Гоголь и Державин (статья — к постановке вопроса)

Несомненная связь с Державиным лирики Ф.И.Тютчева «продвигает» осознанную державинскую традицию в глубь столетия. Такое впечатление, что «отец русских поэтов»  «нужен всем», но имя его упоминается редко. Он кажется архаичным и далеким от современности. Творческая опора на его  опыт возможна втайне, без открытого признания. Так дело обстоит в  русской поэзии. Однако державинское влияние, тайно и явно (чаще всего опосредованно) может быть обнаружено и в прозе Х1Х века – Н.В.Гоголь, Ф.М.Достоевский, Л.Н.Толстой… Но здесь нужно выработать особый подход. Материал не лежит на поверхности. Мало сказать, что тема эта совсем не изучена. Нелегко обосновать даже самую возможность постановки такого вопроса.  Вот лишь некоторые предварительные  размышления.

Итак,  Державин и Гоголь.

Автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Мертвых душ» высказывался о Державине как критик (статья «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность», 1846 г.). Сделав в завершение необходимые и традиционные оговорки по поводу невыдержанности и «неряшества» слога (тем самым повторив оценки, высказанные В.Г.Белинским), Гоголь оценивает самое главное в Державине-лирике – его узнаваемую особенность, смелое соединение несоединимого, высокого и абстрактного с конкретным и бытовым  («самых высоких слов с самыми низкими и простыми»). Гоголю близка эта поэтическая дерзость, она возможна и в прозе: высокий лиризм, пророческая восторженность и роскошь гипербол, а рядом, в глубинном сопряжении с ними, — быт, «виды обыкновенные» («сальности», как говорили тогда критики Гоголя) и – связующий все юмор…

Да, юмор воистину связывал, соединял высокое («незримые, неведомые»  миру «слезы») и низкое («видный миру смех») в поэтике Гоголя, и упоминание им Державина в «Выбранных местах из переписки с друзьями» – конечно, как и у Пушкина (эпиграф к «Осени»), — знак преемственности. Юмор у Гоголя требовал гротеска, а гротеск автора петербургских повестей и «Ревизора» –  это гоголевский вариант особой, индивидуальной  поэтики, восходящей, возможно,  к державинским контрастам и сопряжениям.

Заслуживает внимания созвучие религиозно-философских мотивов у Гоголя и Державина. Параллельности, разумеется, здесь нет никакой: автор «Бога» всегда был чужд мистицизма (что особенно спешил отметить В.Г.Белинский). Гоголь, напротив, соединял положительный русский ум, «торжеством которого была природа внешняя», с суеверием, тоже не чуждым народной почве. Романтическая эстетика таинственного и страшного (баллады В.А.Жуковского) смело и самобытно соотносилась у Гоголя с русским народным началом, открывая в нем столь не признаваемую Белинским религиозность как один из источников  национального искусства слова. Подтверждение — и  малороссийские, и в петербургские повести. Борьба Бога и черта за человеческую душу -  народная мифологема искушения, греха, совести и побеждающей божьей правды. Боящаяся душа  жива, она еще не погибла.

Сатана у Гоголя сделался чертом, иногда приобретая пошлые виды и формы, но стал от этого еще страшнее, ибо всегда готов явиться во всем  могуществе своей губительной силы. Он всегда готов появиться, но медлит, а часто и вообще не оказывает себя, присутствуя рядом. В мире Державина демона и черта нет вообще. Но  страшное уже «притаилось» в его стихах. Именно страшное, а не характерное для классицизма ужасное. Грандиозность губительных сил переживала в стихах поэта метаморфозу, оборачивалась естественно страшным, ибо мерцала «сквозь быт». Такие моменты ужаса связаны у Державина  с темой смерти: «И бледна смерть на всех глядит…», «и смерть к нам смотрит чрез забор». Порой  метафора материализуется: «Не зрим ли всякой день гробов, седин дряхлеющей вселенной? Не зрим ли и в бою часов глас смерти, двери скрып подземной?»

Державинский положительный ум испытан сомнением и потрясен неизбежностью конца: в сущности этой теме посвящена вся ода «На смерть князя Мещерского». Потрясение мыслью о временности всего живого пронизывает и переполняет последнее написанное поэтом восьмистишие о реке времен и жерле вечности.  Тот же мотив  у  Гоголя, очевидно, иного, в большей степени почвенного характера: что ужаснее – смерть, провал в жерло, в неизвестное,  или же, как мы это видим в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» («Страшная месть», «Вечер накануне Ивана Купалы»), «Миргороде» («Вий») и петербургских повестях («Портрет») менее философическое и  более религиозное осознание возможности погубить душу? Страх возмездия за грех. Муки совести.

Пушкин уже умел пугать… «Утопленник», «Каменный гость», «Пир во время чумы», «Пиковая дама», да и «Гробовщик» из «Повестей Белкина»…

После Гоголя иначе, но по тем же мотивам, «пугал» Достоевский. И у Льва Толстого (книга «О жизни», глава «»Страх смерти»))  страдания, — пугало, которое «ухает» на человека, чтобы толкнуть его на путь спасения, к свету из мрака. Из смерти – к жизни.  И тут пример Державина, преодолевавшего неверие, пример, воспринятый Пушкиным, «снимавшим страх улыбкой гения» (Д.Д.Благой), вдохновлял и Гоголя: недаром ему так полюбились дерзкие строки из «Аристипповой бани»:

И смерть, как гостью, ожидает,

Крутя, задумавшись, усы.

Прелесть «красочной вещественности», то, что Гоголь отметил  у Батюшкова, противопоставляя его Жуковскому, — до времени могла спасти не только автора трагической элегии «К другу». Гоголь-реалист искал и находил красочное, ощутимое воплощение живой русской души в мире Чичиковых и Плюшкиных. И даже  мертвые души у Гоголя своим внутренним складом и внешним обличьем многообразны как сама жизнь. Отсюда попытки их воскресить, пробудить божеское в том, кто духовно пал, как «червь» и «раб». Нечто подобное грандиозному лиризму державинской оды «Бог» живет в «сокровенной глубине» или, как сказал А.Фет, «в глубине заветной» повести «Шинель», комедии «Ревизор», поэмы «Мертвые души». В «Ревизоре», например, Бог почти является на сцене. Это настоящий Ревизор, тот, кто должен проснуться в душе каждого падшего до низости и рабства живого человека.

Но рано или поздно Ревизор все равно придет, и явление его будет услышано всеми, как труба страшного суда… В этом смысл немой сцены «Ревизора»: все застигнуты врасплох – с теми мыслями, какие были у них в последний момент, и теперь уже ничего нельзя к ним прибавить, и ничего не исправишь в себе самом – все, как на страшном суде, потому «звук изумления единодушно (курсив – наш) излетает из дамских уст» и «вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении» – каждый в своей позе.

Разве попытка Гоголя превратить комедию в действо, очищающее, спасающее души предвестьем страшного суда, не сродни державинскому пафосу воздействия на сильных мира сего, и разве страх, испытанный Екатериной П при чтении ею оды «Властителям и судиям», не был «предусмотрен», «запланирован» поэтом, как и впечатление от немой сцены —  автором «Ревизора»? И в том, и в другом случае поэт и драматург временно терпели поражение – слово отнюдь не совершало окончательный переворот в человеческих душах «властителей и судей», но пафос, нравственно-религиозная воля авторов были заявлены и одухотворили поэтический мир. После Державина лишь Гоголь отважился на такое… И борьба за души человеческие еще не кончена…

Стыд, совесть – слабых душ тревога!

Нет добродетели, нет Бога!

Злодей – Увы! И грянул гром!

Бог побеждает по-разному, порой незаметно… Вспомним смерть прокурора из «Мертвых душ». Гениальный гротесковый абзац весь построен на пронзающей душу игре противоположностей: прокурор, встревоженный пересудами о том, кто же такой Чичиков – Наполеон или капитан Копейкин, — вернувшись домой, стал думать – думал, думал и… «ни с того ни с другого умер». И тут только сбежавшиеся близкие и ближние увидели, что  у покойника, точно, была душа, «хотя он по скромности своей никогда ее не показывал»: он  умер в момент жизни, единственный, быть может,  момент, ибо прожил он мертвую жизнь, а когда на миг пробудился – тут же умер физически, а на мертвом его лице застыло живое выражение: покойник как будто спрашивал о чем-то. О чем? Не о том, кто Чичиков, а о том, кто он сам, прокурор с густыми бровями и подмигивающим глазом, — о том, «зачем он умер или зачем жил»? – вопросы живой души…  Однако о чем покойник спрашивал – «один бог ведает». Разумеется, он ведает. Бог все-таки победил.

О лирических отступлениях в главном произведении Гоголя и их тайной и  явной родственности с державинской поэтикой нужно говорить особо. Да, «Мертвые души» — поэма. Быть может, это жанровое определение — опосредованно, неосознанно – также – отчасти! — подсказано Державиным?

____________________________

Комментарии запрещены.