представлении. Получилось. Обдумываю. Но самое главное – что будет потом. А ведь это вполне очевидно. Формула, которой болеет мой класс. Вы поймите. Никакой гитлеризм – ничто в сравнении с тем, что возникает в сознании современных  ребят. И кто за это ответит? Нет, я вижу. Литератор тоже в поединке с неслыханным замыслом. Но откуда опасность? А она из глубин древнего мифа. Гете ее опроверг. А мы искушаем детей. Вижу, вижу конец. И не только десятилетия. Вижу страшный исход всего двадцатого века. А где наши возможности. Не доживу. И не застану. А уже сейчас течение времени убыстряется. И скоро мы вступим в воды смерти. Утнапиштим Гильгамешу не в помощь. Надо остерегаться  подвига Прометея. Остановите кедровый плот. А иначе без весел – грядет катастрофа.

Как сказать литератору? Но ведь он уже давно обнаружил. А слышать не хочет. И я не могу проговаривать вслух то, что сейчас мысленно повторил про себя. Доверительно остерегал много раз. Больше не буду. Он вроде согласен. А на самом деле отплывает все дальше. Мы уже не слышим друг друга. А там – воды смерти, Утнапиштим. И вот я первый раз пишу одно, а думаю о другом. Перечитываю. Без помарок. Слава богу, совсем не то. И на бумаге. Новый готовый очерк. Или рассказ. Я не знаю. Править нельзя. Могу  вновь написать.  Но уже не сегодня. Четыре часа истекли. Рукопись в полном порядке. А вообще. Может быть. Ветхий завет – Христофор? Набело. Заново.

Вообще, разумею, грустно такое страшное знание. Что делать? Объективно – так. А жизнь уже подходит к концу. Грешному Христофору подобает нести Христа на плечах. И вот мы не знаем, какую тяжесть подняли и переносим через поток. На грани тысячелетий увидим: да, это Христос. Но совсем другой. Дитя спрыгнет на землю. И окажется – ребенок вместил в себя тяжесть нашей Земли,  нашего мира. Мы ее выдержали. А вернее другое: погнулись, рухнули в бурный поток. А Христос-младенец пошел по воде и вознесся, чтобы не испытывать новой голгофы. Ну, мифотворец. Позавидуй словеснику. Он бы это сказал на уроке. А ты… Христофор…  Преследуй и оберегай литератора. Он, по молодости, решил, что мы в поединке. Но, и по правде, схватка еще предстоит. А уж если помощь отвергнута, выйдем, как следует. В бой. И с ним, и с его Прометеем. Всерьез.

 

Василий, Фарадей. Это, конечно, крепкий орешек. Усилия литератора оказались напрасны. Однако здесь им еще кое-что предстоит. А со мной  ни разу не вступил в диалог. Почему? Потому что впустую. Пока я пищу очерки и рассказы, он делает дело. А я ведь сегодня хотел писать о нем. А получилось иначе. Главное куда-то исчезло. Автоцензура. И очень кстати.  Никто не поверит. Лучше о стульях и партах, чем о конце бытия. Не знаю, как Новый завет, но Ветхий будет продолжен. Поединок между заветами. Как об этом сказать? Описательно. Иносказательно. Как-нибудь. А то, получается, вот я тоже плыву не в том фарватере. И не говори, что думаешь. А думай, что говоришь. Василий историю знает отлично. И не могу зацепить.  Он полемист, а уходит от спора. И это самое трудное, когда монолог повисает в гробовой тишине девятого Б. Умолкаю вовремя. Пауза. Гнев.

Вот не удалось на классном собрании. Придется на педсовете. Но ведь и там предмет обсуждения  вызовет оторопь и любого поставит в столбняк. И все притихнут и глянут недоуменно. Конец бытия? Фарадей из девятого Б. Ну вы же разумный преподаватель. С какой стороны подойти, чтобы вас понять. В школе другие вопросы. А вы разберитесь. И с ним, и сами с собой. Как-то на вас не похоже. Ученик всегда прав. Ищите учителя. Откуда это у наших ребят? Ну, говорите прямо. И неужели вы на это пойдете. Не такое уж безопасное время. Шестидесятые годы. Вы в лагерях не сидели. А кое-кто побывал. Господи, что я  придумываю. Из такой ситуации трудно выйти. Остается опять. Раздражением, гневом. Но литератор тоже способен. Громко и безоглядно. Ответит. И все опять войдет в свои берега. И вновь неудача.

А куда исчез и девался тот методист. Мне казалось, что он человек разумный. Тоже кое-что повидал. Ему бы дойти до корня опасности. И осторожно поправить. Но человек в пенсне постарше меня. И не любит громкие монологи. А тут он куда-то исчез в самый опасный момент. Нам нужно всем думать о том, как избежать катастрофы. С ним бы я мог побеседовать на перемене. У него какой-то особенный опыт. И не менее интересно узнать, откуда он возник и скрылся куда. Он очень поддержал постановку. И то, что за нею скрывается. Господи, если бы вы знали, какой апокалипсис нас ожидает. Вы бы не спорили и прислушались. Неужели никто не верит, что конец неизбежен. И что опять оживает  Ветхий Завет.

Вообще «Апокалипсис» — ветхозаветная книга. Она о конце христианства и о всеобщем конце. Фарадею бы следовало ее изучить. В ней больше физики, чем религии. Понимаете? В ней за образами и картинами Суда – гневная формула, которую я предлагал обсудить на собрании класса. Меня не дослушали. А полностью перейти на библейскую речь я не вправе как учитель истории. Гнев оттого, что не все удается высказать прямо. Но я горд, что себя удержал и прекратил разговор. Если тромбоны слабо звучат, приглуши их звучание. А я видел прищуренным глазом, как Фарадей был спокоен. Еще бы. Девятый Б – за него. А я оказался один. Коллективная глухота. И отчуждение. Вот что особенно важно. Вы подумайте. Они, заговорщики против жизни и всего бытия… Они друг за друга. Безмолвно. И не чувствуют со мной никакой человеческой связи. Ну что же? Они правы.

Да, да. Уж если на то пошло, я закован в броню отчуждения. Ни у кого никогда не возникало никаких подозрений. И не было интереса к тому, что я скрываю в моей глубине и не высказываю никому никогда. Как будто нет ничего. Значит, надежно. И вот видишь, ты выжил и не пострадал. И всегда одинок. И всегда в коллективе. И у всех на виду. Могу научить, как это делать. Пробовал. Не получалось. И отсюда гнев. Будоражит. И безопасен. Пошумят вокруг меня. И все опять войдет в прежнее русло. Ты виноват в отчуждении. Понимаешь, ты сам виноват. И тебе еще подарена долгая жизнь. Давай договаривай. Они полагают, что вся тайна твоя – отсутствие бытия. Но в такой непроницаемой оболочке. Надежен. Разговаривать не о чем. Вот я объявил о том, что собрание кончено. Класс безмолвствовал, и какое-то время все они сидели на месте. Оказывается, это был реквием по тебе.

Вот удивительно. Сам с собой ведь я вполне откровенен. И вы не думайте, что это впервые. Бывают минуты. Часы. Дни иногда. Бывают. И никаких изменений. В тебе. Никаких изменений. Прямо иногда хочу закричать. И никто не поверит, что я сошел с ума. Или что-то иное. Крик был. Но его никто не услышал. Неуязвим. Надежен. Победительная пустота. В оболочке надежности и убежденности. Прямо за столом – еще один очерк. О себе самом. В памяти. Потому что никто не поверит. Исповедь не мое амплуа. Но я воспитатель. Надо отказываться. И что же? Прежде всего – в самом классе объявить об этом решении. И не получится. Ответ – молчание. Потому что они тебя уже отпустили. Ведь уже состоялся реквием о тебе. А как же они? Заговорщики? Еще и еще раз. Что такое – замысел Фарадея? Пожертвовать мной – ничего не стоит. А вот физика – реквием по бытию?

Курю. Уже не трубка. Сигарета за сигаретой.  Над столом настенная полочка. Собраны все мои книги. Открой любую. На любой странице – изюминка мысли. Перечитать любопытно. И я уверен: все они прочтены. От корки до корки. Но не девятым Б. Не входят в мой ареал. И еще один. Он. Литератор. Поглядел. Полистал. Перечитал страницу-другую. И отложил. И – к свому Прометею. Или Толстому. Он и библию читает по-своему. И не боится ее проповедовать в классе. И на этой библии он еще погорит. А у него жена и ребенок. Вот где я мог бы его остеречь.  Надо еще откровенней. Что же? Придется. Чувствую. Подступает. Второй раз. Курю. Сигарета за сигаретой.

Да. Здесь школа профессионалов. И учитель – профессия. А не мое амплуа. Пишу. О том. О другом. А главное о том, как трудна социальность. Она везде. И в ней горько себя осознать. А здесь островок, И все по-иному. Решают задачи. И не любят собраний. Поневоле. Приходится иногда. Независимы. Взорвать педсовет почти невозможно. Так, чтобы все на одного.

А ведь воздействовать надо. Вот я в учительской. Физик в углу на диване. Тонет в медовом дыму. И никому невдомек, о чем это он. Куда погрузился. Урок без него. Попробуй. Не выйдет. А у него. Решают. И ему естественно – отдалиться и не мешать. А я пытаюсь как-нибудь закрутить разговор. Нависаю. Прогуливаюсь перед столом взад и вперед. Раздражение. Гнев. Умеренно и на пределе. У меня социальность. А у него – профессия. Вот в чем разгадка. Но ежели все-таки я сумею. Пробью? Оправдаю? Зажгу?

Главная тайна в том, что пробуждение коллектива, подобного этому, наиболее мощно. Тогда литератор поймет. И  еще пожалеет. Это я произношу вслух. Неожиданно. Физик оборачивается. И опять пропадает в дыму. Надо начать разговор. Внезапным вопросом. Или признанием. Нет. Философ непроницаем. Трубка. Урок. Борода и усы. А на пороге Василий. Во время урока. Видит меня краем глаза. Потом здоровается только со мной. Кивком головы. Держит прямо. Проходит мимо и садится перед учителем физики. Что это? Форма урока? Легкое вздрагивание плеча. В мою сторону. Понимаю. Лишний. Уйти не могу. Исчезаю. Сидя на месте. Все же сейчас до звонка – его урок. А после звонка. Фарадею неловко. Но чувствую, разговор состоялся. И без единого слова. И я даже знаю, о чем. Не помешал. Вижу – поговорили. Фарадей – мимо. Юпитер. Физик уходит через десять минут.

Поле боя – за мною. Все ушли. А впереди – целая перемена. Шум. Разговоры. И обязательно кто-то со мной. А я не могу забыть, как Василий. Туда и обратно. Оба раза. Мимо меня. Он поздоровался. Да. И он в моем воспитательском классе. Что-то с матерью. Отец вместо нее. На родительское собрание. А до этого всегда приходила мама. Красивая женщина. Я слушал ее в филармонии. Альт или скрипка. Очень похож на маму. А в отца, пианиста, я вглядывался и удивлялся. Большое лицо. Рот полуоткрыт. А живот громадный касался моего живота. Пока мы говорили. Один на один. Я поневоле отодвигался. А он следом за мной. Пианист первоклассный. Жаль, что он так не любит советскую власть. А она ему все дала. Нездоровый. Намекал, что в семье разногласия. Музыкальные? Нет. Поглядел на меня удивленно. Даже рот на минуту прикрыл. А потом опять. Разногласия.

Трудно им выступать дуэтом. Фортепьяно и альт редко встречаются. А советская власть к таким, как он, безразлична. Я очень хотел сообщить ему о замысле сына. Это важнее всего. Но не смог. Потому что живот меня оттолкнул. И я подумал… Напрасно. Этот Иван так далеко зашел в искусстве интерпретации. Баха и особенно Листа. Он уже давно прозевал. И жену, и сына. И никаких разговоров. У Василия-Фарадея отдельная комната. Зеленая лампа. И кто разгонит частицы? Я так и не мог объяснить. Начал и сразу примолк. Музыка – поверх бытия. Сын иногда ее слышит. А вообще. Она по утрам. Пока он здесь на уроках.  Альт замолчал. В этом все дело.

Понимаете. Разговор по этим вопросам уже опоздал. Мои сентенции бесполезны. Фарадей цепляется. Хочет что-то услышать. Но только не от меня. Мой вакуум пустоты и ветхозаветная идеология – ноль откровения. Мать живет своею судьбой. Отец прозевал. Значит, конец бытия. Физика – апокалипсис. В итоге итогов. Дешевые образы нового Иерусалима. Убожество нового дня. Вот почему Фарадей не желает стать Христофором. Лучше Юпитером. И прекратить бытие. Физика в помощь царю богов. Интересно. Вот я все понимаю. Но разговаривать не о чем. Я для него существую где-то рядом. Ничего поправить нельзя. А если и можно, отца не изменишь. А мама. Она и есть этот неисповедимый конец. Формула. И то не вполне разгаданная. Вот закралась ошибка. Неизбежно. Против материи Волевые решения… Кому они в помощь теперь. А погружение – гибель.

Все ушли от меня. А это значит, я в гуще событий. Привык. Жертва истории тот, кто жертвует. А я умудрился  выжить без жертв. И только этому и могу научить. Исподволь. Недоговаривая. Произнося монологи. А он, литератор, спит и видит, что высказал все. Он верит, что там, внутри, в глубине, — другое. По образу и подобию нашему. Что-то еще более совершенное. Как можно верить. А ну, загляни в себя. И увидишь. И пусть не заходит ум за разум. Точно сказано. И вот его простота хуже моего воровства. Вера в идею спасает. А идея – остановка познания. За ней начинается – проба. Наша обыкновенная практика. Нет, литератор идет напролом. Идет сквозь любую систему идей.  А что в итоге? Смысл? Какой? Правда в ограничении. Идея – грань ограниченной правды. А смысл один. Человеческий. Думаю, во всем бытии ничего другого не сыщешь. Наука.

 

Ну что ж? Вновь монолог. А уже давно перемена. И передо мной – литератор. Слава богу, не отец Фарадея. Он. Глядит с любопытством. А я как будто ослеп. Вслух. Сигарета за сигаретой. В полный голос. Как на уроке. Литератор молчит. А я ему – прямо о нем же самом. В третьем лице. Прорвалось. Учителя обходят с опаской. Оглядываются. На высоких тонах, Поглядят на него и успокаиваются. Еще бы. Литератор смеется. Как будто бы что-то узнал. Запредельно простое и верное. Что? Не согласен. Впервые. В разговоре со мной. Ждет, когда я кончу свой монолог. А в ответ. Очень кратко. О том, как они хорошо писали. На уроке литературы. И он сам хорошо написал. И ребята поверили. А сейчас у него самый сложный девятый Б. Литератор счастлив. Да, он слушал меня и ничего не услышал. Но почувствовал. И мне говорит, что это нужно все записать. По памяти. Прямо.

Я замолкаю. Развожу руками. Отступаю назад. Моргаю. Закипаю нешуточно. Левый глаз вздрагивает и как будто не видит. Неужели смешно. Ну да. Конечно. Удачный урок. Поздравляю. А у меня было окно. Провел с пользой. И думал о вас. Тревожно. А вы. Так удачно.  В самом деле хорошо получилось. Андрей Болконский был бы доволен. А Пьер Безухов – тем более. Оборачиваюсь. И вдруг на пороге учительской – аристократ. Он. Тот, кто играл. Входит. Видит нас. Рядом. Вдвоем. Что за притча? Глаза горят. Он вспоминает себя. Ту роль. Мизансцены. Верлибры. Импровизации.  Первый ряд. И учитель. И навстречу мне все больше и больше ненависть Прометея.

 

16.

Гроза грянула. В самом конце учебного года. Не хочу говорить. Затаил в себе. Готовлю ответ. Но вообще на такое отвечают жизнью. Пока она есть. Ладно. Отвечу. Поединок – начало ответа. А он  понемногу идет целый год. Понемногу. Пора. И вот уже неважно, что будет потом. Чувствую. Любые последствия. Никто не удержит. Уйду в бесконечность. Понимаю тех, кто легко уходил. Нет, это не то, что вы думаете. Они знали, куда. А для меня выхода нет. И все равно. Остается. Выйти куда-то. И опять Прометей. Прямо проклятье. Иной посмеется. А дело в том, что уже два года, как сложилось литературное общество под античным названием. Потом постановка. Потом передачи. По радио. Телевидению. И вот неужели конец Прометею? Похоже.

Не надо. Придумывать обстоятельства. Оценивать время. Ловить сигналы. Политический благовест прямо оттуда. И у себя. На этих тайных для меня партийных собраниях. Я никогда не ловил сигналы. И отец мой. Учитель. Как он выжил и уцелел. Умудрился. А ничего не скрывал. Говорил, что думал. И думал, что говорил. И ничего. Теперь я поневоле беседую с ним. В первой большой комнате. В лабиринте полок и стеллажей. Кажется, он где-то здесь. Книги вместо людей. После всего, что в школе. Обойди лабиринт и садись у окна к машинке. Вот она. Заправлен листок. Давно не касался. Каждый удар клавиши резок и страшен. Стол с зеленым сукном. Зеленая лампа молчит. Еще светло. Белые ночи. Мишенька спит. Наташа уснула. Сколько нам еще отмерено жизни? И вот он – для меня главный вопрос. Все остальное легко, верно и одолимо. Самое трудное – люди. Попробуй с ними.

Да что, собственно, произошло? А ничего. Я просто вдруг многое понял. Меня пронзило как откровение то, что я уже знал. Попробуй. Вообще говоря, так может все, что мы знаем. Пронзить очевидной и неотменяемой правдой. Оказывается, мы спим и не живем, а предполагаем. В полусне. И много всего. И как будто бы есть. Оно. Это все. И как будто бы есть. Но вдруг. Узнаешь. Оно, действительно, есть. Или  нет. Или не существует. По правде. А это все равно. Есть или нет. Откровение. Как для Ницше. Для запретного Ницше. Но я читал. В одной из папиных книг. Перевод Антоновского. Очень округло. А вот по-немецки. Оригинал в кожаном переплете. В каждом из нас – невидимый Кант. И вдруг подарок. Точно. Без нуоменов и феноменов. Потому что Мишенька спит. И Наташа уснула. Белая ночь. Зажигаю лампу. И мне все равно. Горит она или нет на той стороне Большого проспекта.

 

Что я узнал? А то, что, действительно, есть Фарадей. И что он отмеряет жизнь моему сыну, моей Наташе и мне. Раньше было, как будто я все придумал. Вообразил. Или предположил. А теперь…  Пронзило насквозь. И вот оно. Белою ночью. И я вижу, как он  разгоняет частицы. В уме. И в будущем. Не могу разглядеть. Но вижу. Еще немного – сойду с ума. И было бы лучше. Однако нет. Сознание остается. Чистая живая вода. Неподвижна. И сквозь нее. Устоялась. А  если не только со мной. Но и со всеми. В такую ночь. А что? Нет, все они спят. А вот он. Фарадей. Зеленая лампа. Горит. Как у меня. И он тоже понял сегодня, как я. Тоже. Сегодня. Как я. Вот. Что есть.

Интересная психология. А ведь я все это знал. Уже целый год. И опасался. И все равно. Предполагал. И не больше. Ницше так открыл только вечное возвращение. И то, что бог умер. А для меня теперь все – откровение. Все. А для ученика моего только частицы. И это значит, я чуть-чуть богаче. Моего Фарадея. И могу его научить. Всему. Остальному. Уж если он понял одно. Легко дойти до всего. И без меня. Он сумел бы. Но я знаю теперь. Не захочет. Нужен учитель. И это была бы победа. Вот. Вода заколебалась. Не вижу. Оказывается, не все откровенно. Какая победа? Предположение. А на самом деле. Я так и останусь. А у него. Принцип уйдет в глубину. Что? И здесь открыто мне. Сегодня. Белою ночью. И вдруг нормальный вопрос. Подожди. Когда же он спит? Отец – растяпа. Мать отдалилась. А ведь он. Каждую ночь. Прямо, как я. Когда же он спит? Когда? И тут я сам засыпаю.

 

Сны – откровения. Почему я не знал, что они бывают. Если что-то подобное произошло наяву. И если удалось это запомнить во сне. Очень серьезно. Я уже заснул и думаю так. Верный признак. Все как наяву. То же самое. Окно. Стол. Машинки нет почему-то. Удивляюсь. Проверяю рукой. Пустота. Зеленое сукно. И пять стопок разноцветных тетрадей. Знаю, обложки у них разноцветные. А вот листочки. Отдельною стопкой. Перебираю. Верлибры. Верлибры. Надо найти. Нахожу. Занумерованы. Стихи. Абзацы. Прямо Новый Завет. Кто-то из них. Из девятого Б. Нет. Фарадей не писал. Отказался. Дата. Класс. Белый листок. Что такое? Никогда не случалось. Кто-то другой. И я боюсь прочитать. Почему-то. И все равно читаю. Вода замутилась. Не вижу. Но каждый стих шепчу наизусть. И не понимаю. Но откровение — вот. И теперь нужно проснуться. И не забыть.

 

Осознаю. Просыпаюсь. Но это во сне. Машинки нет на столе. Тетради исчезли. Передо мной на порванном зеленом сукне два белых листка. Разные даты. Что же это? Неужели он догадался. И моя тайна раскрыта. И этот второй белый листок – откровение мне. Чувствую – после такого могу не проснуться. Помню прочитанное. Повторяю губами. Согласен продлить. Не забуду. Не забываю. Почти не забыл. И вдруг ясная мысль. Ничего этого нет. Продолжаю видеть. И вот нащупываю машинку. Пока не вижу. Но обнаруживаю.  И чего-то не достает. Состояние очень тяжелое. В нем откровение правды. Ничего не получится. А я все равно готов остаться учителем.  Но не могу представить себе, как я теперь пойду на уроки. Чтобы взять и проснуться. Все помню. И безнадежно. Все правда. И эти два белых листка. На них проступают слова.  И пропадают мгновенно. И я прочитал.

Боже мой. Осознаю. Мишенька плачет. Уже давно. А Наташа уснула. Она слышит и не верит во сне. Такого не может быть. И все-таки вот. Его особенный плач. Особенный звук. Редко. Уже немного другой. Это явь.  Приходится просыпаться. Точно. Заплакал. Сразу проснулась. Белая ночь. Тишина. И машинка за стеной не стучит. Зеленая лампа сквозь дверное стекло. Мишенька спит. Как всегда. И кто-то еще. Наташа встает. Она тихонечко открывает стеклянную дверь. Подходит ко мне. Стоит за спиной. Какое дыхание. Он что-то видит. Стон. Прерывисто. А я все  наблюдаю. Со стороны. И, наконец, просыпаюсь. Оно со мной. И за спиною. Нет никого.

Бывает, проснешься и рад, что все не так, не то, что видел во сне. А бывает, когда нет разницы и границы. Все то же самое. И еще хуже, потому что явь, а не сон. Вот как раз. И теперь никуда не уйти. Убывание жизни. В самом начале. Длиною в целую жизнь. Это одно. А совсем другое, когда кто-то ночью трудится и цепляет мыслью возможность убить и себя, и тебя, и его, и ее, и всех еще, кто знает и не знает об этом. И самого господа бога, если только он жив. И пространство, где он может явиться. И время, когда он появится. И то… Попробуй, вообрази. Там. За всеми пределами. Там. И уж если до сих пор. Как ты можешь мириться и понял, в чем дело?  Еще нескоро. Но ты обречен. И вместе со всеми. И со всем. И в тебе, и вовне. Ради кого? И вот, чувствую. Он еще подвинулся к цели. На волосок. Но подвинулся. И уже не усомнится в себе. Получилось. Ошибка устранена. Белою ночью. Сегодня.

Почему же на волосок? Потому что на осуществление. Половина бюджета Земли. А это значит – наука. Политика. И не только здесь. Но и за рубежом. А сколько людей надо включить в систему работы. И не обнаруживать, ради чего. Втайне. Конспиративно. На это уйдет много десятилетий. Главное – поддерживать версию, что ошибка еще остается. И что цель – удвоение бытия. Тут люди найдутся. А была ли ошибка вообще? Формула на зеленой доске – прикрытие? Спрашиваю себя самого, пока мой учитель еще не уснул на той стороне Большого проспекта. В принципе – да. И мне удалось. И помогла постановка. И то, что девятый Б заболел. И только Минерва заранее знала, что это обман. А теперь, наконец, учитель мой догадался. И вот – не спит, как и я. Ну и что ж? Самое верное – обдумывать планы дальнейших действий. А удвоение бытия – попридержать напоследок. Учитель, усни.

 

Все начинаем сначала. Его литературное объединение – в помощь. Войду. Серьезно. И будет чему поучиться. Там задачи покрепче. Там люди. Гроза может грянуть в любую минуту. Сначала там решу неразрешимое. А потом – все мои планы. Все. На пятнадцать лет. И не больше. Вот бы сейчас увидеть Меркурия. Спит без своих задних прекрасных ног. Он далеко и не почувствует, что я подумал. Завтра. Поговорим наяву. Меркурий будет согласен. Он первый составит со мной совсем другое литературное общество школы. Там присмотрю людей. Задача – втянуть в него литератора. Не Прометей, а Паскаль. Подойдет. Объявим. Посоревнуемся. А пока – согласие полное. Кшатрий, Меркурий, отсыпайся покрепче. Завтра – особый день. А я свеж, как всегда. Я научился. Как Эдисон. Подремать четыре минуты. И вновь за работу. Подожди. А что я написал вчера на белом листе. Вспомнил?

Одновременно ищу у себя этот белый листок. Он, который приснился. Ищу и найти не могу. По-моему, каждый похож. Вот узнаваемый почерк. Читаю впервые. Не понимаю. Повторяю губами. Обещание. Все решить. И это  сегодня. Белою ночью. Сейчас. Внимание. Вслушайся в тишину. Отыщи вторую страницу. Положи, как во сне. Сукно. Угол стола.  Вчитайся. Притчи. Или загадка. Вспомни. Такое задание было. А я это принял за то, что он отказался писать. Вот он. Прямо. И вот его откровение. Выдал. Уже хорошо. Одновременно. Спасение здесь. Или там. Неважно. Вхожу в Мишину комнату. Ровный полусвет. И вокруг видно, как днем. Кроватка. Он спит.

Ты  сейчас разберись. И прежде всего. Ты подумай. Там, по ту сторону Большого проспекта, — убийца. И его зеленая лампа. А ты размышляешь, когда он спит. Не подходи к белой кроватке. Дыхание жизни. Шаг назад. Поскорей. Мгновенно. Ты соучастник. Что? Учитель? Или тоже убийца. Ты понял сегодня? Белая ночь.  Насквозь. И это серьезно. Кричать. Ненавидеть. Или читать его белый листок. А там сказано, что в его формуле ошибка – прикрытие. Вот. Между строк. Прямое признание. А ты встревожен, что этот Фарадей не спит по ночам. Как твой младенец в кроватке. Помнишь? Когда Миша еще не родился, ты в этом убийце чувствовал сына. Помнишь там, на лестнице с четвертого этажа. Когда он взял тебя за руку. И ты отдернул ее. Помнишь? Или забыл? Или проспал белою ночью? Да? Проспал? Что? Он решил сейчас. Ну а ты? Что? В ответ не можешь тоже решить? Не подходи.

 

Стою. Прислушиваюсь. Почти не слышно дыхание Миши. Наклоняюсь к нему. Слышу. Ничего больше. Какое еще бытие? Зачем? Здесь все. Сладкий спокойный выдох и вдох. Каждый день он уже другой понемногу. Оглядываюсь. Наташа сидит на нашей кровати. Глаза блестят в полутьме. И неслышно. Вот. Она проснулась. Чья-то фигура. Моя. Над кроваткой.  И я не вздрогнул. А что? Ничего не случилось? Или уже? Вот он потерся головкой.  В чепчике. Зашиты рукавчики. Все как обычно. Выдохнул. Потянулся. И засопел. И успокоился. А почему отец  над ним, как тень? Почему силуэт?  Потому что… А это нужно сейчас. Конечно. У него особенный слух. И у меня. По-другому. И все по-другому. И почему у меня.  А он как будто чего-то боится. Молчание. Отшатнулся. Выпрямился. И уходит неслышно. И только бы он чего-нибудь не задел. Стеклянная дверь. Как будто не тронул.

Надо уйти. Вот сейчас погашу зеленую лампу. Один посижу у окна. Вижу каждую клавишу. Недоступны. Литеры. Буквы и строчки. Не трогай. Пока не решил. Что? Убийца сына – твой сын?  Или как сын? Или как что-то родное? Как ты сам? Или как он, в белой кроватке. Ну какие тут клавиши. Какие листки. Что ты можешь читать, если никто еще не узнал о том, что случилось. И как ты можешь сидеть у окна?  Ты ослеп. Ты не видишь, как за окном замерли силуэты громадных берез на твоей стороне Большого проспекта. Но как они замерли? Отчего? И вновь учитель в тебе говорит – люби Фарадея. Что-то ужасное. Собирается что-то. В такие минуты я страшен, пожалуй, себе самому. И сердце болит.  И это признак. Впервые. А я его узнаю. Почему? И что это значит? А ничего. Что-то уже разрешилось. Помимо воли. Предполагаю. Хочется даже ощупать себя. Кто я? Тот или другой?

 

Все, что ты можешь еще…Останови себя. И вот как ты вышел из малой комнаты, вот и живи так. Пока ты выпрямился, но еще не ушел. Попробуй выдержать. Останови. Невозможно. И как будто бы я подплываю к дверному стеклу. Вижу, Наташа сидит, и смотрит она туда, где только что была моя тень. Теперь она прозрачна. Исчез мой силуэт. Она видит, что я за этим дверным окном. И сидит неподвижно. И что-то напоминает. Мне или ей.  Было недавно. Или давно. Зимой. Или когда? Задолго до нынешней белой ночи. Месяцы. Дни. А она уже не уснет. Войди. Возвратись. Конечно. Уже возвратился. И еще одно откровение. И  опять понимаю. Все неизменно.

Люблю, как и прежде. Люблю. Той же любовью. Попробуй себя изменить. Гроза во мне, чтобы это увидеть по правде. И Наташа знает – в  этой любви ничего не изменишь. Приговоренные к смерти. Учеником, которого бросила мать. Мы трое. Он чужой. Но сегодня, и уже целый год он тоже мой сын. Я это знал. И не мог понять. А Наташа не знала. И вот сегодня, во время грозы, тихой белою ночью, мы поняли, что все действительно так. И в самом деле. Между нами несколько метров. Сто, не больше. Всего лишь этот широкий ночной безлюдный проспект. Но почему-то. Он, Фарадей, и не спит и боится прийти. И было бы странно. Пересечь Большой, подняться по черной и страшной с детства нашей лестнице и позвонить к нам в три часа белой ночи. Да. Это странно. А и не надо звонить. Я отодвинул защелку. Понимаешь, Наташа. Дверь на лестницу.  Не заперта.

 

Нет. Между нами пространство. Гроза в нашей небывалой семье. И над нами гроза. Над нами троими. И без грома и туч. И без молний. Одни только разрывы. И главный из них белый разрыв. Замедленный.  Остановленный и неподвижный. Что же? Есть люди, способные так порывать. Мы неспособны. Ты понимаешь. Ладно. И не будем больше об этом. Думаю, все обойдется. Думай, думай, пока не исполнен срок. И за это время сложится что-то иное. В истории. И в России. И в школе. И на уроках твоих. И чужих. И все это будет. И уже перелом. Самое темное время проходит. Начинается долгий рассвет. И почему он так долго. Наташа прижалась ко мне. Если бы сейчас Миша заплакал, мы бы смогли забыться. И потерять себя на мгновение. И была бы совсем другая жизнь. И как обычно. И как было оно до моих гроз. И откровений. Миша спокоен. Отделен от нас. Краем кроватки. Знает. Втроем.

 

На улице крики, смех. Кто-то гуляет. Машина. Одна и другая. По мостовой. Быстро и мимо. Снова и снова. А потом опять внезапный обвал тишины. Зеленое небо. Вновь силуэты берез. Широкий проспект. Фасад противоположного дома. За ним желтеет и уже багровеет раннее утро. Мы одни все равно. Потому что знаем о том, как разрыв состоялся. А он, Фарадей, не знает. И не узнает об этом. Все правильно. Благополучно. И все-таки. Есть подозрения. Представляю. Что-то вдруг шевельнется в ясной спокойной душе. В тот момент, когда он засыпает, что-то горько отзывается в глубине. И непонятно. И хочется переболеть. И пропадает. И нет ничего. Но остается горькое что-то. Все растворилось, а оно не проходит. И чувствуешь – ты не заснул. А положенные пять минут улетели. Отдыха нет. И снова провал. И сиреневая пустая стена. И на ней  образ, как все это будет.

 

Никто не заметит. Никто не успеет понять. Никаких страданий. Проверено. Полчаса воображения. И четыре минуты сна. А на пятой очнусь. И те же проверки. И вся наука из них состоит. Как будто светлеет. И, приходя в себя, вновь сознаю – учитель мой не будет согласен.  После конца останется что-то. Какая-то горечь. Или вроде знакомой тревоги. А потом?  Продолжение?  Возврат? И напрасно все это? Хорошо. Проверяем. Продлитесь, мгновения ночи. Уйду. Испытаю. И снова уйду. А мой учитель. Никуда не уходит. Вот и сейчас. Окно погасло. А он бродит из комнаты в комнату. А вот сидит. И мама. Ребенок. Разом. Разом. Я больше других не хочу, чтобы кто-то страдал.

17.

Прометей и Паскаль. Оба ЛИТО. Одно и другое. Они соревнуются. Кто победит? А мне дороги оба имени. Прометей – вроде бы мое детище. А Паскаль – дитя Фарадея. Мы собираемся после уроков. Но Василий устроил так, что дни занятий не совпадают. Зачем? Вполне понятно. Во всяком случае, меня это радует. И у него какие-то мысли. Хорошие. Он сам выбирает и принимает ребят. А у меня – те, кто захочет. И они, мои прометеевцы, давно  сплотились. Кажется, крепко. Может быть, на целую жизнь.  Десятиклассники, те, что делали постановку, уже кончают родную тридцатую школу. Осталось еще полугодие. До январских каникул  Маяковского не успели. Перед елкой последние два урока о поэме «Про это».

 

В моем воспитательском и в десятом Б совпало. И ребята на елку тогда не пошли. Поэмой «Про это» я испортил им праздник. А я просто читал и комментировал. Никаких заданий и белых листков. Не пошли на праздник. Потому что елка в «Про это»… Кто-то мне из ребят позвонил, чтобы я в Новый год поднялся на мост Лейтенанта Шмидта. И я пошел. Не было никого. Но мне показалось, что там невидимо стоит Фарадей. И я поглядел, помедлил и вернулся домой. Помню все как сейчас. Вот возвращаюсь. Морозно. И не так уж много снега. Но он хрустит под ногами. Новый год. Намело. Тротуар. Думаю. У Маяковского не было сына. Мишеньки не было. Феерический мост. Любовь. Несерьезно. По сравнению с тем, что сейчас. У меня. И у того, кто позвонил. У меня преимущество. Академический садик. Мимо, потому что я предчувствую что-то. Поэма другая. Поединок.

Вот как было. А в душе. Совсем небывалое чувство. Жалко тех, кто не знает о том, что предстоит. А тот, кто знает, уже в поединке. Не беспокойся. Вхожу и слышу Мишенькин голос. И опять – не плачет, а что-то без слов. Себе самому.  Кроватка. Манеж. А я после мороза – там, в стороне, у стеклянной двери. Стол накрыт. И опять мы втроем. Телевизора нет. А телефон отключили. Понятно. Скоро исполнится год. Ему одному. И кому-то еще.  Окна задернуты шторами. Тяжелая ткань. А я не трогаю и не смотрю. И все равно вижу сквозь шторы и стены. Моя Наташа переживает. И за меня, и за Мишу. Все время хочет взять его на руки. И только подумает – слезы. Не будем. Согрелся. Беру его и прижимаю к себе. Осторожно. Чуть-чуть. Удивительно. И то, что нужно. Звонок в дверь. Ирина Александровна с нами. Избегает прямо смотреть мне в глаза. И теперь совсем на минуту.

 

Счастье.  В семье. И причем здесь «Про это»? А  оно  победило. Оба ЛИТО. И Прометей, и Паскаль. И когда началось последнее полугодие,  все мои программисты решили поставить поэму.  Новому поколению – странно. И все же согласны. Читали дома. Не поняли. Снова пришлось после уроков читать. И тогда кто-то мне кинул красный томик. А я почти наизусть. И это случилось уже в феврале. Загорелись. И  снова, и снова, опять и опять.  Разметили реплики. Читали,  распределяли. Сошли с ума. Ведь всего лишь одно полугодие. И экзамены. И не ко времени.  И ничего.  А решили после того Нового года. Когда не пошли на праздник. Вместо него.  Прощально.

А у кого-то про это было иначе. А у нас. Объединились. Выпускники. Полное собрание сочинений. То, что писали два года. Почти ежедневно. На второй половине урока. Перечитываю. Им бы тоже  полезно. Я думаю. А листки у меня. Правильно. Приходи. Читай. У меня. Сохранно. И не пропадут. В общем, понятно, почему решили «Про это».  Понятно. Если все прочитать. А эпоха подходит к концу. Кончается кукурузное время. Уже невозможно. Тонкий слой целины в воздухе. На ветру. И Демьян Бедный. Вместо Блока и Маяковского. А к концу века в роли Демьяна – понимаете? – Николай Гумилев. Но это предчувствие. А пока. В пику эстрадам,  – «Про это». И не подумайте. Я молчу. Предлагают ребята. А во главе – Фарадей. Монологи ему. И он ведет репетиции. Он выбирает. Он полагает. Он думает,  А я не спорю. Тихо и скромно. Паскаль – это и есть Прометей.

Артист. Или физик. Организатор конца. Там, где любовь, у него ничего не выходит. Объясняю. Показываю. Пока непонятно. И все-таки я еще режиссер. Надо признаться – никто не понимает поэта. Любовь. Голгофа. Но Василий не отступает. Он изменяется. И я понимаю, в чем дело. И самому себе запрещаю думать и решать окончательно. А меня уже теперь не обманешь. Но кто знает, что будет в итоге. И кто победит. И в итоге что победит. Игра не годится. И всякие режиссерские штучки. Кто-то из артистов приходил. Консультировал. Две недели не мог это вытеснить. Чтобы ребята забыли. Нет. Не артист и не физик.  Любовь и голгофа. То, что в моей судьбе. И притворяться не надо. Василий односторонен. И он это знает. Но  пятнадцать лет. Самое время. Что-то в душе. Невольно. И далеко до того. Фарадей владеет собой. Он все предвидит. Опережает. Испытывает себя.

Катерина, увы, не имеет роли. Нет в тексте ни единого слова для ее монологов и реплик. Зато ребята придумали хор. А в нем столько лиц. И каждый – отдельно. По двое. По трое. Кто-то один. А потом все вместе. Разбили текст. Выбрали. Пробуют. Говорю иногда. Читаю за них. Очень легко. Наиболее трудное. Сами. А я отступаю. И остаюсь режиссером. Вот голгофа почище. Но я довожу до конца. Невозможное дело. Вижу финал. Катерина по-прежнему любит. В хоре теперь. Василия видит часто. А ведь не познакомились до сих пор. И не подружились. И так и останется. Не замечает. Весна. Где оно – безответное чувство. Или почти безответное. Вот. Надо любить и чтобы тебя не любили. И то и другое в принципе невозможно. Для Фарадея. А перед ним и Минерва бы не устояла. Хотя у нее, кажется, еще не погасла прежнее что-то к Прометею-аристократу. Весна. Пустота.

А что Меркурий? Он тоже эпизодически в хоре. И все, что связано с нэпом. Тут он сразу на первом плане. Вот настоящий артист. Попробуй добраться, что у него на душе. За Фарадеем. Честно сказать, он еще не понял, зачем постановка. А уже ведет за собою хор. Потому что неузнаваем. Такой он могучий. За лето вытянулся. Выше Василия целою головою. Выше меня. Бедная Катерина. Равнодушна. И это ей дается непросто. Она прощается в школе с любовью. И, как думает, навсегда. И поэтому в хоре. И все равно одна. Повзрослела. А такая же, как была. Помнишь первые дни девятого класса? Объясните тайну «Про это». И как поэму вынести в жизнь.

 

Все вокруг одного. А кто он? Вот интересный вопрос. Оказывается, понемногу Фарадея стали разгадывать. И первым – Кшатрий. А за ним остальные. У Меркурия очень острый глаз. А сам этот гигант еще послужит Юпитеру. И вдруг обнаруживает. Нет ничего. Где Юпитер? И почему он какой-то… Прямо что-то вроде Христа. Почему? Какая любовь? Объясните. Что это? Замысел? Или другое. И если он хочет поближе к людям, то здесь… Голгофа. И опять непонятно. И когда кончится бытие, кто будет кого воскрешать. Думаю, Вася – не просто Вася. Он что-то опять решил. И не посвящает меня. А по-прежнему ведет за собой. И я почему-то иду. Ради конца – на крест. И кто же я? Организатор Голгофы? Зачем?  Сейчас никакого нэпа. А рынок еще впереди. Значит, уже сейчас. Понимаете. Нужно всем на него одного. А потом –  воскресить. И голгофник – снова Юпитер.

 

Бывший девятый Б до сих пор ищет ошибку. Тайна соблюдена. Помогает на репетициях. Идут независимо от меня. Коллектив педагогов пробует остановить постановку. Не в состоянии. Что-то вроде цепной реакции. Физик спокоен. А я успокаиваю. Историк – сигарета за сигаретой. И статья за статьей. А еще появились в школе новые педагоги. Обе женщины. Математик. Историк. И зачем-то обе носят костюмы серого цвета. И еще библиотекарь. Когда-то сидела в лагере. А теперь ортодокс. На партсобраниях речи. И все сводится к тому – надо меня увольнять или нет. Физик беспартийный. А в учительской он кратко сказал. Вы опоздали. Не делайте глупостей. Дайте учителю выйти и вывести. И не мешайте.  Примолкли. Потому что не в состоянии. А я сам не знаю, как  выводить.

Режиссер понимает. Объяснять, что такое любовь, невозможно. И надо жить и по возможности открывать людям себя самого. На репетициях рассказываю. Приходят. По трое. И по одному. Как в хоре. Мишенька, непонятно как получилось, но с каждым днем все больше и больше он всеобщий любимец. Фарадей ни разу ничего не сказал.  Однажды спросил: бывает или нет связь, которую нельзя разорвать. И я ответил, что никакая сила не заставит меня разжать руки и уронить ребенка на землю. И это правда. Я понял, когда однажды обнял и держал Мишеньку на руках. Никакая сила. Фарадей кивнул головой и отвлекся. А остальные. Особенно аристократ-Прометей. Все ждали еще чего-то. А больше не было ничего. И репетиция прошла хорошо. Спокойно и как-то задумчиво. И поглядывали на Фарадея. А он заметил вдруг, что в «Про это» нет богоматери. И многого нет. И не надо. А потом подумал и проговорил: а вот Прометей –     комсомолец

«Обмотки и френч». Аристократ сразу понял – здесь его роль. Комсомолец кончает с собой и похож на Иисуса. И в самом деле, похож.  Попробуй, сыграй. А тот, кто стоит на мосту. Кто-то иной. Или тот же самый. А вот Прометею – монолог человека. «Я слышу мой, мой собственный голос, мне лапы дырявит голоса нож». Интересно. Юпитер с продырявленными руками. Голгофа? А кто сыграет медведя. Вот он превращается в Маяковского. Он, кто никогда и ни за что не уронит ребенка. С феерического моста. Прямо в Неву. И где он? И где  «большелобый» химик? «Тихий». Перед опытом.  Книга   «Земля».  И где в этой книге  формула мастерской?

Многолюдна поэма. Не один Маяковский. Да и он сам. Любит моею любовью. Как перевести формулу Фарадея в секрет воскрешения? Как из воздуха выстроить мастерскую, где само бытие себя воскресит. Василий понемногу теряет себя. Отдает одному и другому строки и строфы. Где хотя бы строчка его? Без актерства. И без намерения утаить? Придуманный хор тоже распадается на единицы. Каждый стих кричит сам за себя. Уже наизусть и девятые, и десятые классы. И те, что в этом году, и выпускники. Музыка в конце и в начале – Скрябин, а в середине – Глюк из «Орфея». На репетициях буря и страсти. Оживают слова. Но десятый Б не может понять, в чем же смысл всей этой необъятной работы.  Прощание со школой. Новое запоздалое рождество. Или тайное общество. «Воздух в воздух будто камень в камень». Вот именно. Камень как будто. А на самом деле воздух и воздух.

 

Фарадей достигает цели. Благодаря Меркурию, у него все больше и больше сторонников. А я отступаю. И не скрываю. И еще отступлю. И кто-то со мной. И в самом деле – формула мастерской мне помогает немного. Но я не знаю, как ее выразить словом. Немного иначе. В поэме не так. Однажды на репетиции открыто спросил Фарадея. Как решить или не решить эту задачу? А он только что пробовал продекламировать эпилог из «Про это». Большелобый тихий физик останавливается вдруг и проговаривает вполголоса. Та же формула, только с противоположным знаком. Уже решено. Пробуйте. Объяснить ее не умею. Буквы, знаки, объемы ее известны. Определите ошибку. Большелобого химика вам отдаю. Физика оставляю себе. Вот они – строки мои. Слышу их. А произнести не так-то легко. Там верлибры, а тут – богатые рифмы. Понимаете – рифма подскажет. Ищите.

Все рассмеялись. Оказывается, Фарадей умеет шутить. Не вообще, а над собой. Сыграл режиссера. Как хорошо, что уступил ему эту роль. Последнее время он, по виду, совсем простился с матерью и отцом. Живет вместе и простился вполне. И, наверно, в больших глазах его стало больше печали. Если вглядеться. Он тоже за прошлое минувшее лето вырос немного. Легкая дисгармония. Плечи пошире. А лицо и черты как будто не изменились. Во втором полугодии прибавил. И вот – новая соразмерность. Ищу следов бессонницы и не вижу. А он следит за мною. И ни одного слова и жеста не упускает. Мельком. Внезапно. А потом опять –  в самого себя. Мне бы надо его разглядеть. Вот прямо так, взять за плечи, встряхнуть и всмотреться. Та же формула. Рифмы. А ну-ка, что у тебя там в глубине. Был бы  сыном, я бы спросил. И сумел бы.  И это мне еще предстоит. Подожди. Вырастет Миша.

Эпилог. В кабинете литературы. Что-то не так. И опять я виноват. Опять как будто. На стенах кабинета репродукции академических рисунков. Шефы.  Сделали экспозицию. Потому что. Присвоено имя Шевченко. Математической школе. Да. Посмеемся. Но здесь. И особенно тот, в левом углу. Живая натура. И трудно поверить, что возможен такой богатырь. Лицо молодое. И вот он. Живой. И то, что в стихах. Приоткрывается. Фарадей перехватывает мой взгляд на этот рисунок. И усмешка. И складка у рта. Ничего не пропало. И не пропадет. Разгоняем частицы. И успеваем. Уже за пределом. И несколько раз меняем знак в формуле жизни и смерти.

Несколько раз. И неизвестно, как получилось. Фарадей поневоле. Это я хочу. А он. Совсем не желая. Неожиданно сам для себя. Человеческая природа. Прорисовано. И заштриховано. И каждый мускул. И что это? Божий промысел? Или гипербола?  Точно. И вот. Легко поменять. Искушение для большелобого. А ничего. Я одолею. Кшатрий. Гляди и учись. Да, он тоже видит рисунок. Но понимаете. Нет любви. А это…Формула или форма? Повисает. Вся репетиция. Обступают нас репродукции. Ну, хорошо. Не будет нас. Но ведь они тоже исчезнут. И пропадут, погибнут формы и формулы. А ты что? Пожалел? Нет, здесь нельзя. В тесноте. Уроки – одно. А для «Про это» нужен простор. Будет. Еще успеем. Если успеем. И как раз кабинет очень подходит. Ну? Разглядите друг друга. И помолчите. Вот. Молчим. И разглядываем. И нет ничего. Но как жалко и горько. Вот. Собрались. Тупик.

Медведь пошевелился там, за третьим столом у окна. Там, где обычно сидит на уроке. Вот опять засмеялись. И этого класса не будет. И вдруг любовь началась. Как? Непонятно. И никто не заметил. Сгущается воздух. Трудно дышать. Учитель бледнеет и вспоминает о чем-то. И сразу – слова, слова и слова. Но они окружат меня. И пускай умирают. И сразу новые. Много их. И все о любви. Но тут же сама любовь. Понимаете. Надо услышать. Она не всегда живет в этом классе. Ловите мгновение. Попробуйте – смейтесь. Фарадей никогда ничего не говорил о любви. Он про это ничего не запомнил. А вот сейчас. Фантастически верно. Медведь подвигается и шумно вздыхает. И скамья трещит. И стол прыгает сам. Ребята, сидите на месте. Не открывайте дверь кабинета. Не выпускайте любовь. Это кто говорит? Фарадей? Глупость какая. Первый раз. Поневоле.

Молчите. Молчите о ней. Самое доброе. И самое верное. Нет. Он говорит. И на себя не похож.  Как будто не он. А тот медведь у окна. Беспомощно. И безнадежно. «Скитайся ж и ты. И тебя не полюбят. Греби. Тони меж домовьих камней». Вот, как только заговорил,  не полюбили. Одну минуту. Меньше. Но это случилось. Никому не нужен. Опасен. Все на него. Подумайте. Формула. Форма. И сам он форма. Одну минуту. Фарадей не уходит. Такого не может быть. Разглядывают. Откровенно и прямо. Не скрывая взгляда и не опуская глаза. Высматривают. Где она – смерть. И не видят. Как разглядеть? А ведь одно. Как у Гете. «Пандора» — сказал Прометей. А здесь поневоле – ужасно, когда  не любишь, «ужас не сметь». Вот и разгадка. Идем, скорее идем. На феерический мост. А потом – раздерите на части. Убейте. И тогда вы останетесь. И не будет меня.

 

И вдруг он заговорил о своих частицах. И о том, как их разгонять и сталкивать. И как уничтожать мое и твое бытие. Вот решена задача. Тайна открыта. Игра уже не нужна. Смерть, любовь. Доказано. Перепроверено. Все едино.  Вижу, от Фарадея – сразу все отшатнулись. Они. Все, кто встал. И все, кто сидел. Как будто ветром нагнуло. А он, прямой, статный. Полный любви. Приглашает погибнуть. И пока не решил, надо его уничтожить. Воскрешение – тоже смерть. И не поддавайтесь. Он объясняет. Удивительно просто.  И уже не игра. Вижу – доходит. Она. Последняя репетиция. В кабинете литературы.

18.

Мгновение мелькнуло. И как будто забылось. И опять мы в кабинете истории. Безумные репетиции. Февраль на исходе. Распределение ролей меняется ежедневно. И все наизусть. Уже давно. А на уроках внеклассного чтения споры. Возвраты. Поэты. Прозаики. «Новый мир». Слепы. Не видят. Куда подталкивают. Бытие. К какому обрыву. И к какой катастрофе. А мои программисты видят и знают. История совершается на репетициях. И Фарадей – под присмотром. Он уже все объяснил. И теперь ничего не скрывает. Но те, кто ставит «Про это», уже давно догадались, что за ним, Фарадеем, не уследить. И он сам догадался. И не удержит себя. Удваивать бытие неинтересно. Вот оно. Уже существует. А как поменять знак, если его уже нет. И бытия. И знака. И формулы. И причем тут любовь. И как воскрешать. Кому и кого? Да, я не знаю. И никто не знает. И не узнает никто.

 

И опять репетиция. Народу все больше и больше. Каждый раз – тот же текст и что-то иное. В новых ролях, и совсем не так. Тайна «Про это» не тронута. И недоступна. А ведь надо, чтобы все отозвались. На первое слово. И как это сделать? Если не получится. Тогда одно. Эксперимент Фарадея. А в это время вокруг – абсурд за абсурдом. И литература туда же. И эти серые идеологи. В юбках. Со складкой у губ. И та, и другая. Даже историк, и то поседел. Все расползается. А до катастрофы еще далеко. И, если вдуматься. Лучше не надо. И только в кабинете истории. На репетиции, мы решаем, как быть. Потому что как «не быть»  —   нами уже решено. А что литератор? Молчит. Понемногу и постепенно он теперь ведет репетиции. Но вообще. Все по-прежнему зависит от Фарадея. От его настроения. И состояния. И он с тех пор ни разу не говорил о любви. И неизвестно.

Мои программисты не признают никаких тупиков. Там, где тупик, там они собираются вместе. А я все жду, когда Фарадей со своим другом, богатырем, заглянет ко мне и увидит годовалого Мишу. И потом нельзя упустить момент, когда я ему отдам тот белый листок. А ребята все пишут и пишут. На каждом уроке. И что они пишут.  Конечно, я читаю один. И даже Наташе не показываю эти писания. Притчи. Каждый урок. Сто двадцать работ. На четыре класса. Проверяю. Цитирую вслух. Без указания автора. И уже могу не спрашивать разрешения. Боже мой. А не предъявить ли мне Фарадею. Все написанное. И все, что красной пастой. И мое. То, что пишу на уроке. Он знает об этих листочках. И они бы ему помогли. Захочет – прочтет. Я его понимаю. Не хочет. Или, быть может, запрещает себе.

Есть у меня грех. И большой. Перед ней. Катериной. С тех пор, как она подала мне белый листок, я перестал читать ее сочинения. Кроме тех, которые по программе. А она пишет. И мы с ней уже осознали, что пишет она для себя. И никто не нарушит. Безнадежно. Единственный раз. Когда я хотел  почитать. Это после той репетиции. В кабинете литературы. На другой же день. Они писали. Целый урок. Вместо урока. И я писал кое-что. И мы условились. Что я не буду читать. Тогда первый раз. Фарадей подал белый листок. Но он не отказывался. Писал. Разорвал. И в итоге подал нетронутый белый. А обо мне. Что говорить. Стихи. О России. Когда-нибудь. Прочитаю. А сейчас. Я отдал. Только Наташе одной.

Слава богу, кроме нас, никто не верит. А те, кто верит, все равно считают невероятным. И не одни идеологи. Опасность такого масштаба кажется безопасной. Или не входит в сознание. И вот на этом держится жизнь? Да, я верю. И не могу, не умею вместить. Или предотвратить. Что? Убеждать? Поздно. И кто кого убедит. Изолировать?  Он и без нас. Проще всего, как мелькнуло на репетиции. Уничтожить. В метафоре – да. Но тут не метафора. Шестидесятые годы. Новый культ. Уничтожить ребенка? Простите меня, как уничтожить? Одни программисты могли на секунду подумать. И сразу мгновение как будто забылось. И только одна ясная мысль. Репетиции. Постановка. Физик прав. Опоздали. И теперь не надо мешать. И ни в коем случае не трогать родителей. И  молодого учителя. Отойдите и не мешайте.

Примерно так. В глазах у всех. Кто вспомнит. А вот литератор не забывает. Не может забыть. И уж он-то знает – верить или не верить. Вот что получается. Поневоле подумаешь – это последние часы и дни шестидесятых годов. И всего каких-то четыре года. И те уже за плечами. И вот итог. Может быть, он как-нибудь сам собой разрешится. На репетициях. И в постановке. Подумают. И засмеются. А уж смех  погасит последнюю мысль. И попытку решить. Репетируем.  Держимся. Улыбаетесь? Улыбайтесь. Ужас и невеселый смех. А потом ирония. И незаметный возврат к обычному состоянию. Без памяти и без мысли. Вот. Установлено, где граница. Но когда играем «Про это» в кабинете истории, память в порядке. И вмещается. Каждый раз. Больше и больше. И ничего. Не сходим с ума. Литератор –  пример. А у него – жена и ребенок.

Иными словами. До чего мы дорепетируемся, то и будет. Никто не попробовал. Никто вслух не сказал. Признаем. Понимаете? И в том, как играют ребята, единственный способ. Ну, в общем. Интонации. Движения. И все очень серьезно. И как-то легко. Иронично. Чаще стали смеяться. И вдруг остановка. И тишина. Как тогда. В «Прометее». Помните? Нет, не забыли. Позвольте. Это совсем другое. Не так. Мы тогда не смеялись. Порою шутим. Ну, Фарадей. Когда сам себя остановишь? А он улыбнется и говорит –  ничего не зависит. И он не один. И где-то сейчас. Точно такое. Но уж всего вернее. Одно. То, что никто нигде не ставит «Про это». Продолжаем? Уловили? Повторяю. Никто не ставит. И не отвлекайтесь. Вы поймите. Это не я. Проклятое время. Затяжной и  растянутый конец бытия. И каждый из нас –  конец. Для себя. И ты. Может быть, первый. И все. И не больше того.

Мизансцены меняются. Импровизации. В движениях. В положениях. Но не в словах. Пробовали отойти от текста. Не получилось. Маяковский  доволен. А может быть, мы так и сделаем. Кто-то его сыграет. И прямо без слов. Одно выражение. Меркурий, попробуй. Пойми. Ты уже не тот. Не Меркурий. И даже не кшатрий. Как тебя называет учитель. Нет. Без слов. Ты стоишь в стороне. И одобряешь. Или напротив. Кто-то пытается. Вставить стих. А ты выразительно поправляешь. Не так. И опять получается. Один единственный текст. И наконец ты его произносишь. И вот. Реплика восстановлена. И снова рифмы сильнее слов. Проходят сквозь постановку. И сквозь наше время. И ведут за собою слова. Согласен? Принято. Нет. Не согласен. Ты. Единственный. Ростом. Лицом. Ты. Соглашайся. Голову брить не надо. Смех. Воображение. Он, обритый. Очень похож.

Соображайте. У Маяковского не получилось. Потому что рифма не касается всех. А у нас другое. Больше, чем рифма. Сразу всех. Одновременно. Хотя бы в этом. Будут все как одно. И каждый по-своему. Кончай. Одно и то же. Но это как в церкви. Нет. Церковь уже не голгофа. Крест. А у нас «руки крестом». «И пускай перекладиной руки раскистены». Что? Изображать? Кшатрию? Нет. Не позволим. Голгофу и так превратили в математический знак. Формула или голгофа?  Подождите. Вот сейчас. Фарадей не шутит. Потому что есть еще фарадеи. Что? Опять любовь? Никуда не уходит. А когда же она придет, наконец? Ни слова об этом.  И самое слово – забыть. В поэме. Одно многоточие. Рифма. Постойте. Учитель ушел. Ушел с репетиции. Что? Продолжаем? Не отвлекайтесь? Голгофа. Ты, Фарадей, виноват.

 

Да. Был такой случай. Было. Я ушел с репетиции. Она продолжалась, и без меня. А я точно знал, что совершается. Уйти невозможно. Что-то меня схватило. Не понимаю. Может быть, оно, еще одно откровение.  О том, что все действительно так. И не снится. И я не придумал. А может быть, что-то иное. Правильно. Фарадей виноват. Но ведь он сказал все, что думал тогда. Значит, мы пережили момент, и уже ничего нельзя изменить. Логично. А если так, зачем репетиции. Но  их уже не отменишь. И вот  придется прийти. И я прихожу. И как ни в чем не бывало. Веду. И замечаю. За тот раз, когда я ушел, они куда-то продвинулись. И теперь надо их догонять. Пытаюсь. И вижу – что-то упущено. И так и останется. Они меня обогнали. Тайна. И уже от меня. Виноват Фарадей. Но, как сказано. Тут ничего не изменишь.

А у меня предположение. Он все-таки ошибался, когда говорил, что формула его может быть открыта еще кем-то иным. И что он сам не так уж и одинок. И дело не в нем. Ошибается. Но попробуй ты его опровергнуть. Ищи доказательства. Интуиция говорит. И она сильнее. А получается очень просто. Ошибка его – знак чьей-то воли к самозащите. От всех.  И от тех, кто любит. И у кого ребенок. Постановка нужна, чтобы защитить себя от самых близких, кто, может быть, помешает. Им доказать, что они думают с ним одинаково. И что каждый из них – Фарадей. И уж если вы хотите любить, то это и есть любовь в вашем и в моем понимании. Всем одна и та же судьба. И все вместе со мною. Только так – вместе.  А если не так, то причем тут любовь? Самообман. Себялюбие.

А я ищу хоть какое-нибудь изменение в его облике. Та же внешность. Другие растут. Он остается. И убеждает собою, что никто не изменяется, если он любит. И если кому удается на минуту или на много лет заболеть формулой Фарадея. Вот о чем говорит внешность эфеба. Или юного Гете, пока он не испугал сам собою себя самого. И у Маяковского. Если всмотреться, тот же облик. Подумаешь, в нем что-то немного не так. Безразлично. Он себя понимал как норму. И нам завещал. И вот постановка должна обнаружить. Любите? Подождите. И не пытайтесь меня распять за то, что я вас потревожил. Вы самих себя распинаете. Потому что не любите. Даже сами себя. Вот ошибка, в которой вы не хотите признаться. Потому и болеете понапрасну. И теперь жду, когда вы обнаружите и устраните ошибку. На репетиции не получится. И на прогоне. А вот, когда мы в последний раз…

Оглядываю ребят. Всех, кто участвует в нашем деле. Поневоле со стороны. Вот зачем я тогда ушел с репетиции. Надо слегка отойти. Вот могу разглядеть. И становится страшно. Кажется, Фарадей тут не ошибся. Понемногу и незаметно. Аристократ и Меркурий. И тот, кто медведь-коммунист. И комсомолец. Иисус, который, приподняв терновый венок, из иконного глянца кивнул Фарадею. И здесь нашлась для десятого Б особая роль. Все они. Как у Толстого. В его предсмертных словах. Обретают лик и облик эфеба. И тут же рассыпаются врозь. И снова каждый – сам за себя. И каждый сам собою доволен. Потому что забыл, зачем репетиции и постановка. Но какая-то сила все равно собирает их всех. После уроков. Опять в разных ролях. Уже любая строчка – новая роль. И ничего, ничего не изменишь.

Да, конечно. Ребята выросли. И что-то в них установилось уже навсегда. И вот Катерина и Минерва. Естественно, и Минерва. Как будто снова первые дни девятого класса. Как объяснить. А зачем объяснять? Все увлеклись и не видят их. А они среди всех последние месяцы рядом со мною. И я хотел бы вернуться. И сам не знаю куда. И оставаться. И что-то сделать. И невозможное. И невообразимое. Оба ЛИТО. Паскаль. Прометей. Вот, наверно, разгадка. Надо поставить голгофу. А как это сделать? «Про это» не дает оснований. Фарадей всех к себе повернул. Миша мой и голгофа никак не могут войти в то, что происходит на сцене. Для Минервы и Пандоры нет ролей в итоге – перед прогоном. И они оглядываются на меня. И я в отчаянье. Оттого, что, оказывается, хочу голгофы. Той, которой так легко избежать. И вот они захотели тоже.

 

………В тексте Маяковского голгофа – самое важное. И опять. И опять. Вроде бы вся постановка. Без нее. Без голгофы. Ее проговаривают. Фарадей подсказал. Попытка спасти. Неудачная. Уничтожили. Как было с Иисусом. Но тогда родилась религия, вера в божьего сына. Потом – повторение. В человека. А теперь конец. И вместо воскрешения. Того, на Страшном суде, тихий физик и химик. И мастерская. Как воскрешать. Повторение. Привыкли. Верят. Стараются. А я вам говорю. Повторенья не будет. Поменяйте знак. Но после конца. Формула уже не сработает. Ветхий завет. В итоге полный конец бытия. Само собой. Постепенно. А я предлагаю –  сразу. Не надо мучений. Моих и твоих. И особенно –  детских. Поэтому наша голгофа –  предупреждение. Как не надо. Смотрите,  что будет. Опять. И опять. Новый завет. Берегитесь.

Избегали голгофы. И мизансцена. Стоит Фарадей посредине. И все рвутся его уничтожить. И дотянуться не могут. Поэтовы клочья – метафора. Мелькают флажки. По сцене. А он стоит невредим. Флажки и клочки. Мелькнули и спрятались. А потом он один. Просит, чтобы его воскресили. И разводит руками. Хор застыл. Нет никого. Вот еще одна смерть. Гете и Маяковский. В одном лице. В одном облике. Видите? Я ушел вместе с вами. И вы ушли вместе со мной. Если бог – вне бытия. То вот и все мы стали как боги. Не бойтесь. А сейчас. Мастерская разгоняет частицы. Человеческий разум дошел до предела. И отказывается от бытия. Хор смеется. Тем невеселым смехом. Конца. Шестидесятых годов. И хорошо, если зал засмеется. Плохо, если получится немая сцена. Как у Гоголя в «Ревизоре». Должна была получиться.

 

Понимаете? Перед прогоном на репетицию пришел седовласый историк. В свой кабинет. И все понял. И ужаснулся. И посмотрел на меня. Вот он что-то хочет сказать. И не может. Как же?  Это его воспитательский класс. Да причем здесь класс. Учителя. Вот главное зло. Дождемся прогона. Говорят, что-то меняется. Каждый раз. Непредсказуемо. А этот литератор. Добился. Доплыл. Со своим «Прометеем». Вот бы сюда сейчас методиста. Пусть полюбуется. Да вот он как раз. Вспомнил. Два года прошло. Изменился. Бородка. Усы. Пенсне выдает его. А то бы я не узнал. Как догадались. Внучка. Та, которую зовут Катериной. Вот. Все очень просто. Ну что? С концом? Или с концами. Интеллигенция. Как поживает ваш новый культ? Усы. Бородка. Прищуренный взгляд. Без очков. Что лучше? Тысячи? Миллионы? А может быть, сразу? На сцене? Или как?

 

Нет богоматери. Нет Иисуса-младенца. Есть одна, только одна любовь.  И к кому – неизвестно. О ней ничего. Знаем, она, любимая, притворилась больной и веселилась вместе с гостями. Когда он «вплеснился» в стенку на лестнице. А и в самом деле. Где она?  Снова. Сцена звонка. Льдина-подушка. Феерический мост. И она. Глумится. И «ведет бесшабашье». Все по порядку. Нет богоматери. Нет рождества. Остается один поединок. Один. И вот. Я чувствую. Что-то со мною случится. Вот глянут сейчас на меня. А я незаметен. Веду репетицию. И ожидаю, что будет. Фарадей вспоминает первым. На его красивом лице исчезает усмешка. И сразу – полный обвал тишины. Сцена и гости. Зал. И Меркурий вырастает на сцене. Слышны его шаги. И от этого тишина еще громче. Вот. Иначе не скажешь. Он идет. И становится против Юпитера. Против Яхве. И против меня.

Дальше не помню. Ясно только одно. Репетицию надо прервать. И никакого прогона. Планы. Проекты. Эксперименты. Предметы. Экзамены. Пленумы. Десятилетия. Остановитесь на миг. Получилась голгофа. Что? Непонятно. И вот. Не нужно никаких доказательств. Что она была. Вот она. И не повторилась. В первый раз. В истории. Первый раз. Не надо хотеть. Она состоялась. Только что. У всех на глазах. Никто не бьет Фарадея. Уже не нужно. А он стоит, прямой. Недоступный. Он вспомнил. И вдруг. Вся моя боль. Вспыхнула в нем. Он ее отводит рукой. Еще и еще. Опять. И  опять. Кшатрий берет его за руку. И уводит со сцены. А он возвращается. Такой же прямой. И тут происходит. Вот оно. Аристократ-Прометей. Рядом с ним. А я – между ними. И никто не уходит. И я читаю им свои стихи о России. Те, что писал в классе тогда.

 

19.

Любовь – это общая судьба. Добровольно. И поневоле. Когда люди вместе.  И не бегут из этой судьбы. Любовь неизбежна. Видите? На сцене получается. Что-то вроде любви. Все на первый крик «Товарищ!» готовят эксперимент. Бегают строки-частицы. Никак не могут столкнуться. Все к одному.  Фарадею. Уничтожение – столкновение всех. И всего. Он готов. Он снова на сцене. Он снова невообразимо красив. Нельзя не заметить. Уничтожьте его, и столкнетесь в едином порыве. Нет, не сейчас. А тогда. В последний раз. Вот вам и формула, и голгофа. Ни одна черточка не дрогнет. А пока. Что происходит? Все замерли. Только аристократ идет мне навстречу. Преждевременно. Или что-то иное. Учитель.

Встает между нами. Читает стихи. О матери и распятии. И я первый раз пытаюсь понять. Что я чувствовал к нему, когда брал его за руку. И что переживаю сейчас. Новый текст. Неплохие стихи. Не Маяковский. Но дело не в них. Это пока репетиция. А что в основе? И в глубине? Что? Надо прервать. Разобраться. Почему никто не уходит? Репетиция кончилась. А все ожидают чего-то. Нет. Не дождетесь. Но как выйти из этого состояния? Ведь ничего не нарушилось. А почему мы стоим. Свободно. Можем двигаться и почему-то стоим без движения. Стихи о России? Смешно. И никто не смеется. Воистину чудо. Но я первым уйти не могу. Скорей. Уходите. Избавьте. Нет. Не избавляют. Ладно. Согласен. Добровольно. И поневоле. Вновь развожу руками. И чувствую. Нет. Нельзя. И вдруг понимаю, что все уловили. То состояние. Которое будет. После конца.

Что это? Полсекунды хватит. Но где она – секунда? Все уловили. Мне труднее. Потому что я давно по ту сторону. И до сих пор не увидел. Вернее, заставлял себя не думать, не знать. И удавалось. А теперь. Полсекунды. Страшное дело. Что-то вроде любви? Или сама любовь? Та, что так долго не приходила. Неужели так просто? Она в итоге всего. Пропись. Не так. Формула не допускает. Учитель интуитивно прав. Ушли границы. Бытие – подробность. Могу не считать. Вот ее нет. А вокруг. Иные миры. Подробности. И все это не бытие, а что-то совсем другое. Земля. Вселенная. Где они? После конца. Оттуда возврат. В любой из миров. А ты выбираешь. И не выбрал еще. Надо вернуться в любой. Нет. Сразу. Одновременно. Без выбора. Вот что такое любовь. Ты к этому близок. И она приходит. Учитель такое умеет. Не уходя.

Перерыв? Или разрыв. До прогона? Кабинет пустеет. Выдержал, слава  богу. Пребывание там. Катерина-Пандора. Учитель с ключом. И я развожу руками на сцене. Пора покидать прерванную репетицию. Только бы ни с кем не встречаться. Домой. Сейчас никого. На гастролях. Один. Опять вечер. Еще темно. Зеленая лампа. Там и здесь. Не заметил, как уже сижу с нею один на один. Все готово. Нечего делать. Кшатрий звонит. Меркурий. Ну, давай. Сразу? Можно и сразу. Так не успею. И все-таки надо. Что-то не решено. Мы вместе. Мы любим друг друга. Было сегодня лишнее? Да. Катерина. Россия. Но вообще я уважаю такие препятствия. Это, конечно, учитель писал. После стихов Маяковского. Думаю, когда я разорвал свой первый листок. И подал белый. Тогда. Предположение. И сегодня случилось такое. Как на уроке. Вживую.

Меркурий. Подожди. Давай вспоминать имена. А то мы сегодня забыли. Привязались. Память о школе. Паскаль. Я бы знал, что она уничтожает меня. А она бы не знала. Давайте хорошо мыслить. И проверять. Физика. Что? У тебя задача? По-моему очень просто. А Эмпедокл? Покажи. Нет. Он неистощим. Подумаем. Поищем решение. Все разрешимо. А ты из дома? Откуда еще? Не знаю. Поживи у меня. Да. Гастроли. Неделя-другая. Ты будешь. И никто не заглянет. Диван у меня. Освободи. Книги теперь не нужны. А Маяковский – тем более. Вот. Ложись. Отдыхай. Задача? Уже решена. А ты что писал? Признавайся. Россия. Какая Россия? Вижу ее конец. И могу объяснить, как это будет. Полезно тебе. Ты станешь совсем другим. Не поверишь. Поговорим. Отдыхай. И я помолчу немного. И вот еще. Вдруг соберусь на прогулку. Не отпускай. Уговаривай. Силой.

Какие гастроли? Ну, ты же знаешь. С оркестром. Оркестр отделяет моих друг от друга. Альт и фортепьяно. Нет, это еще больший разрыв. Слава богу, твои терпимы. Терпят. А мои уже давно. Целых два года. Для кого-то роковые. А для кого-то… Счастье. Любовь. Ребенок. Кстати, я не могу понять. Толстой не любил грудных. Красный комочек мяса. Кричит, не рассуждая. Пронзительный крик. Вот я живу. Не любил. А у парней нашего возраста, наверно, должно быть, как у Толстого. А вот объясни, почему у меня. Совсем другое. Я бы всматривался в красное личико. И в каждую складочку. И взвешивал бы. И пеленал. И стирал. А потом он растет. И хочется угадать. Бывают повторения. Или почти повторения. Ты слушаешь удивленно, потому что у тебя все это будет. Все впереди. А у меня. Точно уже. Нет. Никогда.

Поговорим о внешности. Тоже придется расстаться. Почему-то мы решили. Пятнадцать лет. Почему? Из-за учителя? Ты не думал. Понятно. А я все чаще и чаще. Слушай. Переезжай ко мне и живи у меня. А ты не можешь. Родители. Жаль. Мне с тобой хорошо. А что будет через пятнадцать лет? Мне приятно смотреть на тебя. Какой ты большой. Это нам с тобой повезло. Честно говоря, я смеюсь, когда слушаю твои умные афоризмы. Да, умные. Тебе я в два счета скажу, как погибнет Россия. И Советский Союз. Ну, Союз не самое важное. Переживут. А вот Россия. Почему? Почему он писал о ней? А… Богоматерь. Он внес богоматерь в поэму «Про это». И тут мы совпали. И сам не знаю – зачем? Ты не решаешься мне сказать. Я сам не решаюсь. Прямо как в «Фаусте». Ты читал? Вот я тебе расскажу. Потом. Не сегодня. Мать-материя, пока отдыхай.

Так вот. Внешность – от матери. Нежные формы. Женственность. И соразмерность моя. От нее. Ты совсем другое. И отец у тебя коротышка. И мама совсем не похожа. В кого ты, Меркурий, уродился такой. И ты согласен. И готов. Через пятнадцать лет. И у тебя тоже… Подожди. Объясни. Что ты хочешь сказать. Учителю двадцать шесть. Год назад. И что? Эксперимент никто не сделает, кроме нас. А мы можем его отложить. На двадцать пять лет. Причем тут пятнадцать? А может быть, еще на восемь каких-нибудь лет? Арифметика первоклассная. В первом классе. И для первого класса. А потом? Уже некому будет разгадывать. Союза не будет. Потом России. А потом и ему. Которому тоже тогда исполнится двадцать шесть. Как и его отцу. Ты усекаешь? Вот это все – внешность. Материнский расчет. Эта вечная, вечная женственность.

Мы с тобой могикане. Про внешности. А я бы еще прибавил. Несколько лет. И тогда все точно. Расчет оправдается. И не надо готовить. Ход жизни самой поработает. В нашу пользу. Все сделают люди. Сами собой. И мы не виновны. Мы только поможем. И без лишних страданий. Сразу. Тогда все захотят. Вот увидишь. И каждому из нас будет шестьдесят четыре. Побольше. А учитель тогда проживет всю свою жизнь. И ты знаешь? Мы тогда придем оба с тобой. Просмотри в окно. Там горит его зеленая лампа. И тогда будет гореть. Видишь, как все замыкается. Безболезненно. Мы решаем. А на самом деле. Все решает. Само бытие. Не беспокойся. Молодость наша. А тут голгофа. Как ты полагаешь, будут на сцене меня избивать? Побьют мою внешность. Или она всех остановит. Как было сегодня. Там. Или не так? Да. Не так. Простой перерыв.

Да. На прогоне и в последний раз могут побить нешутейно. За что? Вот если бы мы ускоряли события. А то ведь аристократ-Прометей – тоже голгофник. Присоединится ко мне.  Избивайте. За что? А ты? Примешь участие? Не двигайся. Примешь. А может быть, и впрямь учитель нас разведет? Нет. Я знаю. Ты меня защитишь. А я не двинусь. Последняя жертва. Смешно. Ты остановишь. Такой могучий. Кшатрий. Мой богатырь. А для всех – Меркурий. И для учителя тоже. Нет. Нет. Все будет не так. Непредсказуемо. Подожди. А как же любовь? По твоей части. А как Минерва и ее Прометей? Все запутано. Я только знаю. Ты Маяковский. Прими на себя эту роль. А я. Голгофник. Метафора. А она. Много значений. И неизменна. Подожди. Ты медведь. И ты ее ревнуешь ко мне. Подожди. А может быть, это правда. И не метафора? Спи. Отдыхай.

Поздно гулять. И все равно я собираюсь. Пока он спит и не удержит меня. Вот просыпается. Чутко на страже. Что? Будешь уговаривать? Или силой?  И то, и другое. Попробуй. Уговори. Да, о любви. Самое время. В нашу теорию входит вполне. Давай о любви. Я тебя огорчу, если скажу, что она, любовь, только взаимна. А не взаимна – порви и забудь. Мы с тобою друзья. Но Катерина одна между нами. Кстати, ее так и зовут. Учитель назвал, и совпало. Он думает, что мы незнакомы. И она подумала так. А на самом деле. Ты прав. Но я никому не скажу. Даже тебе. Что смотришь спросонья? Ревнуй по-медвежьи. Не скажу, а уже сказано вслух. Дело в том, что она допоздна гуляет между нашими окнами. Учителя и моим. По Большому проспекту. А ты не знал? Но ведь так, чтобы мы не заметили. И сейчас. Еще не поздно. Держи. Не пойду.

Самая большая любовь не дрогнет. Иди ты. И не позволит себя опознать. Равнодушие. Безразличие. Эксперимент. Этот.  И ты недаром со мною согласен. Соразмерная внешность. Но ты не подумай, что все зависит от меня одного. Или от нас двоих. Безразлично. Мы оба одно. А ты все равно бы любил. И мы все равно бы дружили. Как сейчас. И все бы делали вместе. Сегодня какая-то слабость. Попробуй меня удержи. Силой. И убеждением. Да. Уже сегодня я думал, что выйду. И эти последние дни. Перед прогоном. Только она, поэма «Про это», удержит меня. И ты не смейся. Постановка поэмы. Такая школьная проза. Театр. И его режиссура. Стихи о России. Снова смешно. Ты понял? Кто задумал играть, репетировать. Молчи. Да. Ты, Прометей, Минерва, Пандора. А ведь это я. И почему-то учитель. Сразу. Как я. Получилось. Верно. Пора.

Не пускай. Не пускай. А я и сам себя не пускаю. Два года. Попробуй. Учитель попробовал. Но он заранее эти два года считал. А я… Пожалуй, бессрочно. И теперь ты понимаешь. Взаимна любовь. А если бессрочно, она одна. Как у тебя. Ну, зеленая лампа. Гори. И в том, и в другом окне. Белые ночи пока еще далеко. Но ведь и они уже ничего не изменят. Пока мы вдвоем. И пока ты со мной. И пока мы готовим эксперимент. И пока его для нас готовит история. Громко сказано? Больше такого ты от меня не услышишь. Лежи. Отдыхай. Спи… Дружеский сон – хорошее средство. Лучшее средство. И не удивляйся, что я говорю такими словами. Мы все говорим только так. Сами с собой. А друг другу – иные слова. Но нам с тобой это не нужно. Внешность отговорила свое. Что? Что ты сказал. Ты, я вижу, проснулся. Мы на равных. В том, что не спим.

Вот уже час, другой проходит. А мы не сказали ни слова. Я за столом обернулся к тебе. А ты сидишь на диване, кровати твоей. Не знаю, о чем думаешь ты. А я вспоминаю. Эти два года. Настоящее время. И больше такого не будет. Оно кончается. Жалко мне учителей нашей тридцатой. Она совсем другая, чем кажется им. Одновременно та и другая. Вот словечко. Одновременно. Пристало. Уже который раз. И за один только вечер. А уже двенадцать часов. Вставай. Натягивай брюки. Пойдем поедим. Поговорили. От тебя я узнал кое-что. Спасибо. А то устаешь, когда все друг о друге ведаешь. Догадок не надо. А ты мне очень многое объяснил. Ты медведь-Маяковский. Ты будешь плакать. Что? Не умеешь? Проголодались. Что в холодильнике. Нет ничего. Родители молодцы. Как всегда. Ну вот, кажется… Хлеб и сахар. Хватит.

Да. Ты сказал, что мы в самом начале послебытийной эры. И ты ясно видишь это начало. Во всяком случае хорошо избавление. От вечной любви. Она еще больше – на самом деле. Не надо преувеличивать. Да. Она еще больше. Ты знаешь. А ведь я ни разу не оставался один. Без тебя. Кто-то во мне говорил. Кто-то сказал, что наше сознание вовсе неисчерпаемо оттого, что оно переходит в другие свои состояния. Те, что откроются. После конца бытия. Представь. Мы увидим. Рано ли, поздно. Вот как сейчас. На кухне. Когда мы пьем кипяток. С хлебом и сахаром. Очень вкусно. Предвестье того, что будет. Но ты осознал, почему я хочу взглянуть на сынишку учителя. Не пускай. Дождемся конца. Двадцатишестилетия. Очень хочу. И вот оставляю зеленую лампу. Это согреет его. А то не выдержу долго.

Проклятый возраст. Вижу насквозь. Все его штучки и ухищрения. И особенно этот язык. Бессильный. Бездарный. Словечки. Уж лучше физиология. Или словесный стиль нашего эксперимента. Мы с тобой говорим на таком языке. И вот учителя примем, пожалуй. Он изучил. По нашим работам. Притчи твои. Пользуется иногда. Проскальзывает. А вот в «Про это» есть язык нашей любви. Катерина ушла. Большой проспект опустел. Позвать учителя? Он ведь не спит. Видишь – зеленая лампа. Попросить у него. Чаю хотя бы. Как тогда на свадьбе. Как мне тогда было легко. При всех проблемах. Тогда начиналось. Ну а теперь. Все подходит к концу. Неудобно звать. Все-таки совесть. Он и так изболелся. Ты представь. Смотреть на ребенка. И даже не видеть, а слышать, как он в соседней комнате спит. И знать, что в двух шагах от него. Кто-то. Нет, не могу. Один. Или вдвоем.

Кто-то, короче. И этот кто-то. Брошенный сын. Чьих-то родителей. Твой Фарадей. Может ускорить. Или замедлить. Это ужасно, ей богу. Что? Позовем? Объясним? Успокоим? Час ночи – это еще не конец. Все поправимо. А мне кажется, он догадался. Только не знает, что мы вдвоем. И что Катерина. Была между нами. Ушла. И все равно. Бродит опять. Мысленно. И непоправимо. Что? Остается это сказать. И добавить?.. Что ты молчишь? Почему не пьешь кипяток? Последний кусочек хлеба. Мы преломляем с тобой. Вот наша тайная вечеря. А ведь и она в «Про это» еще не вошла. Ты промолчал целый вечер. Один-два афоризма. И уже не уснешь. Выйдем вдвоем. Одного не пускай. Натягивай джинсы. Куртка. Готовы. Свет оставляем. Лампу. Взглянем оттуда. Вот они. Два маяка.

Пусто и холодно. Ну, скажи еще что-нибудь. О послебытийной эре. Да об эре торговли. Когда России не будет. Ты хочешь сказать. Существование сохранится. А бытие незаметно исчезнет. Хорошо. Но я думал об этом. Дело твое. А на поверку – безвременье. И это серьезно. И тогда уже не нужно отсчитывать срок. Люди приывыкнут. А ты? По-прежнему. Ночью. По Большому проспекту. Между двух маяков. Маяковский. Медведь. Незаметно. По следам Катерины. Ушла. И все равно. По следам. Третья линия. Сфинксы. Нева. А через нее феерический мост. Я часто бывал здесь один. Под Новый год вызвал учителя. И наблюдал. Шел по пятам. Стоял почти за его спиной. А он не заметил. Никого не видел. Счастливый. А ведь это была новогодняя ночь. Гуляли. Хохмили. Визжали и бегали. На берегу. А мост был пустым. И только я. Почти рядом. Один.

А теперь мы двое. Стоим посредине. Следы уводят. Но мы держим друг друга. Ты меня держишь за плечи. А я сам собою держу. Тебя. И себя. Ну, и долго еще? А ты скажи. Неужели нужна такая граница? Чугунная решетка. На середине моста. Узор кажется черным. А Нева еще ледяная. Февраль. Постановка в марте. Или в апреле. Как мы решим, так и будет. А все-таки. Без вызова учитель сюда не придет. И она. Пандора твоя. Моя Катерина. Или как мы ее сейчас назовем. Холодно. Пусто. Не пускаешь. Но я уведу тебя за собой. Ты видишь? Не время. Только одна полынья. Под серединой моста. Между быками. Только одна. Уходим. А то я слышу. Движенье воды. Льдинка оторвана. И застряла. Ты слышишь? Как я? Вершители мира. Бедный Паскаль. Тебе еще предстоит. А в том, послебытийном безвременье, ты, мой товарищ, сменишь меня.

Уводим друг друга. Сохранно. И безопасно. Большой проспект. Вот мы дома. Куртки долой. Хлеба нет. Падаем оба. Я на кровать. Ты – на удобный диван. Кто быстрее забудет себя? Побывали. Первый раз комната поплыла. Так и вижу. Льдина. Белый медведь. Послебытийно. Что-то вроде наркотика. Ты не пробовал. А я не могу. Вижу тебя и твое лицо. Ну, спрашивай, пока я еще в силах. Ты спросил. Или ответил. Плывет. Белое. Подо мной. Мы едем? Или стоим? А ты глядишь неподвижно. Тоже большими глазами. Или это мои? Ты сидишь и не можешь лечь. А я уже отключился. И ты за мной. Вот она. Ревность. Не упускай. Ни на шаг. По-своему. В разных мирах. Или в одном. Оттого что рядом. Ничего не меняется. Как обычно. Вдали. Не отпускал. Никогда. И сейчас. Рядом. Напротив. Прячь ноги под одеяло. И гляди неотрывно. И с головой. И сразу. И легко. По следам.

 

20.

Они пришли. Оба. На другой же день. После той репетиции. А я только что возвратился. К Наташе. И к сыну. И все думал о том, что произошло накануне. Целый месяц. А то и два. Ребята не выдержат. И уж если что-то случится, я буду один виноват. Сегодня четыре урока. И во всех классах. Ничего не писали. Отказались. И я согласился. Мы не могли. Надо бы отойти друг от друга. А урок собирает всех. Устали. Не помню, что было, о чем говорили. Что-то важное. Кто-то смеялся. А о вчерашнем – ни слова. Катерина-Пандора не слушала и писала. Одна. У окна. И не по заданию. Хотела отдать листок. После урока. И не отдала. Конечно. Как же иначе? Аристократ в своем классе вел мой урок. От начала и до конца. Он видел, что я просто изнемогаю. Сам вызвался. Очень удачно. И в других классах могли бы. Но там. О Фолкнере. И Хемингуэе.

Ладно. Вернулся. Наташа мне кажется очень спокойной. Спрошу. Так, чтобы не встревожить. Не получается. Но ведь ясно. Говорить об этом нельзя. Миша не спит. Я не отхожу от него. И о чем говорить? Умолкаю. В манеже. Ползает. А перед ним черепаха. Подарок ему. Привыкает. На кого посмотреть? Я вроде бы неподвижен. Глаза в глаза. Тянет ручки навстречу. Беру его. И сразу опускаю обратно. Потому что. Он продолжает смотреть на меня. Я встаю. Он поднимает головку. Трудно поверить. Но я понимаю то, что он хочет спросить. И не умею ответить. А он видит, что я не могу. Тот же вопрос. Наташа знает язык. На котором нужно сейчас. Но Мишенька не отступает. Сел и продолжает смотреть. Я ему отвечаю растерянным взглядом. И сразу. Какая-то сила. Спасает меня. Отвечаю улыбкой. Он верит ей. И смеется. Нельзя не поверить. Больше, чем я.

 

Тот же вопрос. Думаю, когда он вырастет, он вспомнит это мгновение. Фантастика. Фантастика. Все равно. В будущем это уже происходит. Сейчас. Наташа, не слушай. Ты прямо готова заплакать. Опять черепаха. Ползет по сетке манежа вверх. Надо снимать. Снимаю. Скорее. Миша смеется и машет ручонками. Надо спасать. Наконец ты делаешь. Мама поможет. Лапка запуталась. Освобождаю. Кладу посредине. Миша сидит. И трогает черепаху. И вдруг. Радостный крик. Дождался. И падает рядом с ней. Весело. Быстро. Ползет. И отводит глаза от меня. Ты что-то сказал. Он в будущем вспоминает. Все то, что сейчас? Как? Объясни. И я объясняю. Пока Миша не слышит. Глазами. На его языке. То, что нельзя объяснить. Помни. Держись. Не забывай. Как говорят. Лучше не думать. И не торопи. Это мгновение. И не пиши ничего о нем. Никогда. Счастье.

А в большой комнате чьи-то шаги. Опять.  Дверь не закрыта. Как два года назад. Они. Возвращаются к двери. Снимают куртки. Сапоги. Долго стоят. Вот неслышно подходят. Открывают стеклянную дверь. Оба. И без приглашения. Хозяева жизни. Вот они – рядом со мной. Наташа спокойна. А что происходит у нее в душе? Рассказать? Кому? Себе самому? Или Меркурию и Фарадею. Миша замер. Схватился за сетку манежа. Уцепился повыше. И вот. Встает им навстречу. Смеется. Какие большие. Как много. Водит головкой. Видит глаза. И снова смеется. Он встал. Может быть, в первый раз. А может быть, всем показалось. Он снова сидит. И готов заплакать. Сетка. Еще раз помоги. Вновь подымается. И я, уже совсем не так, беру его на руки. Фарадей что-то шепчет. Мишенька зачарован его большими глазами. Тянет ручку. Он хочет потрогать лицо.

Фарадей позволяет. Уже сколько лет. Его лица никто не касался. Не позволял. Никому. Жадно глядит. И не замечает. Вот заметил. И на губах. Улыбка. И вдруг засмеялся. Папа не так. Но очень похоже. Да. На том языке. Хочет взять на руки. И без спроса берет. Мишенька хлопает его по губам. А потом удивленно трогает щеку. Наташа глядит на меня. В глазах тот же вопрос. Ужас. Рванулась к нему. Но Фарадей не дает. Отступает на шаг. С ним на руках. Нежно губами. Касается. Головки его. Лобик. Макушка. Ловит губами ручку. И снова глядит. Всматривается. И торжественно. Осторожно. Отдает Наташе ребенка. Меркурий видит все. Пожирает глазами. Своего Фарадея. Первый раз. Не узнает. И не верит глазам. Невозможно. Лицо его искажается. Он отступает. К стеклянной двери. Беспомощно. Оборачивается ко мне.

Вот, наконец. Он увидел. Потрогал. Почувствовал прикосновение. Зачем? Мой годовалый Мишенька сам защищает себя. И не только себя. Маму. Папу. И всех других. И того большого. Который стоит у стеклянной двери. Этот нестрашный. А тот. Какой-то чужой. Он сам испугался. Хочется плакать. Но дядя не плачет. Он только пугается. Что они будут делать сейчас? Все на меня. Или все на него. Другого. Он приятный и теплый. Я хотел бы снова к нему. Но мама. Меня прижимает к себе. Снова и снова. А я не пугаюсь. Только не надо на него одного. Он не хочет. Он хочет со мной. Мама, отдай. Как папа. Вот и другой. Перестал бояться. Подходит поближе. Ой, какой он большой. Пусть попробует взять. Нет. У него холодные руки. Терплю. Что будет? Он твердый. Как угол кроватки. Но за него легко уцепиться. Папа не так. А он может меня уронить.

Ну вот. Все подержали младенца. И что-то передалось от него. Мы успокоились в эту минуту. Когда Миша опять у меня на руках. И тянется к маме. Уйдем. Нет. Что-то еще. Кто кого охраняет. И от кого? Попробуй спросить. Чувствую, что значит одно неточное слово. И наступает минута, когда можно решить. И в такую минуту. Спасительно. Живое молчание. Пробую. Полслова. Какой-то звук. И умолкаю. Но звук понятен и знаком Фарадею. Мишино выражение. Голгофа учителя. Понятна всем четверым. Но что она по сравнению с тем, что знает и чувствует мать? Фарадей отводит глаза от Миши. Присутствие матери волнует и раздражает. Она как мать никогда не поверит, что, кроме отца, есть еще кто-то другой. Кому нужно это безмолвие. Особенно он, Фарадей. Когда он уйдет. А я не хочу уходить. Это мое. И снова мать отнимает мое. Снова и снова она. Узнаю. Мое право прекратить бытие.

Все они защищают жизнь. Больше свою. Любою ценой. Или младенца. Пока он младенец. А потом. Вот он. И я был таким. А потом. Он уйдет раньше их. Раньше нас. Я это знаю. Мне кто-то шепнул. И будет шептать по ночам. Почему он уйдет. И какие страдания вынесет. Матери надо спросить у меня. А она защищает и хочет, чтобы я ушел поскорей. И увел Меркурия. А вот он. Главный враг бытия.  Но желает, чтобы оно оставалось. Эра. Послебытийная эра. Друг мой. Нам и правда лучше уйти. Но я бы остался. Гляжу. Не могу наглядеться. Пристрастие? Нарушение? Что это? Не могу. Мне хорошо. И ему хорошо. Без матери. И без отца. Как это разрушить? Надо ждать. Всеобщего единения. Перед смертью. Надо успеть. Чтобы он не погиб. От близких и ближних. Надо упредить его неизбежную смерть. Он станет одним из тех, кто со мной согласится.

 

Меркурий. Друг мой. Ревнуй. А учитель… Он что-то задумал. Он что-то знает. И потому не отпускает меня. Мысленно. Без единого слова. Не отпускает. Я бы стоял и стоял. Я бы жил рядом с младенцем. Вот здесь в уголку. Я бы следил. За тем, как он растет. Я бы его удержал от ошибок. Я бы ему объяснил, что значит близкие, ближние. Он уже сейчас. Похож на меня. Видна порода. Откуда. Губы такие. Носик будет прямым. А не таким, как у матери. И у отца. Все расправится. И придет соразмерность. И он также возненавидит ее. Если не он, кто? Объясните. «Любовь цыплячья. Любвишка-наседок». У Маяковского. Точно. А как он любил маму, отца. Сестричек своих. Не было брата. А он и его бы любил. И что же? Получается. Нет богоматери? Или вот она. Рядом со мной. И младенец под ее неверной защитой. Потянулся к ней. И прижался. Он сам.

Уходим. Это уже мы видели. Год назад. Сквозь дверное стекло. Меркурий не видел. Для него впервые. А я? Дай оглянусь. Учитель спокоен. А он понимает, что происходит. Откуда спокойствие. Богоматерь кладет младенца в кроватку. А он кричит от восторга. Смеется. И тянет ручонки. Ничего. Мы увидимся после. А пока. Спи. Ты устал. Дяди уходят. За окнами вечер. Темнеют  мансарды. На той стороне. Большого проспекта. Там наш с Меркурием дом. Сейчас уйдем, как домой. А тут у окна – письменный стол. И машинка. И зеленая лампа. И книги. И наши тетради. И вот. Исчирканный томик. Раскрытый. На каких страницах. А! Вера, Надежда, Любовь. А вот мои листки. За два года. Отдельною стопкой. А рядом вот они – два белых листка. Узнаю. Надежда. И Вера.

Белые. Почему узнаю? Потому что отдельно. У него на столе. Только два. Мой и ее, Катерины. Вот в уголку дата. На том и другом. Кажется, вижу оба имени. Обе фамилии. Нет. Белизна. Всмотрись и вчитайся в нее. В белизну. Сначала она. Катерина. Потом я. Спустя целый год. А может, и больше. Надо вчитаться. Вот настоящий учитель. Отдельно хранит. И всегда. Перед глазами. Каждый вечер. И каждую ночь. Вот где наша любовь. И кто ее угадал. И поверил. Он знает про это. Просить не буду. Вижу. Она есть.  Любовь, подобная смерти. Ушедшая в белизну. Но оттуда. Она является вновь и вновь. Каждый вечер. На этом столе. Под зеленою лампой. Где учитель? Он замечает. Что я увидел. Оба листка. Но почему он медлит? И не отдает?  Меркурий? Здесь твое. Не только мое. Понимаешь? Ну что ты – просто глядишь на меня. Туда посмотри. Вижу. Еще немного, и станешь медведем.

Фарадей и медведь-Меркурий проходят мимо стола. Видят они то, что им надо. Видят и ждут. А я твердо знаю. Нельзя отдавать. И не отдаю. И пока не отдам. Потом буду локти себе кусать. А сейчас не отдам. Что-то еще не случилось. А что может быть? Неужели я надеюсь и верю в спасение. И неужели он когда-нибудь вздрогнет и откажется от себя? Очень плохая надежда. Наташа права. Ничего не изменится. Тут моя жена впервые замечает выправку Фарадея. Спокойный поворот головы. Он смотрит на оба листка и не сгибается над столом. Прямой, как всегда. Но она это раньше не замечала. И то, что это всегда. Видеть листочки с той же своей высоты. Скосив глаза несколько вниз. А на губах то выражение, с каким он давал Мишеньке трогать свое лицо. В той комнате. Посредине. А не там, где он сейчас. А Меркурий подался вперед и действительно похож на медведя.

Наташа права. Надо сделать последний рывок. Отдать ему то, что на столе. Он не берет. И ему никто не дает. Отдай. Ведь я уже насмотрелась на эти стопки. Что в них? Не знаю. Но пусть он почитает немного. И тогда, может быть, остановится. Его гениальная мысль. Нет, не остановится. Но все равно. Это последнее, что можно сделать сегодня. Отдай. Знаю, ты не сделаешь так. Вот где граница. Между матерью и отцом. Между мной и тобой. Между Мишей и мной. Между младенцем и той, кого зовут богоматерью. Что же, учитель всегда такой или только сегодня. Да, он всегда такой. Он любит своего Фарадея. Как этот медведь. Или кто он такой. Меркурий. Не могу. Что-то будет со мной, если они не уйдут. Вообще ребята красивы. Но этот. Пусть он уйдет поскорей. Он уже все прочитал на столе. Какая прямая спина. Тоже такая. Будет у Миши. А поворот головы.

Нет. Не уходят. Стоят у стола. Ожидают. А ты садишься за этот стол и как будто не видишь учеников. Надо отдать. Вот уже потянулась рука. О чем ты сейчас? Что бы ни было, ошибки не будет. А он решает. И не может решить. Нет. Он решил. Ты не можешь. Ты не согласен. Отдашь. И все кончится бесповоротно. Учитель так не умеет кончать. А отец? Ты же чувствуешь. Мишенька спит. Как будто ничего не случилось. Он уснул. А дяди еще остаются. Спи спокойно. Каждый из нас тебя охраняет, как может. И неужели – даже тот Фарадей? Ты говорил мне, что это все поединок «смертельной любви». Так сказал Маяковский. Но я сама перечла. Ужасно. Да. Смертельной любви. Неразрывно. Ну, так отдай им то, что им принадлежит. Пусть они сами решают. Они взрослые. И у них это серьезно. Но ты не можешь. Пока они еще чего-то. Ждут от тебя.

 

Вдруг Фарадей вновь открывает стеклянную дверь. И из той комнаты, где стол и зеленая лампа, входит в нашу с тобой, где Мишенька спит. Он прямо стоит передо мной. За моей спиной кроватка ребенка. И тут мне кажется, что это Миша входит оттуда. Такой, как этот. Большеглазый. Смелый. Да. Он уже что-то решил. Он обходит меня и смотрит на Мишу в кроватке. Подается вперед и вновь выпрямляется. И смотрит издалека. А потом опять он делает шаг. Поближе к нему. И я не могу и не хочу ему запретить. А он делает жест левой рукой. Чтобы на всякий случай остановить меня. Уголок его красивого рта вдруг задрожал. И я подхожу к Фарадею. И кладу руку ему на плечо. И он вздрагивает. И наконец падает мне головою на грудь. И сразу отскакивает, выпрямляется и отступает назад. Его большие глаза неподвижны. Губы сжаты. Уголок справа дрожит.

Это не я. Это она положила руку ему на плечо. Это к ней он упал головою на грудь. И я спокоен и счастлив. А вот когда он одумался и отскочил, я вновь испугался. Но на одно мгновение. Все равно. Это случилось. Над моим спящим сыном. Невероятное. Или то, во что невозможно поверить, когда оно происходит. Потом поверят. А это сейчас. Только что. Прямо передо мной. И перед Меркурием. И он сам, я вижу, не верит. Когда-нибудь. Разберемся. Но уже сейчас ясно. Произошло. Серая форма школьников. И на том, и на другом. Фарадей уже отступил. Но прикосновение остается. Что такое? Ей показалось, что она ощутила чье-то понятное ей уходящее счастье. Она сейчас могла бы сказать. Но ведь все молчат. И никому не нужно. Да я и сам смог бы что-то ответить. Только зачем. Да. Что-то другое. И оно уходит. Но оно только что было.

Я иду в нашу малую комнату. Вечер уже стемнел за окнами. Зажигаю свет и не боюсь, что Миша проснется. Он трется лобиком о подушку. И ни звука. Ну а в комнате можно всех разглядеть. То, что казалось, на самом деле произошло. С каждым из них. И со мной. То, что в комнате Миша и Фарадей. Одновременно, вдруг явно представило всю нашу дальнейшую жизнь. Всю до конца. До секунды, когда уже не будет самого бытия. Так ощутимо наше краткое счастье. Каждый вздох сейчас – приближенье к концу. Оно уходит. Но пока. Вот оно. Здесь. У Фарадея и в самом деле сжаты губы и неподвижны глаза. Сбилась прическа. Возвращается внешность. Как? Не важно. И невозможно понять. Наташа еще раз подходит к нему и при  мне берет его голову в руки. Нагибает. И прижимает к груди. И долго не отпускает. А сама глядит на меня.

Меркурий, медведь, Маяковский осторожно подходит и берет Фарадея за руку. Тот выпрямляется. Прячет глаза. Губы дрожат. Готов заплакать. Выражение сразу меняется. Что-то медвежье мелькнуло в его искаженном лице. Меркурий не видит. А я могу их сравнить. В чем-то похожи. Как два близнеца. Только один – слегка увеличенный образ другого. И Меркурий стыдится роста и сгорблен слегка. Последний раз. Больше они уже не придут. Кто говорит? Наташа? Меркурий? Или я сам? Не дай бог, Миша проснется. Тогда минута станет еще труднее. Наташа их на расстоянии отстраняет жестом и подходит к белой кроватке. Оглядывается и ласково отсылает их, одного и другого. Ладонь ее. Прямо перед собой. Обращенная к ним. Фарадей мгновенно поворачивается и идет в соседнюю комнату. Меркурий за ним. Быстро. Но у моего стола вдруг останавливаются и стоят, ожидая меня.

 

Надо успеть. Уйдут – уже не догонишь. Но Фарадей не торопится. Меркурий постоял и ушел. Нет его рядом. Не вижу в дверное окно. Это плохо. Но что поделаешь? Получилось. Впрочем, только так и могло. Все правильно. Вот мы как будто совсем один на один. У стола с зеленым сукном. Вновь как будто. А на самом деле. Абажур зеленой лампы изменяет цвет наших лиц. Занятно и символично. Учитель и ученик. Почти одного роста. Наташа видит нас в дверное стекло, но к нам не выходит. А я вижу со стороны. Умею. Пользуюсь иногда. А теперь. Легко и знакомо. Зеленый отсвет. Мама. Еще две недели. Прикосновения. Собери свою силу воли. Она тебе еще пригодится. Вот постановка «Про это». Надо ее еще пережить. А потом. Поединок. С каким-нибудь иным Фарадеем. Или с Меркурием. Которого я так люблю. И который ревнует. И ушел ревновать. Где-нибудь опять на мосту. Через Неву.

Это все впереди. Целый роман. А сейчас. Учитель. Отдай мне два этих белых листка. Вы прочитали? Ну, скажите мне. Ну почему, скажите, мы так устроены. Вот я, например. Уж если я такое несчастье для бытия, пусть бы я не родился. Вот я родился еще раз. В вашем счастье и в вашей судьбе. Ну и довольно. И хватит. А теперь? Прикосновение. Запах матери. Тот запах, который помню и забыть не могу. Что? Это все меня остановит. Если бы вы попросили. Или как-нибудь. Вы же меня создаете. Так уничтожьте меня. Но и вы устроены так. Вы не попросите. И никто не попросит. Себя самого. Отступить от себя. И я дойду до конца. А вот что будет в конце. На последней минуте. Мы доживем. И это будет самое горькое в нашей жизни. Миша уснул. Хорошо. Он очень похож на меня. И я его закрою от всех. А вы. Отдайте мне эти два белых листка. И забудьте о них.

 

21.

Это серьезно. Два слова. Только сейчас понимаю. Ипостасная вера их раздвигает за пределы и ограничения любой бесконечности. И даже за пределы самого бытия. Ладно. Не философствуй. Отсутствие и присутствие. Только это. И больше не говори ничего. И не думай. У тебя в твоей жизни – самые простые обязанности. А встреча с небывалым священником… Не влияет. Забудь. И его слова. Не для тебя. В двадцать шесть лет. Заниматься рекламой. И пока ничего не добиться. Даже зарплаты. Что делать? Есть малый процент. Подобных обитателей. Ничтожный. В пределах погрешности. Вот я такой. А священник. Пришел и исчез. И даже неизвестно – он был или нет. Сдвиг в психике. На пару секунд. А остальное в норме.

Два слова. Целая жизнь. Она. Целая. Вся. И задача одна. У тебя  границы. И не вздумай их потерять. Оставайся в них. И преврати твое знание. Сразу. Ты умеешь. Две секунды. В пределах погрешности. Оказывается, не так-то легко. Интуиция. Или что-то иное. Базон в психологии. Когда разгонишь воображение. Создает картины. И предметы на ощупь. И даже тепло прикосновения. К собаке. И к человеку. И к тем,  кого нет и кто недоступен. А из небытия. Создает бытие. Ай да священник. А то, что не успел его разглядеть, могу поправить.  И та же погрешность. В ту же пару секунд. Самое опасное. Такие занятия выдавливают куда-то, за видимые пределы, жалкую современность. И тех, кто близко. И вот я уже не знаю, что делать и как говорить. И с кем?  Слово – тому и слово – другому. Новая психика. Вчера еще отклонение. А завтра – прекрасная норма. Психолог – хозяин.

 

Удивительно. У меня – своя комната. В ней все, что я хочу. Но теперь – не так уж и много. Остальное – выявляй  оттуда, отсюда. И отправляй обратно. Если что неудачно. Оказывается, возможно. Священник сказал. Невероятно. И никому никакого зла. Ни там, ни здесь. Они возникают и понимают, что могут исчезнуть. Боль и страдания. Все понятно. Полсекунды. Потерпи. А кто явился, тот согласен. Да и вопроса нет. Не было – появился. И сразу ушел. Границы – игра. А если ты реально и верно, то в награду – целая жизнь. У меня – пара секунд. А в них… Вот мой компьютер. Сканер. Видео. Аудио. И еще один аппарат. Кто его изобрел, неважно. Потом объясню. Себе самому. Изобрел. Только не мой отец. Он филолог. И у него никаких аппаратов. Даже компьютер излишен. Ничего не смотрит.   Пишет. Воображает. А мама в своей комнате молится богу. Так живем.

 

Пара секунд. И я почему-то понял – папа священника знает. Когда-нибудь поговорим и об этом. Но как объяснить? Граница. Или надо еще подождать. Всего двадцать шесть. Это немного. Да и священник еще нестарый. А уже появился. Исчез. И готов был исчезнуть. Воображенье отца. Передается мне через стену. Это мы уже научились… И не надо никаких объяснений. Ведь я уже объяснил. И доказал, что такое возможно. Отец не поверил. Не признается. На самом деле – он счастлив. Еще бы. Каждое утро мы за столом. В его кабинете. А он не верит. И проверяет. Каждое утро. А мама втайне от нас молится богу. Сообщить ему? Два слова? Целую жизнь?

Почему-то жду. Моих двадцати шести.  Дождался. И снова жду. Какой-то встречи. Могу вызвать. И не знаю, кого. Священник вышел сам. И сразу исчез. Научил и пропал. Придет или нет опять? Не знаю. Скорее всего – воображение. Как у отца. К тому же, я тогда еще не проснулся. Вот как сейчас. Вполне готов. Жду. А он не приходит. Материализация. Так называли раньше. А я.  Не видел. Только один раз. В две секунды. Много ли можно увидеть. И все-таки. Ты психолог. Напряги свою память. Попробуй. Где? Было вот здесь. Комната в два окна. У этажерки. Напротив меня. Я у этого окна. Он у другого. Четко. Вот он делает знак. Благословляет как будто. Высокий. Чуть пониже меня. Прямой. В черном. Потому и священник. У него красивая черная борода. Небольшая. Глаза громадные. Не помню, у кого еще видел такие. Они карие. Красивый мужик.  Два слова. И сразу пропал.

Конечно,  интуиция. Воображение. Поутру. И всего вернее – отец передал мне через стену. Я уже знаю. Передается. Но почему-то спросить опасаюсь. Все равно. Сядем утром за стол. Спрошу непременно. Воображал, видимо, что-то. И писал для себя. Он видел мысленным взором. А я всего лишь, вот, материализовал. Потому что знал – от отца. А теперь не могу и не знаю. Нет, неправильно. Я не знаю. И потому не могу. У отца это все мимолетно. Мелькнуло. Две секунды. Не больше. А мне с чернобородым нужен большой разговор. Проверить. Отец не поймет. И не поможет. Я сам. По памяти. Постараюсь. Вот я у окна. То же место. А передо мной. За этажеркой. Пусто и ясно. Прозрачный воздух. Вижу насквозь. Мой стол. Компьютер. Сканер. Справа. Принтер. Слева. А на этажерке – мобильный. Горит и крутится. Играет Моцарта. А я не слышу. Оборвалось.

Вот он, слава богу, лежит. Не пропадает. А я трогаю. Убеждаюсь. Пока все материально. Это мне удается. Умею. Но за этажеркой – та же прозрачная пустота. А вокруг меня. Целая жизнь. И я не знаю, какая. Не думай, что можно любое выявить. У отца воображение попадает в точку. Это я знаю. Надо уметь. От опыта. У него там кое-какой опыт. А у меня. Тоже есть. Но вот я до сих пор его не знаю. И не могу понять, почему. Память хорошая. Запоминаю предметы. И то состояние… Каждый раз. Полагаю – довольно. И все-таки нет. Ничего не знаю. И почему священник? Отец не может вообразить. Ну, конечно. Это влияние мамы. Это она. Вообразила. Придумала. Вымолила. И чувствую. Она не хотела. Это все пришло невольно. И вот я уловил. И вывел на свет. Ну и что? Хорошо. Выводи опять.

 

Вот он. Опять стоит. По ту сторону этажерки. Заслонил компьютер и принтер. Не вижу. Вместо него – черная ряса. Просторная. Черные складки. Борода и глаза. Вот уже теперь. Не уйдет. Пока захочу. И не суетись. И не торопись. Он ждет. У него, конечно, все свое. Но мы взаимно готовы. Собери мысли. Чувствую – он подождет. Наша встреча ему тоже нужна. Вот я подумал. А он кивнул головой. И снова поднял ее. И держит прямо. И в эту минуту он самому себе отвечает. На какой-то свой и очень важный вопрос. Мы еще не вгляделись друг в друга. А уже отвечаем. Сами себе. И вдруг. Мгновенно все, чего я не знаю о нем, явилось в мысли и воплотилось. И отец, и мама не ведают. Вот он опять кивнул. Большеглазый. Да, началось.

 

Чеховский черный монах. Описание сдвига. Врач и психолог. Он, тот, кто лечит. А психолог, базон, выявляет. Это я ему говорю. Слова не те, другие. Ошибка психолога. Ведь вот уже все началось. И целая жизнь перед глазами. Ну, замри. И не делай лишних движений. Было оно или будет. У отца моего. Неужели еще впереди. А сейчас. Кто замер? Я или чернобородый? Они ведь, наверно, согласны. Остаться и замереть. И если долго не начинаешь, меркнут и уходят опять. А дело в том, что у них своя целая жизнь. Предполагаю. А пока большеглазый еще ожидает. Потому что и в самом деле – уже началось. Вот мне открывается, что этот священник – одно отражение. Того, кто и в самом деле живой – ожидает встречи со мной. Отражение – особый феномен. Что-то подобное образу. Он ждет, пока автор его не тронет опять. Вот и сейчас. Неподвижный. Замер. Тот приближается.

Ну что же, поговорим. Вот. Ранним утром. Вместо молитвы. И воображения. Признайся. Ты дожидался моих двадцати шести. А это зачем? Смешной вопрос. Выявляй. Вот. Выявляю. Ты что-то задумал. Идет, приближается время. И все так, точно, как ты предсказал. Все уже состоялось. И все совершилось. А ты все откладывал. Нужно было, чтобы я дожил до срока. А дальше уже  невозможно. Целая жизнь, а все упирается в меня одного. Так было задумано очень давно. И я тогда только родился. Кое-что вспоминаю. Прикосновение помню. И то, что касался тогда лица твоего. А ты меня держал на руках. В малой комнате. Там, где сейчас мама. Отец между нами. Тем, кто был тогда, и тем, кто сейчас. И его воображение мешает нам. А может быть, помогает. Передает через эту стену. Или стоит, как стена, между нами. Все. Дальше – прозрачный воздух. За этажеркой.

 

Серое утро. Очень тепло. Но облака налегли. Приглядись. Движутся медленно. А вот, кажется, их нет. И никаких очертаний. Все небо – ровная серая пелена. Крыши блестят. На той стороне. Большого проспекта. И как будто серая дымка. Между мной и теми домами. Они близко и далеко. Люблю смотреть. Поутру. Час такого молчания. И, как говорят, созерцания. Обычно. И все-таки сегодня что-то особое. Потому что началось. Всматриваюсь в эту серую дымку. Разряженный свет охватил всю облачную бесконечность. И вот сходит на землю. Мешает видеть. Перед глазами за окном – белая пелена. Дождь. Туман. Все равно. Ровное. Белое. В комнате никого. Упустил. Нет. Ничего лишнего. Отправил туда. Спасибо. Весь я в каком-то белом тумане. Комната в нем. И все предметы. Окно как будто исчезло. То, что  за этажеркой. И то, у которого я замер на месте. Занятно.

Он жив. И скоро ко мне придет. Прежде всего ко мне. А потом – к отцу. И к маме. Спустя полвека. Трудно узнать. Еще бы. Уже прошла целая жизнь. Это для них. А для меня. И для таких, как я. Что-то новое. А что если этот священник недаром  открыл для меня. Эту светлую бесконечность. И ушел в белый туман. Он ушел. А оттуда. Придет живой. Но они разные. Тот, живой, и он, другой, он, тот, его отражение. Вот почему он явился раньше. Предупредил.  А встреча с тем. Очень серьезно. Но мне как-то легче. Кажется, я ничего не боюсь. Очень смешно. Кажется. Да. Показалось. Туман понемногу расходится. Вот он слоится. Деревья. Крыши вдали. Дорисовано.

 

22.

Передо мной. Точно такой, как его отражение. Ведь мы виделись на той неделе. Мысленно. И все совпадает. Взаимно. Святой отец. Вы дождались. И я тоже. Двадцать шесть лет. А вам? Сорок один? Нет. Уже сорок два. Сюда. За шахматный столик. Похожи квартиры? Мы с вами на одной стороне Большого проспекта. Солнечная сторона. Как удалось отыскать? Ведь мы переехали. Или… Да, вы правы – не переехали, а перешли Большой проспект. Отсюда виден дом, где мы жили. Хотите взглянуть? Впрочем, вы наш дом видели всю свою жизнь. Из своего окна. А сейчас. К отцу? Или ко мне? Знаю – ко мне. Отец – потом. Поговорим. Слава богу,  на пороге – девятое десятилетие. Как будем считать? От нуля? Или от единицы? Мне все равно. Вижу сейчас, каким оно будет. А вы это знали уже тогда. В 64-м. Итак, совпадает?

 

Все совпало. Но, простите, вам отец ничего про меня не рассказывал? Я-то про вас все знаю интуитивно. А вы? Откуда? Что? Видели мое отражение? Где? У того окна? У этажерки? Шахматный столик мне очень даже знаком. И этот ваш письменный стол с зеленым сукном. И эта зеленая лампа. Она вечером дает на потолке такой же отсвет, как и моя. По этому отсвету я вычислил, где вы живете. Кажется, кто-то придумал. А на самом деле все очень просто. Технарь и психолог найдут общий язык. Точнее – психолог и физик. А! Видите – не догадались. Черное одеяние священнослужителя. Крест на цепочке. Метаморфоза?  Внешность моя обманула? Она и прежде обманывала. Внешность. Не эта. Другая. Она и сейчас остается при мне. Но я постарался прикрыть ее. Видите? Получилось. Разумеется, вас не обманешь. Это я так.

 

Что-то отец говорил. Физик? Технарь? Программист? Священнослужитель. Сейчас они попадаются часто. А скоро и вовсе настанет время настоящего культа. У нас это уже будет, кажется, третий культ. От Ленина – к Христу. От физики – тоже. Закономерно. И все-таки я удивлен. С вами такое случилось. Невероятно. Судя по отражению. Ряса. Черная борода. Но креста я не заметил. Очень уж внешне. Вы совсем другой, необыкновенный священник. Вижу насквозь. И не одобряю. Прямо какой-то Паскаль. Простите. Это я сам себе говорю. Борода скрывает улыбку. А, может быть, все правильно – веру нужно прикрыть? Должен сказать, вера – это очень серьезно. Хочешь – не хочешь, а уже веришь или не веришь. Непроизвольно. И в этом вопросе не может быть никакого греха. От вас ничего не зависит. Сверхлично. Я как раз об этом ждал разговора с вами. И вот, получается, внешность меня обманула. Так или не так? Впрочем, разве можно ответить. Но одно верно – отец что-то мне говорил…

 

Да, но, видимо, главного он вам не сказал. Неужели забыл? Если да, то это к лучшему. Понимаю. Да. Я ведь просил его забыть обо мне. И все-таки сомневаюсь. Такое не забывается. Правда, жить с этим знанием невыносимо.  Ладно. Вы оба – сильные люди. Так. А вы догадались. Я видел вас годовалым младенцем. И тогда же представил себе, каким вы станете, когда вам исполнится пятнадцать и двадцать шесть. Все точно. Все совпадает. Удивительно. Мне казалось тогда, что мы будем похожи. Оправдалось. Но как-то совсем по-другому. Я гляжу на вас и не узнаю сам себя. Вглядываюсь. Подождите. Что-то иначе. Вот. Едва уловимо. Но я думал тогда о внешнем сходстве. Оправдалось другое. Отец ваш сам изменился немного. А вы такой, каким он вас хотел видеть тогда. Но я недаром скрыл свою внешность. Мы часто встречались. Могли встречаться… Проклятая внешность. И я избегал. И довольно удачно. А потом… решил вообще скрыться от себя самого.

 

Подождите еще. Вас прерываю. Простите. Но лучше прямо. Все-таки. Кто вы такой? Что же? Вы от себя отказались… Вот, наконец, вспоминаю все, что он, отец, говорил мне о вас. Ну конечно. Он рассказывал много. И все это я знаю. Иначе бы и вспомнить не мог. Да, он придумывал сказку о том, как его ученик стал священником. И как он позабыл все, что заготовил и знал.

 

Опасная сказка. Потому что на самом деле не так.  Вот уже почти полвека  рядом живем. Избегая друг друга. Я выжидал и откладывал. А ваш отец до сих пор изгоняет из души страшную память. Ну вот, я посмотрел на вас, и кажется – мне довольно. Можно уйти и приняться за дело. Но, во-первых, я сам уже немного другой. А кроме того… Я должен решить, надо ли вам сообщать о том, что задумано. Вам  и отцу…  Напомнить о том, что реально. К тому же, сама реальность уже подтвердила все, что задумано и решено. Верно? Что? Еще, может быть, отложим на десять-пятнадцать лет. Чтобы вы поняли и проверили. И уж тогда мы с вами решим согласно. Одинаково. Сходно. Хотя бы в главном. Или хотя бы в чем-то одном.

 

А эта ряса? Да еще удивительный крест? И еще, как вы сказали, проклятая видимость? Постойте, постойте. Положите руки на шахматный столик. Обе руки. Вот я тоже кладу. На лиловый, зеленый кафель. Нет. Это не знак согласия. Что-то иное. Я психолог. Могу судить по рукам. Длинные пальцы. Продолговатые ногти. Сюда бы еще – руки отца моего. Но это потом. А теперь. Не надо ладоней. Потому что  я не цыганка. И не гадалка. Определяю точно. Интуитивно. И у меня особенный способ. Одно дело – знать и предвидеть. И совсем другое – определять по рукам. По длине пальцев. И ногти у вас как розоватые драгоценные камни. А это значит – видимость по-прежнему та же. Она сущность и существо.

 

Ну, этот способ я знаю. И сам очень часто к нему прибегал. Скажу – для священника небезопасно. Прибегал – перед молитвой. И после нее. И даже во время богослужения. Мельком. Никому не заметно. А мне достаточно. Ренессанс в эпоху непомерно глубокого средневековья. Хуже. В эпоху апофатической тьмы.  У вас тоже такие же руки. Ну, почти такие. Пальцы слегка изогнуты. Это от деда и от отца. А у меня… Все-таки мать и отец музыканты. И для них пальцы – призвание. Физику такие руки уже ни к чему. Священнику тоже. Вы правы. Для нас обоих видимость – очевидность. Мое священство. И ваша реклама. Нет. Ваша способность…

 

Вот интересно. Мы никак не можем перейти к настоящему делу. У вас все готово. Ну, так вам начинать. Говорите. Догадываюсь. И все-таки надо услышать. Почему-то кажется – мы никогда не начнем. Приступить невозможно. Кто-то и что-то держит вас и меня. Я знаю. Вы сейчас попробуете еще и еще раз проверить предчувствия. Они содержательнее формулы Фарадея. Так вас отец называл почти полвека назад. Проверяйте. Я тоже обдумал. Могу поделиться. Но священнику открыто свыше. И психологу  тоже. Вы обо всем. А я – о спасении вашей души. Ну что? Рокировка? Отец сквозь стену давно уже, с первой минуты, почувствовал, что сказке его приходит конец. Говорите.

 

Нужно согласие. Отец ваш тогда укорил меня в том, что я решаю за всех – насчет бытия – и не прихожу к нему за советом. Я тогда отвечал, что это верно – так справедливо. Зачем советоваться с тем, кто заранее знает и не будет согласен. И я спросил себя самого – а вот с этим младенцем, с вами, тоже нужно советоваться? И с каждым. Кто родился? И так бесконечно? А ведь любому ясно: так ничего не сделаешь никогда. Но я еще вас не видел. И вот решил посмотреть. И посмотрел. И подумал, что только с вами будет мой разговор. А для этого нужно дождаться, когда вам исполнится пятнадцать или, может быть, двадцать шесть. И вот я выждал. И вот, взамен сказки, время пришло.

 

Ну что ж? Все верно. Точно так я и предполагал. Говорите. Впрочем, не надо. Все известно, и все подтвердилось. А я, слушая сказку, уже тогда понимал, что будет взамен. Что ж? Неплохое начало в мои двадцать шесть. Или еще, может быть, вы мне даете семь лет.  Для понимания и согласия? Интересный у вас путь к богу – Небытию. Прямой. И по собственной воле. И без откровенности и откровения. Вы полагаете – людям лучше не знать. Кроме того – они сами себе подготовили подобный финал. Вы так решили. А через семь лет будет еще очевиднее. Будет. Ну, хорошо. Семь лет или семь дней. Как в примитивной притче. Да. Вы сделали  сегодня то, что хотели. Оповестили. Объявили мне вашу благую весть.

 

Оповестил.  Объявил. А у вас вдруг промелькнула одна радикальная мысль. Насчет моего прямого пути к богу – Небытию. Получается, мы антиподы. Я к богу. А вы – от него. Потому что оно само ежесекундно отменяет себя. И становится бытием. Так? Значит, уничтожить бытие невозможно? А как же формула Фарадея? Неужели вы думаете, что я еще в школе не предвидел таких возражений? Божество может и ничего не творить. В этом все дело. Мое божество всегда и во всем сохраняет себя. Понимаете? Все сотворенное вбирает в себя и ничего не творит. Вот почему оно абсолютно. А тот, кто поставит эксперимент Фарадея, и впрямь, кроме шуток, придет к моему божеству. И вот почему я священник. Тайный. Особый. А вы…

 

Значит, по-вашему, люди придумали то, что бог, как и все живое, тоже творец. Придумали. А на самом деле… Он попробовал. И возвращается к себе. Абсолютному. Да, мы антиподы. Какое же вам нужно согласие? И зачем этот крест? И зачем вы так долго ждали? Пятнадцать. Двадцать шесть… И еще готовы ждать и терпеть? Я вам говорю. Эксперимент не получится. Нет  вашей формулы. Психолог заметил ошибку. А вы ее проглядели. Уже тогда, в школе. А потом поняли и вот стали обыкновенным священником. Так? И забыли себя. Забыли. Как отец мой – ученика, с которым у него был поединок. Так вы жили несколько лет. Пятнадцать. А потом уже двадцать шесть. И вдруг в душе забеспокоилось что-то. Вы стали искать нашу квартиру. По отсвету зеленой лампы на потолке. Простая задача.

 

Нет, было непросто. Адрес ваш есть у меня. А я бродил  темными вечерами по Большому проспекту. Представляете? Священнослужитель бродит по тротуару – туда и сюда. Вспоминает и ждет в себе, в памяти, в совести своей то состояние, когда можно прийти. Зеленый отсвет помог поначалу. А потом. Самое трудное. И вот я бродил, я воображал своего антипода. И слышал его слова. И его детские возражения. И отвечал. То, что вам сейчас не отвечу. Потому что вам нужен, видимо, новый срок. И  я его назначаю. Новых семь лет. Будет время подумать. А мой бог уже все сотворил. Вы не верите. Но перечитайте писание. Страшный суд – прекращение бытия. А Новый Иерусалим – небытиен. Здесь моя тайна. И священство мое.

 

Семь лет… А простите, где ваш кшатрий? Меркурий, как его отец называл? Он, я надеюсь, оправдал свое имя. И неужели вы потеряли друг друга? А где Минерва? Аристократ? Об остальном и, может быть, самом важном для вас, молчу. Вы знаете, и только вы решитесь когда-нибудь. За эти семь лет. Отец молчит и не скажет. Уж если до сих пор не сказал. А ведь было бы так легко. Целая жизнь. Или отсутствие жизни. Тут уж у вас, я думаю, полный порядок. И потому вы священник.  А у меня все впереди. Год и два года решили все для отца. А семь лет мои – трижды могут решить. Говорю, потому что проверил. Предвижу. Психолог. Восстанавливаю по моей руке. И по вашей. Ну вот. Кажется, обо всем успели сказать. И я сохраню вашу тайну.

 

Она, тайна, для тех, кто не хочет знать. А я ничего не скрываю. Прикрытие веры – это ваша идея. Моя религия – откровение. А не приоткровение. Кшатрий, Меркурий, медведь Маяковский – в моем приходе, как был. Аристократ и Минерва – не знаю. Думаю, и вы в конечном счете придете ко мне. Все подсказывает нам внутренний голос. Пройдет семь лет. А после них – новых пятнадцать. Ну, уж семь лет наверняка. Вы поняли или поймете. Вам угрожает опасность. Иначе бы я к вам не пришел. Тревога – вот что разбудило меня и мою уснувшую память. Вы правы. Было все именно так. Я стал обыкновенным священнослужителем. Верно. И отец ваш, мой учитель, хотел так завершить сказку, ту, что он рассказывал вам. Но тревога. Нет, здесь другое слово. Поймете потом.

 

Что? Вы уходите. Подождите еще. Нет, отраженье – другое. Вот я опять у окна. Сюда, сюда. Этажерка. За ней пустота. Подойдите. Как интересно разглядывать там, где вас не было. Вот мы вышли из тени. Солнце мне прямо в глаза сквозь окно. А я хорошо вижу лицо. Наружный крест. Черное одеяние.  Каждая складка. Что? Вы хотите благословить? Рановато. Боже. Как ужасна в основе своей ваша благая весть. Почему так ужасна? И почему до сих пор никто ее не услышал. Опасность. Это отец говорил мне тысячу раз. Повторяет и еще повторит. Подождите. Наружный крест. А у меня другой. Нательный. Мама надела. Никто не видит. И если что случится, отец наденет его.

 

23.

 

Стремительно. Был, и нет. Исчез. И даже не попрощался. Предупредил. Надо быть осторожным. Особенно, когда останусь один. Отец уезжает. Мама не хочет меня оставлять, но тоже, конечно, уедет. Промелькнуло семь лет. Назначенный срок. Притча. Как это может быть? Семь лет ушли, а возраст мой не изменился. Мне по-прежнему двадцать шесть. Воображение. Мое или отца моего? А может быть, еще пятнадцать годов, тоже назначенных мне? Все это, как отец называет, проба Небытия. Творчество. Священник больше не приходил. И не попадался. И я отцу ничего не рассказывал. Детские попытки скрыть от него. И напрасно. Он ведь сам все это придумывает. У себя. Там. За машинкой.

Опасность как была, так и осталась. Произвольно откладывал ее до сих пор. Что получится, если назначенный срок отодвинут? Вызвал и отправил назад. Произвольно. Стремительно. Сразу. Отец вызывает меня ежеминутно. Сопротивляюсь. Как только могу. Но вот. Люблю. И потому не ухожу никуда. Фарадей. Священнослужитель. Отдельно. Чувствую. Он заботится обо мне. Если уж говорить откровенно, он и священником сделался из-за меня. Жестоко с моей стороны. Помнить об отце и не думать о Фарадее. Откладывает применение формулы. Назначает новые сроки. Выдерживает. И считает возможным день за днем жить и служить как обычный священник. И даже не видеть меня и не спорить со мной.

 

А за это время Россия рухнула в бездну. Так считает отец. А уж мне доподлинно все известно. И что же? Знаешь ответ, а хочется жить. И вот живешь. А лишнюю память отправляешь обратно. Ну, так все-таки – что же такое божество, которое отказывается творить? И когда оно отказалось? Ведь вот посмотри. Страшного суда ждут второе тысячелетие. Скоро наступит  рубеж, и уже отошел давно, а суда все нет. Значит, бог тоже откладывает. Хочет посмотреть, чем все кончится – как выйдет само по себе. Он отсутствует, созерцает и не творит. А может быть,  Фарадей имитирует все то, во что верует сам. И потому не хочет встречаться. Ему интересно уподобление божеству. И не будь меня, он бы скоро закончил. А теперь…

 

Ну что ж?  Надо жить. Он еще раз отложит. Как и сам Господь, тот, кому папин ученик служит в церкви своей. Честно говоря, вот он опасается за мою жизнь. А на самом деле я должен за него опасаться. Покушение, нападение, устранение священнослужителя. У нас в России такое возможно. И было уже. Конечно. Церковь – произведение рук человеческих. Там своя структура слежки. И надо сказать, как в партийных рядах, там обладают чутьем. В общем, не ошибаются. Такой обыкновенный святой отец не может быть не замечен. Уже заметили. Поэтому встречи со мной нежелательны. И для него, и для меня. Все очень просто. И неужели он дожидается, когда его достанут из-за угла. Зайдут со спины. Сзади. И ударом по голове.

Дождется. Да. Семь лет или семь дней и часов. Отсылаю назад. Эти семь лет. А священник еще в коридоре. Стоит и колеблется. Нужна ли встреча с отцом. И, может быть, хочет вернуться. Я жду его у этажерки и не верю, что он уйдет. Очень полезно вызывать бытийные годы и отсылать их  обратно. Узнаешь предназначенное и отсылаешь. Только сумей очень верно – вызвать и отослать. Моя способность. Уж если бы Фарадей открыл этот способ, он бы не ждал так долго. И все бы уже совершилось. Вот он понял, о чем я думаю, и возвращается, чтобы спросить. А что я отвечу. А он спрашивает, и я отвечаю. Мне бы сейчас видеть его лицо. Прикрытие раздражает. Оно затем и придумано у священников, чтобы утаить выражение.

 

Ну что? Продолжаем? Или дождемся отца? Понимаю. Продолжим. Ну, так что же? Кто откладывает? Бог или вы? И кто кого должен предостеречь? У каждого из нас – особенный способ. Мы умеем. Вы – прекратить. А я – предвидеть. Ипостасная вера и ваша любовь. Значит, бог тоже любит? Разумеется, у меня свой бог. А у вас? Вы же священник. Служитель организации. А я считаю, что после глупого доверия партии, любая такая вера уже неприлична. Вот через семь дней рухнет Россия. И что же? Вы тогда вольетесь в общий поток. Потому что надо во что-нибудь верить. А вы просто вызовите будущее и отправьте назад. Как я. Помните «Прометея», которого ставили в школе?  Отец рассказывал. А вы? Юпитер. Гете.  Как ваше имя?

Нет. Ни единого звука. Молчит. И будет молчать. Он затем и вернулся. Он спросил. И вот я отвечаю. Один. Поневоле. Чувствую. Отец мне доверяет. А! Он хочет, чтобы я исповедовал ему всю мою жизнь? Не благословить, так исповедать? Ничего не получится. Вас убьют. Понимаете? Речь о вас, а не обо мне. Шестидесятники раскололись. На меркуриев и христиан. Но и там, и там – корпорации и одинаковые разборки. Да, да. Это все точно. Вас убьют и меня. Вопрос один. Кого раньше из нас. А вообще. И этот вопрос не имеет значения. Нынешние христиане освящают насилие. А вы как? Вам бы Толстого поставить в школе. Впрочем, и Маяковский тоже – про это. Ладно. Голгофа была. В кабинете истории.

Голгофа была. Тогда, видимо, вы и повернули к Христу. И переломили себя. Нет? Не верно? А если исповедоваться?  Ну, поглядите внимательно. Вот я вам открываю мой способ. А вы примените формулу Фарадея. Что? Получается, что и после конца бытия можно его, бытие, вернуть и потом отправить обратно? У вас не получилось – обратно. Вернули, и вот уже расстаться не можете. Пандора. Мать. Богоматерь. Младенец. Ну, смелее. Меняйте знак перед формулой. Тот и другой. А то, что ваш бог все уже сотворил… Вариант любопытный. И все же такая вера обидна. И не надо. Не надо. Где оно – это все? Вот оно кончает само себя. И это предел?

Я вас представлял совсем по-другому. Вы что-то недоговариваете. А я откровенно. Психолог физику нужен. И священнику. Вот вы чего дожидались. Вы поняли, что кто-то вам сможет ответить. Да вы уже давно ответили сами. А все-таки из других уст. Кончайте. Снимите крест. И смените черное одеяние на что-то иное. Я вам помогу. И мы станем друзьями. Порадуйтесь. Отец мой выиграл поединок. Но я допускаю. Он утратит обоих нас. Одного за другим. И  это участь всех, кто любит Россию. Их миллионы. А мы те, в ком неизвестно зачем живет эта любовь. Не наша. Отца. Я плохо говорю. Но вы понимаете. И еще вернее. Он знает, что если один погибнет, убьют и другого. А не все ли равно. Кто первый и кто второй? И еще. Помните, когда вы назначаете срок, это не только мне, но и себе. Оно. Семилетие.

Я не боюсь. Ни за себя, ни за вас. Вы больше боитесь. И за себя. И за меня. Боитесь и называете это любовью. Вот какую голгофу вы пережили тогда. В постановке. Разве не так? Молчите. И долго еще мы будем стоять и молчать? Прямо друг против друга. Или, может быть, происходит скрытое что-то? Надеюсь. Но все-таки продолжу. Я не боюсь. Мы предупредили друг друга. Но это пока. Только начало. Серьезно. Вернитесь к физике. А я останусь психологом. И вместе мы усовершенствуем ту вашу формулу. А прихожане. Пандора – тоже у вас?.. А у меня еще нет никого. Ну, так у вас? Нет? Вы не знаете, где. Все вернется, если мы вдвоем будем живы. Вот о чем сейчас думает мой отец у себя в кабинете.

Позвать? Не надо. Сам выйдет, когда настанет минута. Прихожане все равно будут к вам приходить. Найдут. Если я поверю. А вы смените веру. Да, я серьезно вам предлагаю. Первый раз в моем опыте. Могу благословить как психолог. А что? На хорошее дело можно благословить. Вера нужна. Другая. Мы не успеем. События развернутся через несколько дней. И все будет здесь. В этой квартире. Отец никуда не отпустит меня. Приходите. Будем вместе смотреть «Лебединое озеро». Взамен иных телевизионных программ. Событие самое страшное. И недаром вы пришли. Почти накануне. Август. Вообще-то мой любимый месяц. У меня отпуск. И я провожу его в городе. Отец уедет и сразу вернется. Из-за меня.

Опять молчите? Вы, может быть, и по правде уже все сказали. Предвидели все. Эксперимент пойдет полным ходом. И без вас. А вы оказались рядом со мной. И уж на этот раз мы друг друга убережем. Но частицы разогнаны лишь в начале. Нарастает мгновенное ускорение. А мы. Давайте, подготовим здесь и себя, и отца к тому, как пережить стратегию действия. У отца будет смена работы. С вами тоже что-то произойдет. Если вы молчите, значит, я не ошибаюсь.  Произойдет. Не разводите руками. По-прежнему. У этажерки. Постойте немного. И я помолчу. Да, у всех будет новый этап нашего нового бытия. Более страшного, чем война и блокада. Я уже решил. И начну преображение города. Замысел есть. И в нем я найду место и вам, и отцу моему.

Вот уж теперь и в самом деле молчание. Потому что святой отец Василий  не знает, исповедовать ему или смеяться. Вера – то, что не может быть поколеблено. И что? Неужели нельзя ее колебать? Он, я думаю, тоже вспоминает все пережитое за эти полвека. И удивляется тому, что нечего вспомнить. Да. Служение. Служение. Родители умерли. Сначала мать. А потом неутешный отец-пианист. Он стал непомерно знаменит в последние годы. Прежде царили музыка и ненависть к правопорядкам совковой России. А после смерти любимой жены появилось в игре прощальное примирение. Все, что он играл, зазвучало по-новому. К моему священству он отнесся печально и благоговейно. Вот вы спрашивали, кто я такой. А он это понимал и выразил гениально. Мама осталась безразлична ко мне. Умерла.

Ну а Пандора. Катерина… Как ее звали. Я обмолвился, что ничего не знаю о ней. Так и не так. Знаю. Мы даже виделись несколько раз. После школы. Но я отстранился и, как сказано, ушел от себя самого. Нет. Она не вернется. Она была не согласна с тем, что я стану священником. Тоже молча. Но я видел. Она, как вы, хотела поколебать мою веру. Да, она христианка. Православная. Из тех, кого глубокая вера лишает любви. Или счастья. Лиза Калитина. А вот я, с моим истинным православием, люблю до сих пор. Но тут нужно полное единодушие. Архангел Михаил слышит молчание мое. Да. Отец Василий молчит. Бог, который ничего не творит, умеет любить. А тот, кто сотворил, видите, потерпел поражение. Оба эти бога – одно для меня. И это надо  понять. Но она далеко.

 

Ладно. Вот вам первое слово. После такой изнурительной паузы. Вера не поколеблена. Нет. Но она стала другой. И я изменился. И до сих пор до этого нет никому никакого дела. Никто не спрашивал. А ведь я втайне продолжаю занятия физикой. Та же зеленая лампа. Те же бессонные ночи. Только рядом в комнатах – пустота. И не горит окно там, на той стороне Большого проспекта. Вы понимаете. Я один. Как вы. Коллайдер. Базон. Дело ближайшего будущего. Я Фарадей. Да, я обхожусь без формул и лабораторий. И я ничего не творю. Открываю. Молюсь. Да, я в физике священнослужитель. Истинно православный. Без подмены. Без формул и ритуалов. Я служу, потому что люблю. Понимаете? Безнадежно. Так бы сказали в 19-м веке. И в нашем 20-м. А вы и я – 21-й. Тут – особая вера.

Иные скажут – я погубил свою жизнь. Сорок два года. Смешно. Тот, кто задумал отменить бытие, —  обыкновенный священник. Тот, кого так любили,  один. С прихожанами. И с Меркурием. Притча. Внешность уже не та. А я ничего не сделал. И не жалею. Дождался. Думаете, проиграл поединок? Ветхозаветный бог требовал к себе любви – полной и бескорыстной. Видите? Не получилось. Потому что в начале он дал бытие. Уже корыстно. И с его стороны. Ждать благодарной ответной любви. Помните? Прометей не дождался. И Яхве осознал, наконец. Уяснил.  А я это понял. Тогда. Уже на своей голгофе. А что? Прекратить бытие – крестная мука. «Пусть во что хотите жданья удлинятся». Во что хотите – пара секунд.

Вот и второе слово. Оно меня повернуло к Христу. Спаситель готов ждать, но предназначен кончить свои ожидания. И свои. И бога-отца. И последнее испытание. И две тысячи лет. И тогда я решил: уподоблюсь ему. Могу сейчас, но буду откладывать. И откладывал. До нашего разговора с вами. И еще отложу. Пока вы сами придете ко мне. А вы придете. Не сомневаюсь. И уже никто не посмеет меня упрекнуть, что я решаю за всех. Никто не придет. На мой феерический мост. А это значит – придете ко мне вы один. И вот уж тогда жизнь будет целой. Ваша. Моя. И всех на земле. Их просили. Их спрашивали. Тысячелетия ждали. Теперь вы и будете жить и решать. А я потерплю. Посмотрел на вас. И от души отлегло. Постойте еще. Вижу каждую черточку. Не опоздайте.

Вот какой крест я ношу. Могу вам его передать и приму нательный. Серебряный. Тот, что наденет ваш отец, мой учитель, если что случится. И произойдет со мной или с вами. Только не опоздайте. Что? Вы не согласны. Глаза стали совсем неподвижны. От ужаса. Понимаю. Вы не придете. И все останется, как сейчас. Пандора. Пандора. Одаренная Прометеем. А ведь ее судьба схожа с моей. Безнадежно одна. Молчу. И вообще я молчал это время.  И сейчас не я говорил. И не вы. И в самом деле – отец Василий молчит. Облик его проступает все резче и резче. Усмешка спряталась в бороде. Он дает мне последний совет. По поводу «Лебединого озера». Ну. Семь дней. И все прояснится. А дальше семь лет. А потом… Ну еще бы. Рукопожатие. Было? Нет? Мы расстаемся. Мирно. Спокойно. И вот я один, без него, ощупываю подоконник и отхожу от окна.

 

24.

Вот. Семь дней и семь лет. Вновь совместилось. Как? Я понять не могу. Мы с отцом у него в кабинете. Включен телевизор. «Лебединое озеро». А за окном переворот. Начало событий. Но музыка увертюры звучит в холодной ледяной тишине. Мама на даче. Отец приехал в Ленинград из-за меня. Рано утром. А я был один. Бессонная ночь. Приехал. Ничего не рассказывал. Целый день был рядом. Никуда не пускал. Работал у себя за машинкой. Но через каждые полчаса ко мне заглядывал и отрывал меня от занятий. А я  сочиняю десятый проект. Преображения города. Фантастика. Потому что он рассчитан уже сейчас на то, что будет после переворота. А после него уже мелькнуло семь лет. Оба срока вполне сошлись. Одновременно.

Смотрим «Лебединое озеро». И я молчу. Знаю, что будет. Прокручиваю заново годы  всей моей жизни. А отец – то же самое. И поневоле. День в день. Совпадают. Начало и конец семилетия. Совмещены в один единственный день. Мой способ известен папе. Он овладел, как и я. Договорились. Оба хотим попробовать. И вот сегодня. Первый раз получилось. Мы сидим в его кабинете. Молчим. Осваиваем. Без конца. Удвоение бытия. Или что-то иное. Психологический опыт. Отец посвящен. И не удивляется. А только взволнован правотой всех своих семилетних предвидений. Он спорил со мной и предупреждал. А я заранее знал. И потому возражал, как ребенок.  Да.  Взрослые правы. И все равно возражал.

Но еще не привык. Никаких повторений. Все заново. И все, как было. Только не так. Отец это сделал своим особым способом воображения. И не догадывается, что это я ему подсказал. Ну, что делать. У меня такая способность. А для него – творчество, опыт, эксперимент. И во время путча – самое верное. Только я не пойму, зачем он так тревожится. Почему приехал? Почему никуда не отпускает меня. Он ведь знает, как разовьются эти события. Но ведь можно попробовать их изменить как-нибудь. Интересно за ним наблюдать. Сидит в кресле. Брови сдвинул. Складка на лбу, как у деда. Пальцы сжал. И костяшки совсем побелели. То, что он предвидел целое семилетие, заставляет его напряженно молчать.

Да, он не любит повторять. То, что сказано. А пришлось бы. И я не возражаю. Молчу, чтобы не выдать себя. Смех разбирает. А вообще – не до смеха. Пытаемся что-нибудь изменить. И ничего не выходит. Надо еще постараться. И улучшить мой способ. А потом я отцу помогу. Незаметно. Психология достигает искусства моделировать мир. Может и повлиять на ход истории. И даже после конца бытия. И это я уже говорил. Но пока не испытывал. И вот смотрю «Лебединое озеро», а сам обдумываю невозможные повороты. Проект преображения города – один из десяти – уже подготовлен. Мысленно. И в компьютере. И на бумаге. И его положения и пункты совпадают с тактами тревожной обреченно-печальной музыки. И с ритмами точных балетных движений.

А о священнике мы с папой не говорили ни разу. Не пора ли напомнить?  Семь дней назад. И объявить продолжение. Пока за окнами – начало конца.

Напоминаю. Оказывается, мы думаем одновременно. Об одном. Опять совпадение. Отец говорит, а сам неотрывно смотрит на экран телевизора. Детские воспоминания. Когда в самом конце войны он с отцом и с матерью вернулся в родной Ленинград, и отец привел его, семилетнего, на балет в Мариинский театр и он первый раз услышал музыку «Лебединого озера». И вот сейчас почему-то опять оно. Постановка другая. Принц – коротышка. Ротбард – мохнатый. Забавный. Одетта великовата. Музыка та же.  Только она. А уже и здесь что-то иное. Было таинственно. Грустно. И очень просторно. В зеленоватой ночной полутьме. На сцене. Было как надо. А здесь, на экране. Все ясно. Освещено. Различимо. Резко. Чужая подмена.

Отец говорит. Было тогда для меня в этой музыке начало всего. А теперь – завершение. Тогда я каждую минуту ожидал и радовался. И все было для меня. Вокруг и во мне. Медленно. И совсем невидимо. И я замедлял прыжки  балерины. И движения принца. А что же теперь?  Музыка спешит. Или тянет время. Нет. Все не так. Закрываю глаза. И чувствую – вот замкнется мелодия. И не хочется ничего замедлять. Музыка умирает. А прыгуны в трико оживились. И не думают никуда улететь. Они скачут на месте. Открываю глаза. То же самое. Там – победа. Здесь – поражение. Там – надо запомнить скрипичную тему. Здесь –  она торжествует и замыкает пространство и память. А у тебя? Неужели совсем по-иному? Другое.  Как в первый раз?

 

Не отвечай. И так остается немного. Твой священник. Мой ученик. Тоже был тогда началом  какой-то мелодии. Что бы ни думал он, что бы ни замышлял, я тревожился и ожидал продолжения. И вполне верил, что справлюсь. И сам продолжал. Это очень серьезно. Открывался новый рубеж бытия. И были новые ученики. Много.  Выпуск за выпуском. Событие за событием. И все от меня уклонялось куда-то в иную сторону. Куда я не хотел. Понимаешь. И только он оставался. Таким же, как был. Он оставался. А ты рос. И все отодвинул. И мы с мамой твоей жили тобой. А он уходил, уходил. И пропал. И от него зависело. И я продолжал поединок. И однажды я понял, что он станет священником. Тогда я придумал сказку. А ты слушал ее.

Мне было горько. Не за меня. И не за тебя. И не за маму. И не за все бытие. Оно в безопасности. Так я считал. А вот что было печально.  Его священство и борода предвещали крушение целой эпохи. Уже неизбежно. То, что она погибнет сама. Без его усилий и формул. Все-таки очень плохо то, что она погибает. Я вдруг почувствовал, что я ничего не могу. А ведь он обещал тебя уберечь от чего-то. От всех. От всего. Даже мама твоя обняла Фарадея. Она спасала нас всех. И его самого. И вдруг он отдал нас жизни. И стало так больно. Потому что где-то, высоко-высоко, далеко-далеко. И глубоко-глубоко. Следит за всеми другой Фарадей. И я не знаю, где он. Безмерное что-то. А ты рос и рос. И все отодвинул. И я забыл о притче моей.

 

Кто может прекратить бытие, тот сумеет его сохранить. А пока оно само себя сохраняет, как может. Он приходил. Я это чувствовал на нашем небольшом расстоянье. Да, я хочу увидеть его. Но я не сделаю шага. Такая натура. Вот я опять открываю глаза. Тот же экран. Та же музыка. Боже мой. Какое жуткое состояние. Ты его не отдаляй, чтобы снова не возвращать.

 

Вижу отца. А сам прислушиваюсь к тому, что за окном. В сумерках Ленинграда. Но вот он уже Петербург. И отец пропадает. Я один. Он уехал, оставив меня. Впереди – ночь. Нет, отправляю обратно. Вот он вновь. И тот же экран. И та же музыка. Но меня интересует иное. Вот священник выходит из дома. Вот идет в темном своем облачении. Опять смотрю на отца. Неужели он видит и думает одновременно со мною и то же, что я. Говорит и не слышит. Прислушивается. Помимо музыки. К шагам по вечернему тротуару. Людей немного. Все почему-то сидят по домам. Себе не верят. И еще ничего не осознали. Только он, черный священнослужитель, уже полвека назад все решил. И прогуливается. Мимо окон. Взад и вперед. И, если видеть его одного, непонятно,  исполнен или нет новый  назначенный срок. Потому что и через семь лет, он все так же будет ходить тут, под нашими окнами.

Еще бы. И сейчас, и через семилетие он посетит нас и явится к нам напоследок. Но семь лет спустя я буду один. И он тогда не придет. А сейчас. Для нас и для него – самый удобный случай. Но ведь мы договаривались о том, что я сам выйду к нему. Просто открою дверь.  Быть может, он уже поднялся на четвертый этаж, вышел на площадку и ожидает у лифта. Ему нужно только одно мое движение – изнутри. А взамен пока –  мои шаги и раздумья. А, кроме того, отец. Мой отец. Они так и не повидались. Почти полвека спустя. По недавнему договору – еще семилетие. Но ведь у него и с отцом договор. Путаница. Было бы очень удобно. Да, я твердо знаю – он стоит перед нашей дверью. И отец  умолкает на полуслове, потому что у него та же догадка. Но ничего не поделаешь. Договор с сыном – превыше всего. Ниточка, на которой держится  все на свете. Или много чего. Замри.  Он тут.

И снова перед глазами проходит целая жизнь. Что ж получается. Радость ее – ожидание? У отца. И у меня. По-разному. Он представлял себе, как все будет. Любая мелочь говорила ему, как прекрасна жизнь и как сладко воображение. То, что выходит ему навстречу, —  подарок природы и времени. Главное – сын. Вот я вижу его сейчас и пытаюсь понять, что может прервать минуту счастья, которое я предвидел всегда, и даже в детстве, когда я еще ни о чем не догадывался. Я не мог объяснить словами. И потом не умел. И только сейчас понимаю. Музыка «Лебединого озера» — совсем о другом. Но даже в ней что-то живет, созвучное моему вечному ожиданию. И то, что Фарадей остановился у двери. И не подымет руку. И не коснется звонка. Долго он будет стоять, не знаю. Но это, может быть, самое большое мгновение всей моей жизни. То, ради чего стоило жить. Кто прервет его?

Но почему-то я воображаю себя далеким отсюда. Проверю. Да, я сижу. Вечер. Кресло. Экран телевизора. Сын. И вот – никого. Только он один. Миша. И я еще раз поражаюсь, как он похож. На того моего сына. Вернее, ученика. Тогда он был радостью ожидания. А теперь я всматриваюсь. Как будто я забыл и вспоминаю, глядя на сына. И узнаю – черту за чертой. Чужой – предвестие. Родной, кровный – прозрение. Кто прервет? Кто остановит? Через семь лет я уехал. Неужели впрямь уеду опять, когда пройдет назначенный срок. Надо встать и встретить моего Фарадея. Миша не подойдет. Это мое предназначение. Опередить. И открыть священнику дверь.

 

Открываю. И узнаю сразу. Прежняя стать. Рост. И глаза. Почему-то очень трудно увидеть его здесь. В моем кабинете. «Лебединое озеро» кончилось. Экран погас. Пока никаких передач. Выключаю. Но Миша продолжает смотреть и как будто не видит моего Фарадея. И я невольно хочу, чтобы он так сидел и смотрел и не вставал навстречу гостю и не здоровался с ним. Но он здоровается и встает. И переводит взгляд к нему от меня и обратно. В такие минуты я все могу прочитать в его душе и даже как будто вижу его глазами. Вижу и себя и его, священнослужителя, и только никак не могу их представить вдвоем, рядом друг с другом. Вижу, конечно, и не представляю. Мешают черное одеяние. И черная борода. То, что Миша другой. И чем дольше смотрю, тем горше исчезает прежняя память о Фарадее. О том, как я когда-то высматривал в нем  родные черты моего  пятнадцатилетнего сына.

Ошибся. Да. Мой сын победил. Он разрешил поединок. Он все знает. А об этом догадаться не может. Глаза того и другого. По-разному. У Фарадея прежний спокойно-испуганный взгляд. Он останавливает их на чем-то одном и долго испытующе смотрит. Кажется – неподвижны. Предмет исчерпан, и вот он плавно отводит их, эти глаза. Особенно тяжело, когда он всматривается в тебя. Вот сейчас, например. Это надолго. Отхожу. Плавно переводит глаза. И не отпускает. А Миша  глядит независимо. И как будто не видит. А на самом деле – вбирает все. Уже вобрал. И теперь остается найти слова, чтобы  выразить прямо все то, что он думает. А решение уже созрело. И он обрадован и удивлен такому решению. В такие минуты очень трудно поймать его взгляд. А зачем?  Сказано без единого слова. И вот вокруг тишина. И только сдержанное дыханье двоих.

Как в предпоследней сцене постановки «Про это». Меня тогда поразило  —  все замолчали. Голгофа уже завершилась. Поэтовы клочья разбежались по сцене. Большая медведица в небе стала над головой. Никто не смотрит. Но я  ее вижу. Потому что все опустили головы. Даже он, Фарадей. Голос оттуда. Неслышный. Безмолвие наизусть. И в такой тишине, кто-то сказал. Подумал. Проговорил. Прерывисто. Как будто прощально. Кто это был? Не ты ли сам – Фарадей? Вот я не уследил за твоими губами. Как теперь уследить?  Миша знакомит нас. Мы говорим, что знаем друг друга давно. Вот Фарадей. А вот Миша –  годовалый младенец. А где остальные? Разбрелись. Их отделяет от нас черный экран телевизора. И тишина, которая не снилась, но была на той постановке.  Благословлять никого не надо.  Исповедь будет потом. Кому? Пространству и времени. А теперь. Я согласен. Кто? Мое отражение?

 

Тихо-тихо. Мы с Мишей вдвоем. Только мы. Он не пришел. Но и я не сделал ни шагу. И вообще. Где он? Бог, который все вбирает в себя  и отказывается творить? Как  сделать, чтобы он захотел? Я у стола. Гашу и вновь зажигаю зеленую лампу. На улице – чернота. В облаках темно-синий просвет. И одно за другим  на той стороне Большого проспекта загораются разноцветные окна. Они горят и не гаснут. А я в комнате Миши. Вот я сжимаю пальцами каменную плиту подоконника. Трогаю этажерку. Зову. Зову еще раз. И никто не входит ко мне. И никого нет за стеной. И там, внизу, под моими окнами, никто не бродит по тротуару.

 

 

 

 

 

Комментарии запрещены.