Акимов В. «Память души, пробудись и соедини нас!»

Владимир Акимов

Память души, пробудись и соедини нас!

Книга стихов и прозы, которую вы прочитали – необыкновенна. Другой такой я не знаю. Пережитая ее автором трагедия – гибель сына – сделала возможным его (и наше!) существование в двух мирах, в двух ипостасях бытия. Этот взгляд сорвал многие завесы с привычного. По-новому захватил нас «шквал бесчисленных смертей и новых жизней». Он обрушился на читателя.

Не случайно книга открывается стихами. Они возникают из чувства непреодолимости пережитого и переживаемого. Об этом нельзя сказать прозой. Создавая новый мир, память делает невозможное; пройдя через небытие, человек возвращается в бытие переменившимся, прозревшим. Живой Отец и убитый Сын в нетленном и незримом (но все более открывающемся нам!) общении: «Сын убитый стал мне вроде Спаса…» И в этом прозрении – «новейший завет», вобравший и наши судьбы.

Стихи Германа Ионина – не выполнение внутреннего «заказа», как это часто бывает в поэзии. Нет. Это – слова трагического чуда открытия себя в новой ипостаси. После того как были пройдены «круги всего, чем не был я», этот стих «сам себя творит». Творит прежде всего острым чувством пропасти, перед которой оказалась жизнь! И с этим нельзя примириться: «Обрушьте в нынешний провал /всю вашу ненависть живую». Пропасть затягивает! Но есть опора для души, есть «камень веры». И это главное во всей книге. Она, эта вера, – в неразрывной связи со всем тем, что хранит ПАМЯТЬ. Память об отце, матери, о сыне – прежде всего: «Мы друг в друга перешли», «Он прямо надо мной невидимо стоит».

Однако и память можно понимать по-разному. Мы уже употребили слово – ИПОСТАСЬ. Недаром оно вынесено в заглавие книги. Для Автора ИПОСТАСНОСТЬ – новая религия, новая заповедь, которую он, впрочем, никому не навязывает. По мысли Автора, не раз высказанной в стихах и в прозе, «ипостасность» предполагает – единство (тождество) сознаний – их разделенность (казалось бы, непреодолимую) и – что важнее всего! – взаимопереходность всего сущего, природного и человеческого. Вот о какой ПАМЯТИ идет речь.

Тяжкая беда не приходит одна: «Нет, вы не сына моего убили- /Я потерял Россию из-за вас». Сжимается сердце при чтении этих строк…

И все же она, трагическая и страдающая Россия, стоящая над «провалом», остается нашей надеждой, в нее вливаются все силы наших ИПОСТАСНЫХ душ.

Вот почему «Вторая ипостась» Германа Ионина выходит за пределы личной трагедии. Тут – наша общая беда, тут Апокалипсис, переживаемый нынешней Россией. И мы сами должны услышать предупреждающий и призывныц голос ушедшего от нас и остающегося в нас: «Понимаете, земля устала, /Все до капли отдавая вам».

….Вот такое стихотворное «введение».

А дальше, из глубины памяти и души писателя возникает повествование в прозе. Рассказ «История болезни» – воспоминание об отце-художнике. Жизнь как память, память как жизнь – вот о чем рассказ. Нить жизни, протянутая к сыну от отца и старшего брата, погибшего еще в отрочестве. Так воздвигается церковь, которую человек творит в душе своей. И все эти жизни человек несет в памяти, не только соборно, но ипостасно преодолевая границы сознаний. Лишь тогда по-особому становится понятна наша общая жизнь, потому что «отдельной» она, в сущности, никогда не бывает. Все родные души и судьбы в каждой душе слиты, только нужно это понять и пережить. Так, как это мы читаем у Германа Ионина.

Исповедальные воспоминания нужны для того, чтобы договорить за отца, быть рядом с ним и с теми, кто будет смотреть на оставшиеся после него картины. Быть рядом и быть в них. Так соединяется бытие и небытие. «И можно переходить туда и оттуда».

Вообще для Германа Ионина Небытие – это не пустота, а универсальное творческое начало. Вот строфа из стихотворения, не вошедшего в книгу:

Небытие всегда не быть готово,

Оно особенное божество,

Оно прообраз и первооснова

Любых богов и Бога самого.

«История болезни» – своего рода второй пролог к повествованию в прозе, все части которого, созданные в разные годы и даже десятилетия, соединены друг с другом тоже ипостасно. Они очень различаются по стилю, да и жанр некоторых из них уточнить нелегко (автобиографическая проза, преображенная вымыслом – повесть «Киргизия»; мемуары, сложенные из миниатюр, прозрачных и теплых главок – «Климовщина»; воображенный монолог-реконструкция – бессонная ночь погибшего сына за несколько недель до смерти – повесть «Один»; диалог-ясновидение – «Стерх»). Но мы физически ощущаем, насколько эти разные части повествования взаимопереходны и насколько они возвращают к двум «прологам» – в стихах и в прозе.

Само повествование распадается на два цикла – детство и отроческие годы Автора («Киргизия» и «Климовщина»), и повести, посвященные сыну, – его состояние на пороге смерти и – возврат из Небытия. Казалось бы, эти «периоды» и «миры» время отделило друг от друга. И вот оказывается, что они, при всей разграниченности – тождественны и взаимопереходны. Их связует все: неразрывность мотивов, общность героев, противопоставленность двух эпох – Великой Отечественной войны и нашей современномсти, при этом внутреннее единство художественного способа видеть жизнь и то, что за порогом жизни – вообще единство духовного самоощущения бытия, побеждающее смерть.

Это состояние переживается в повести «Киргизия»: после блокады. «У меня в Киргизии началось настоящее детство… Вообще я должен объясниться и сказать прямо: детство совсем не то, что мы о нем думаем… И шестилетний может думать и понимать как взрослый». Да, да! С таким «шестилетним» мы встречаемся в этой повести. Позволю себе отклониться: недавно я перечитывал тургеневский «Бежин луг» и был снова поражен тем, как глубоко переживают и как сильно выражают это крестьянские ребятишки – немногим старше ионинского героя…

И где бы ни был Автор, пишет он об одном: что открывает мир душе человеческой и что душа человеческая – всех возрастов! – отдает миру. А может, и нет возраста у души? Обстоятельства внешней жизни лишь вызывают это напряжение духа: «…молиться, иначе как выразить радость от тишины света и тепла?…»

…. И тут хочется остановиться, оторваться от книги и сказать: в Петербурге есть литератор со своим неповторимым, неожиданным – и в то же время долгожданным лицом, словом, внутренней жизнью, своей, особенной и – всеобщей. Читать и входить в его прозу, стихи – нелегко именно потому, что он особенный (но и всеобщий!). Он думает так и то, что всех нас захватывает. Но мы, к великому сожалению, все больше отвыкаем от т а к о г о существования в нас окружающем (и окружавшем с детства!) суетном мире.

…Глубоки и искренни страницы о Боге – его открытии в детстве, его прозрении на небе, его изображении собственной рукой, детские молитвы, смысл которых в том, чтобы «чувствовать вокруг себя утренний веселый мир». Может быть, это и есть главное в человеке – его движение навстречу миру, людям, к Свету! И какое счастье, что детство ощущает счастье этого движения! Сквозь детскую полноту, непосредственность, первозданность жизни мы чувствуем мир природы: прекрасны, чисты и подлинны пейзажи в повести: горы, степь, небо… Ведь все это особенное в Азии!

А самопроизвольное сочинение стихов в детстве – это ведь тоже открытие и утверждение себя. И – часть игры в жизнь. И превращение жизни в игру. Иначе говоря, в свое детство надо всматриваться – вот о чем проза «Киргизии». Самопознание детства – это тоже главное в человеческой жизни. Кто не прошел через него, тот не будет настоящим взрослым.

…И есть в повести второй план, по-своему тревожный и калечащий мир – там, в Киргизии живут сосланные: «кулаки», чеченцы. Трудно, порою страшно живут. Жестокая мясорубка истории и там перемалывает людей. И это не может не чувствовать шестилетний мальчик, это тоже входит в опыт нашего советского детства. Все живое должно быть защищено! И люди, и животные. А ведь оно зачастую беззащитно… Вот почему мы со сжавшимся сердцем читаем строки о том, как резали ….кроликов. Ведь совершается убийство!

…Не странно поэтому, что один из главных сюжетов повести – драма любви как сущности отношений между в с е м и людьми: взрослыми и детьми, учителями и учениками, ссыльными и всеми остальными… Для героя повести нет чужих людей. А если этот вечный закон нарушен, жить в мире становится горько и бессмысленно: «Я стыдился быть человеком. Не стыдно быть камнем, деревом, ящерицей, лягушкой, собакой, лошадью, но человеком быть стыдно, и я думал, что нужно что-то сделать, чтобы преодолеть этот стыд…»

При всей простоте (или даже странности) этого рассуждения-признания в нем – пробуждение главного: требования человека – к себе, та грань, за которой начинается человеческое в ребенке и взроослом.

Вот такая это у Ионина проза-исповедь о прожитой жизни. Какое напряженное, какое сложное детство! Пронзенное «взрослыми» вопросами». Как входить в мир? Как принять его в себя? И как сделать, чтобы мир тебя принял!

Он редкостно наблюдателен в своем детстве: видит и себя, и других. Наверное, еще и потому, что дальнейшая жизнь потребовала этого возврата к себе давнему: на то, что было с шести-семи-восьмилетним героем воспоминаний накладывается, порою незаметно для него самого, то, что происходило потом… Потом… И вся повесть – это цепь психологических «этюдов» на тему: жизнь не должна пройти мимо! Ни один день ее! Да, это – главное измерение прозы Германа Ионина: ничто в жизни не должно просто промелькнуть, проскочить. Нельзя жить м и м о! И тогда жизнь становится бесконечной во времени, в перевиданном, в перечувствованном. Его серьезно мучили мысли: «Кто я такой? И кем я буду?» Он представляет себя в будущем, все время ставит опыты самосотворения. В одну жизнь входит много жизней. Но скажу с уверенностью: раскрывшееся перед миром и вобравшее в себя мир детство дает великолепные результаты во всех возрастах (я говорю это еще и потому, что знаю автора книги почти полвека).

…Словом, мальчик у нас на глазах проходит напряженный, трудный, но верный путь к себе самому. И это – продолжение другой, не состоявшейся до конца жизни, о чем также узнает читатель книги Германа Ионина. «Я должен обо все подумать сам и спасти всех, кто умер, живет, и будет жить» – так заканчивается повесть «Киргизия» – о военном детстве.

Продолжением стала повесть «Климовщина». О послевоенной жизни, о детстве и отрочестве. И снова встречи, люди, люди, взгляд вовне и внутрь себя. И, может с особой силой, – чувство родства в семье. Вообще, мир все раздвигается – и внутренний и окружающий. Природа! И она – самостоятельна и независима, вот, например, не хочет превращаться в строчки стихов. Но в словах прозы она передана: чудесен финал «Климовщины»: озеро, вечер, крестьянские ребята, сказка о старичке-леснике и сиротке Машеньке… А больше всего это повесть-воспоминание об отце-художнике, его «нашлепках»-этюдах, в которых тоже многоликая и вечная природа…

В «Климовщине» запечатлен исторически неповторимый момент: лето 1946 года. Именно лето – быть может, самый светлый и овеянный надеждами период. Жизнь после великой Победы как бы начиналась сначала. Нашу землю нужно было обживать заново. Все в этой повести пронизано добротой и светом. Все кажется по-детски простым. Но мы знаем: лето кончилось. И тот же 46-й год принес новые трагедии. Мы прочитываем это между строк. А дальше – во «Второй ипостаси» рывок к финалу столетия. Подготовленный всем его ходом Апокалипсис раскрыт отражен в личной судьбе…

…Самое выстраданное в книге – повесть о сыне «Один». Мы погружены в его поток сознания накануне гибели. У меня нет своих слов, чтобы спокойно написать об этом: перед нами потрясающие страницы самовыражения Миши, говорит его душа, устремленная о т т у д а к отцу и матери (и, по сути, говорят души матери и отца, устремленные к нему). Говорит ««верхдуша»» . Мать: «И вот тебя убили – и где же твое «сверх»? Он отвечает матери: «Надо успеть в этом разобраться…. Мама! Я прямо как в детстве зову на помощь… Ты и есть сверхдуша… Ты веришь в то, что я буду – что бы ни случилось?»

…В то же время эта повесть стала, вероятно, покаянием, которого так требовала (да и требует всегда!) душа каждого из нас, какой бы самодостаточной, самодовольной отдельной жизнью мы ни жили десятки лет. И нас, в каких бы годах мы ни были, ожидает неизбежность «совсем родиться», родиться до конца, то есть войти в мир всей душой.

«Я дам ему, – говорит сын отцу, – новый жанр, свой новый язык. Придет время, и я дам ему все…» Это время пришло. И то, что написал Герман Ионин, что мы сейчас читаем, – и есть новый взгляд в себя и в мир. Когда просыпается «сверхдуша».

Этим кончается монолог «Сына».

Но сюжет не закончен. Он продолжается в повести «Стерх». Стерх-журавль – это ипостась сына (в душе отца они связаны и перевоплощены). Зеленое поле. Весна. Молодая трава. И – стерх рядом с тропой, по которой идет отец. «Вот итог жизни… Вот что мечталось мне в детстве… оказывается, итог – это начало». Это – монолог отца, обращенный к сыну. «Из этого семечка света и грусти вырастает моя новая душа, та самая, до которой я хотел дожить, а для нее уже невозможен конец». Ибо – «все должно остаться во мне».

Но это же и монолог Сына, действительно, а не в воображении, вызванного из Небытия.

 

Оно само неведомо откуда

И в будущем, и прежде, и сейчас

Ежеминутно и ежесекундно

Приходит к нам и умирает в нас.

И неизвестно на какой основе,

Какими силами и почему

Оно еще, пожалуй, восстановит

Все то, что люди отдали ему.

 

Мы вновь процитировали «Посвящение», предваряющее повесть. …И снова нельзя не сказать: об этой прозе невозможно писать привычными словами – так она открыта. Чиста… Она – наедине с миром, именно наедине, словно бы не предполагая, что мы тоже смотрим на это зеленое поле, что мы чувствуем, думаем, переживаем вместе с ее создателем. Мы видим их – отца и сына – вместе, внутренне участвуя в их диалоге.

Их – отца и сына – общая память _ это тоже действительность. И углубляясь в нее, вызывая бывшее, они лишь осуществляют то, что могло быть, д о л ж н о быть его истинным продолжением. Так видит свою, слитную с памятью о сыне жизнь Герман Ионин. Взаимное перевоплощение. А как может быть иначе? Если мы живем в Вечности, а не просто листаем календарь, – такое чувство жизни необходимо и естественно! Это захватывает и всю природную жизнь – в «Стерхе» особенно заметно. И так можно победить апокалипсис жизни – «если научиться вызывать из Небытия новое измерение».

Но даже если можно «вызвать», нельзя «удержать», «пока не состоится» «соединенье» наших всех молитв. Не только соподчиненных Богу, больше того – переходящих друг в друга взаимно.

…Кончается повесть расставанием, но, говорит Сын: «уходя, все больше и больше люблю и жалею отца». Это – последние слова «Стерха».

И вот что еще хочется добавить: нам открылись души отца, матери и сына. Мы разделили их трагическое потрясение. Но как не увидеть в прочитанном прозрение н а ш и х общих судеб! Ведь в тех или иных исторических и житейских сдвигах такое или подобное происходит со всеми нами, особенно в последние десятилетия. Оглянитесь вокруг, люди, и всмотритесь в себя, откройте в себе силу ипостасности всему живому, сделайте ее своей верой, – говорит нам Герман Ионин.

И его голос должен быть услышан…

Комментарии запрещены.