Публикация в журнале «Невский альманах» — к 75-летию Ионина Г.Н.
Герман ИОНИН.
А П О К А Л И П С И С
(глава из романа)
Сноска: Все персонажи романа вымышлены. У некоторых из них есть прототипы. Но не надо никого узнавать. Совпадения имен и другие сходства не содержат намеков на реальных людей.
Полностью роман опубликован в книге: Герман Ионин. Апокалипсис. М., 2009.
17.
Я Павлов. Я убийца Миши. Я заказывал киллеров. Я им за это платил. Я убрал их и вновь заплатил за убийство. Я стою в Мишином кабинете и смотрю на то кресло, где он сидел у стола – тогда. Оно повернуто спинкой к столу, как будто бы Миша только что встал мне навстречу. Такого не было все эти семь лет. После того, как Миши не стало. Каждый день я говорю себе одно и то же: я убийца, я Павлов. Каждый день говорю. Но кресло так повернулось только сегодня.
Я очень плохо помню, как это было. Я восстанавливаю в памяти. Приходится иногда кое-что и придумать, чтобы заполнить провал. Но уж конечно, то одно забыть невозможно. Как бы я ни хотел. Помню и с этим живу.
К вечеру мне тяжело. Семь лет подряд. Каждый день. И сказать об этом я могу только себе самому. Могу сказать и говорю. Но вечер еще далеко. Еще не вечер. Это придумали те, кто вокруг. А для меня давно уже вечер. Давно. Кому я признаюсь в том, что мне, только мне пришлось пережить? Кому это нужно? Полный тупик. Стой на пороге и гляди в пустоту кабинета. Красная трубка телефона лежит на столе. И бронзовый подсвечник. Сколько раз я пытался подвинуть его и даже взять и выбросить вовсе. И вот – не мог даже тронуть. Как будто подсвечник отодвигался от руки или отталкивал руку. И никто не сумел. Я подсказывал Светке, но даже она не смогла. Вот она и сейчас сидит и как будто не видит меня. Она и вправду не видит.
Полный тупик. Непоправимо. А ты бы хотел поправить? Пока живу, нельзя поправлять. Привычное дело. Я хочу только возможного. Но теперь возможного стало меньше. А остальное – пожалуйста, живи по законам жизни. И не вспоминай. Но почему я все-таки вспоминаю и сам хочу вот так стоять на пороге, видеть красную телефонную трубку и спинку кресла, что-то чувствовать прямо перед собой и спрашивать, спрашивать без ответа: кто он, кто завел тебя в непоправимый тупик? Слышу – как будто бы какой-то голос мне отвечает. Правильно. Все правильно. Посмотри еще раз. Послушай тишину в кабинете. Шагни в кабинет. Кроме шепота моего ты здесь ничего не услышишь. Ты живой человек. И пока еще ты не погиб.
А если надо будет погибнуть, вот тогда воспоминай. И ты вспомнишь себя и тот вечер. И ту тишину кабинета. И то, как он, твой друг, уже обо всем догадался, как он тогда вдруг резко повернулся на вертящемся кресле и встал из-за стола навстречу тебе. И еще не звучал этот шепот. И ты еще боялся тогда, еще трусил, пытался поправить, отодвинуть то, что не сделано. Ты оставался ребенком. Теперь черта за тобой.
Нет, не надо шептать. Я это уже слышал. Так было семь лет после убийства. А сейчас, по-моему, если только затаить дыхание и не двигаться, что-то со мною произойдет. Оно, то самое. То, чего я хочу. Оно уравняет меня. Уравняет с ним. Но такое может сделать только он сам. Где он? Где? Или я сторож ему?
Особая тишина, как будто все ждут моего последнего слова. Как будто я один вполне повзрослел. Нет. Ошибаетесь. В этой тишине вам всем придется ответить. А вы отвечаете моей тишиной. Голос мой тонет и растворяется в ней. Ждете, что я скажу? Один. Совсем один. Это и значит быть взрослым. Сегодня тишина сгустилась как никогда. И даже то, что я думаю, можно услышать. Попробуй не думать. Попробуй ждать. Попробуй, как они, молчать и слушать. Но я ведь жду хоть одного слова – от себя самого. Ну а вы? Почему притихли? Никуда не уйдете. Останетесь ждать и молчать.
Я не хочу к себе никакого внимания. Не надо меня жалеть и оправдывать. Я вообще не нуждаюсь ни в ком. Вот Миша – психолог. Был и остался. Невидимо. Рядом со мной. Он сказал бы: сознание одиноко и ни на что не надеется. И все-таки оно спрашивает себя… Он пошутил тогда здесь у порога, он пошутил, когда сказал, что мне станет легко без него. Пошутил, но ведь я и впрямь думал кое в чем облегчить мою жизнь тем, что Миши не будет…
Что вы притихли и ждете? Вы ведь должны быть согласны со мной… Чего вы хотите? Какой свободы? Каких прав человека? Права на жизнь? А если жизнь – того, который все понимал, — если вот эта его жизнь вязала меня по рукам и ногам и не давала свободы поступать, как захочу? Тогда, тогда – не сейчас. Тогда я постиг. А теперь я свободен – понадобится – покончу с собой. Вот мое право. Кто его защитит?
Странно… как будто Миша мне возражает. Один – в тишине ожидания. Он возражает, а я не слышу и не слушаю то, что он как будто бы мне говорит. Я знаю заранее. Но ведь и то, что знаешь заранее, даже то не должно ограничивать волю. Нет, он говорит что-то другое. Не говорит, а спрашивает… Очень странно. Ему теперь, я думаю, спрашивать нечего. Он и тогда уже догадывался и не спрашивал ни о чем. Что же ему нужно сейчас? Если прислушаться, я отчетливо различаю его негромкий узнаваемый голос.
Мне тогда, семь лет назад, позвонила Мишина мама. В одиннадцать часов, когда уже все состоялось. Она спросила, где Миша. Она еще ничего не знала. Я ответил, что мы расстались в метро в девять часов. И прибавил, что Миша думал идти домой и должен быть дома. Я сказал это Мишиной маме. Я сам почти успокоился. Если они тревожатся, значит, он домой не пришел. Все в порядке. Просто они еще не узнали. Отец мог помешать, но, видимо, он вернулся позже и не помешал.
К утру, не дождавшись Миши, они уже знали все. Он в больнице, в реанимации. Три дня страданий. Моих, потому что он, друг мой, уже не чувствовал ничего и не страдал. Родители… Их можно понять. А меня понимать не нужно. И некому понимать. Вот как оно было.
Миша, о чем ты спрашиваешь? И о чем говорить и слушать, если известен ответ? Ты ведь не требуешь объяснений. И ты ведь не спрашивал об этом тогда. Понимаю. Ты не хотел спрашивать. Ты чувствовал – будь что будет. И все эти семь лет, когда я по вечерам смотрел в пустоту, все эти семь лет, Мишка, ты молчал и не тревожил меня. Чего же ты хочешь сейчас?
Да, если начистоту, мне стало легко. Вот я ответил тебе.
Я ничего не читал. Но помню – кто-то цитировал из Корана:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
Дальше там о каком-то страхе, которым будут обезображены люди. Вы боитесь? Ради такого страха и живет человек. Это горький вкус жизни. Когда почувствуешь его на губах – дальше можешь не жить. Вернее – тебе уже безразлично. Предсказываю, так и будет. Уже наступает время суда. Вы, те, кто молчит и ждет, уже готовы давно. Но кто-то мешает. Брат от брата уже побежал. В этой семье. Только сын от матери не отпрянул. Смерть не дала – помешала. В этой семье. Видимо, я помешал – тем, что убил. Такие, как мы, испытывают и исчерпывают жизнь. Это у них на губах – горький вкус. А у вас, у тех, кто ждет и молчит, на губах – сладость жизни. Вы чувствуете, как она тает – ее уже нет. А вы все ждете чего-то. Поглядывая на тех, кто переступил черту и живет среди вас.
«Обезображенные страхом». Вот я переступил черту, и ничего не боюсь. На мне кончается жизнь. Как сказал бы Миша, «какая разница»? Но ведь он спрашивает не о том. Он бы сам ответил: «Разница очень большая». Просто я не боюсь. Вот уж о ком повторил бы Христос: «Вы – соль соли земли…». Вы – «нищие духом». Только я понимаю, что это значит. Взрослость – моя нищета.
Он умер через три дня. Там же. В реанимации. Дни страдания кончились. Моего страдания. Потому что я все же немного боялся. Я враг воображения, но эти три дня оно не отпускало меня. Что если Мишка выживет? Что если будет жить, но сознания не восстановит? Придется увидеть его. Может быть, несколько раз. Понимаю отца. Я сам как отец. Только желания наши тогда расходились. Я воображал, я видел, как отец на третий день встречался с врачом.
Мишу убивали в пятницу. А суббота и воскресение – это не рабочие дни. Мишка лежал, подключенный к машине искусственного дыхания всю субботу и воскресение – без помощи опытного врача. Я узнал об этом потом, но в те три дня ожидания как будто бы видел все это. И вот воображаю, как на третий день врач вышел к отцу и спросил его, надо ли бороться за Мишину жизнь. Все центры повреждены. Даже если случится такое чудо, и он останется жить, — он все равно, может быть, в сознание не придет. И так до конца дней. Надо ли сохранять организм? Сознание все равно не спасти.
Это спрашивал врач. А отец убитого посмотрел на него как на сына. Опытный врач и в самом деле годился ему в сыновья. Но я тоже слышал вопрос. Глупо. Зачем спрашивать у отца? Я лучше представлял себе этот ужас. Только я мог бы ответить. И все-таки доктор ждал, что ему скажет отец. Ему сказали. И он ушел. А я…
Как мало тогда, в те часы и минуты, зависело от меня. А ведь надо было помочь Мишке уйти. Отец уже не мог помешать. Но и я… Что мог я сделать, чтобы ускорить конец? Но я кое-что сделал. Мысленно. Только силой воображения. И вот почти без моей помощи конец наступил. Я почувствовал это на расстоянии. Почувствовал и сразу стал таким, как сейчас.
Все-таки пробую войти в кабинет. Как будто кто-то посторонился и дал мне дорогу. Посторонился и оглянулся мне вслед. Не люблю оглядываться, но придется. Ничего нет за спиной. Прозрачный воздух и приоткрытая дверь. Я вошел и такой оставил ее за собой. Но меня не обманешь. И воздух не тот, и дверь приоткрыта иначе. Стою посреди кабинета. Оглядываюсь как будто впервые. Непонятно, почему здесь ничего не изменилось с тех пор. Мы кругом все поменяли. А тут…
Прежние стеллажи. Книги, не нужные для работы. Барометр на стене. Ни одного цветка и растения. Репродукции. Рабы и пророки Сикстинской капеллы. Пророки туда-сюда. Но вот рабы хороши. Откуда Миша их взял? А! Это один из его проектов. Догадываюсь – эрмитажный проект. Тот, который не состоялся. Миша не любил репродукций. И вот в память о неудаче – повесил тогда эти увеличенные фотографии. К фирме отношения не имеют. Но вот, когда он был жив, я даже узнал, что такое фрески Сикстинской капеллы. Забываю и вспоминаю. Вон проигрыватель. Тоже для работы не нужный. Прозрачная крышка закрыта. Ее никто ни разу не поднял за эти семь лет.
Да-да, вспоминаю. Что-то он говорил о кабинете отца. О том, что стол он ему поставил так же, как здесь. И на особой подставке – проигрыватель, похожий на этот. Отец был у него в кабинете один только раз. Пришел по какому-то делу. Миша хотел ему показать. Сел вот здесь и через стол передал ему какую-то папку. А потом откинулся на спинку кресла и весело, исподлобья поглядел на него. Отец, не снимая шубы, долго сидел напротив. Я выходил и входил. Он даже меня не заметил. А Миша дал мне знак, что потом представит меня. Дела подождут. Надо, чтобы понравился офис. Миша как будто спрашивал отца – надо ли здесь работать. Выражения отца я не запомнил, хотя каждый раз, входя, видел его лицо и прямо перед собой – Мишин упрямый затылок.
Теперь я сажусь на то место, где тогда сидел его отец, и гляжу через стол на спинку пустого кресла. Да, оно повернуто спинкой ко мне, как будто Миша, оттолкнувшись рукой от стола, сам повернулся ко мне спиной и разглядывает, кто там стоит на пороге. Теперь я здесь долго буду сидеть и глядеть ему в спину. Почему-то мне кажется, что все-таки он видит меня. Видит, но я не знаю, откуда. Вновь оглядываю кабинет. Вновь пророки и только одна сивилла. Он мне тогда объяснял. И все так и осталось. Нет никого. Светка на компьютере продолжает играть в преферанс.
И вот вдруг я понимаю, что я не один. Что же такое? Возврат в мое прежнее детство? В то забытое состоянье души?.. Миша умел создавать такие минуты. Он как будто втаскивал в них меня за собой. Я замолкал. А он принимал очередное решение. Тогда надо было ждать и молчать. А потом, все продумав, он все объяснял и рассказывал мне.
Вот сейчас такое решение – дело жизни и смерти. Семь лет прошло. За эти семь лет никто ничего не решил. И вот я снова слышу узнаваемый голос. Крыша поехала. Но я ничего не боюсь. Не прислушивайтесь и не шепчите. Я сумею и смогу устоять. У меня есть право. Я переступил за черту.
Папа мой далеко. Мама сюда не войдет. Она там, на улице ждет меня у подъезда. Павлов отошел от двери, обогнул мой письменный стол. Сел за маленький столик. Он мой посетитель. Но, по крайней мере, он отошел от порога. Теперь я могу спокойно выйти из кабинета в холл и отсюда уйти. Я бы мог явиться видимо и ощутимо. Потрогать вещи, сдвинуть подсвечник. Поднять красную трубку и набрать мой собственный номер. Павлов почти услышал мой голос. А ведь я молчал и не хотел говорить. Зрелость — шаг от небытия. Так он утешает себя. Хорошо знать, что после тебя нет ничего. Может быть, надо ему по-дружески объяснить, что это неправда. Вот сейчас обернусь, объясню, и он увидит меня.
Помню, отец в отчаянную минуту, на втором году после смерти моей, почти наяву, проснулся ночью, услышав странный звонок. Он встал, открыл дверь на темную лестницу, и увидел, как перед порогом двое стоят на коленях. Свет из прихожей падал на лестничную площадку. Папа загораживал свет. Он посторонился слегка и увидел одного и другого. Обнаженные головы их были опущены, вдавлены в плечи. Он их узнал. Это были киллеры, те, что убивали меня. Они пришли наконец. Он мог словом поднять им головы, разглядеть и запомнить. Но папа велел им встать и войти в нашу пустую квартиру. И вот они входят. Он ведет их в кухню и сажает за стол. Он с ними преломляет свой хлеб. Хочет и не может съесть отломанную щепотку. А они едят, не подымая глаз. Да, это они. Можно их обо всем расспросить. Можно услышать от них все, что отец хочет знать. Но папа молчит. Они доедают свой хлеб, встают и уходят. Папа смотрит им вслед. Потом, шатаясь, ступает в открытую дверь на лестничную площадку. Но там уже нет никого.
Я тоже не знал и не знаю, кто эти киллеры. Но если они приходили к нему во сне, как наяву, два года спустя, значит, Павлов их еще не велел убрать, значит, они еще были живы.
Перед уходом я, невидимый, долго разглядываю фигуру бывшего друга. Я больше к нему не приду. Вот он сидит перед моим опустелым столом. Такой большой и тяжелый. Голова вдавлена в плечи. Я знаю, он вспоминает, как в полночь, когда папа узнал о смерти моей, он приехал к нам на машине. Мама в безумии верила, что можно перенести мое тело домой. И Павлов повез отца и мать по ночным улицам, к страшной и темной больнице. И Павлов бегал по сугробам вдоль стен с черными окнами, за которыми могло лежать мое тело. Потом он отвез их обратно – ждать до утра.
Я не могу уйти, потому что он сейчас вспоминает об этом. Вспоминает о том, что забыл и должен забыть. Холодный и спокойный, вел он свою машину. А сейчас один сидит в кабинете и ждет моего решенья. О жизни и смерти. Надо явиться ему. Прямо тут, на пороге. Он глядит, он ждет моего появления. Как я могу оставить его? Но я не хозяин. И потом – самое неизбежное — нет моего хлеба, который я мог бы с ним преломить.
Медленно переступаю порог. Ухожу. Он устоит. Он все вспомнит. Он даже покончит с собой. Но убитые киллеры к нему не придут.
Герман ИОНИН
Р О С С И Я
Моя победа остается в силе,
И эту силу вам не побороть.
Меня о той победе попросили
Святые силы, да и сам Господь.
А было мне предложено во имя
Зеленого простора моего
Народов изначальное родство
Оборонить могилами своими
И целый мир еще усеять ими
И заодно освободить его.
Наверно, от всего пережитого
Испепеленное горит во мне,
Чтоб я была по-прежнему готова
К любому подвигу в такой войне.
Сегодня пустота на пьедестале,
И что осталось от России той?
Георгий Жуков и товарищ Сталин
В небытии под каменной плитой.
И, получается, никто не властен
Осуществить великие дела.
Я отказалась от военной власти
И никому ее не отдала.
Меняйте конституцию и знамя,
За всех убитых совершайте суд.
Страною ипостасного сознанья
Меня мои потомки назовут.
Предателю сейчас любое можно,
Душа гниет, взрываются дома.
И все же неожиданно и мощно
Я отовсюду выйду к вам сама.
А вы еще не догадались, где я?
Но ведь не ваш торгашеский разлад
И не национальная идея
Меня сегодня возвратят назад
Я это обнаруживаю сразу
В глубинах моего небытия.
Идею не придумать по заказу,
Тем более такую, как моя.
И, очевидно, я уже нескоро,
Минуя нынешнюю западню
И не теряя своего простора,
Мои народы вновь соединю.
И все-таки, передо мною каясь
И понемногу заново сплотясь,
Вы ипостасны мне, а я покамест
Одной себе живая ипостась.
И уж потом по моему примеру
Иные поколенья там и тут
И те, которые еще идут,
Припоминая годы этих смут,
Поймут мою неслыханную веру
И, я надеюсь, правильно поймут.
Не предписали, не провозгласили,
Но выше ничего на свете нет.
Моя победа остается в силе,
Она предвестье будущих побед.
А будет мне предложено во имя
Зеленого простора моего
Усеять мир голгофами своими
И умереть, освободив его.
* * *
Сухая вкусная смола,
Сосновый ствол в чешуйках сизых.
И тень зеленая легла,
И дождик на иголках высох.
Я окончательно промок
На расстоянии от дома.
А ты, сосна, мой островок
В неразберихе бурелома.
Но синева над головой
Сегодня потемнеет скоро.
И под ногами холмик твой –
Моя последняя опора.
А солнышко уже ко мне
Совсем утрачивает жалость.
И на тебе, моей сосне,
Оно случайно задержалось.
Я вижу те или не те
Зеленоватые просветы,
По ним в кромешной темноте
Я обнаруживаю, где ты.
К тебе невидимый подъем,
А за тобою – словно пропасть.
Придется нам побыть вдвоем,
Вполне друг другу уподобясь.
Касаюсь теплого ствола.
Шепчу спасительное слово.
Довольно этого тепла,
Чтобы тебя увидеть снова.
И, от ствола неотделим,
Себя я чувствую сосною,
Сосновым папою моим,
И папа говорит со мною.
И эти шорохи не в счет,
Когда я, по-отцовски мудро,
Услышав, как смола течет,
Распределяю краски утра.
А надо мною твой навес,
Как неразгаданная тайна.
И киноварью, наконец,
Тебя я крашу вертикально.
И уж теперь наверняка,
Окаймлена лиловой глиной,
Увидит синяя река
Твой силуэт ультрамаринный.
И даст мне лучшую из смол
На берегу в тени зеленой
Твой сизый раскаленный ствол
Под малахитовою кроной.
* * *
Недвижны сосен синие верхи,
Стволы стоят рядами красных бревен.
А изо мха глядят моховики,
И шляпки их со мхом зеленым вровень.
Однако что произойдет со мной,
Когда я в этот мир себя нацелю
И будет ночью каждый сон цветной
Живой картиной или акварелью.
Сбеги от самого себя, сбеги.
Но как исчезнуть из такого плена,
Когда резиновые сапоги
Уходят в мох зеленый по колено.
Здесь боль моя живет, остановясь,
Чтобы я с нею неразлучно пробыл.
Небытие опережает вас,
Доверив мне свои цветные пробы.
Не я бегу, а этот мир бежит.
Вокруг меня он был или во мне был.
Но, видно, был он просто не обжит:
Никто здесь не жил, и никто здесь не был.
Пускай от злобы и бензопилы,
С моей душою и судьбою вровень
Лежат во мху сосновые стволы,
Красны от боли и красны от крови,
И бытие расставит по местам
Иные судьбы, краски и детали.
Но эта проба остается там,
Где не слыхать лесоповальной стали.
И понемногу сбрасывая гнет,
И никакой пилою не задета,
Цветная проба к вам перешагнет,
Не утеряв ни запаха, ни цвета.
* * *
Самих себя возобновив,
Мы травы и деревья встретим,
Покуда Ящеры извив,
Как зеркало, следит за этим.
До пояса водоворот
Вокруг идущих тел и между.
Мы реку переходим вброд,
Над головой неся одежду.
Мы вылезаем, изловчась,
На берег нашего привала.
Но Миша молчалив сейчас
И не смеется, как бывало.
Благоухая через край,
Река похоронила звуки.
И не заглянут в этот рай
Ни сыновья мои, ни внуки.
Они уехали домой
И нас не слышат и не видят.
И разве только Миша мой
Навстречу выглянет и выйдет.
Сейчас он появился тут,
Небытие перерастая,
И через несколько минут
Обязан в воздухе растаять.
Но удивительней всего,
Что Миша узнаваем вроде,
И запись голоса его
Хранится в том водовороте.
Мы здесь бывали, и с тех пор
Воспоминанье как возмездье.
Для пятерых горит костер,
И нет ни одного на месте.
Торфяно-красная вода
Овеяна моими снами,
Чтобы сейчас и навсегда
Все пятеро сидели с нами.
Ведь можно прошлое поймать,
В былое отраженье глядя.
И, поворачивая вспять,
Я подхожу к зеркальной глади.
Но в этой глади водяной
Нет никого и нет кого-то.
Здесь только я с моей женой
На берегу водоворота.
* * *
Пугать не надо никого
Ни откровеньем, ни распятьем.
Меня и сына моего
Не воскресить и не распять им.
Белеет Иерусалим
И обволакивает, чтобы
Себе прокладывать самим
Свою дорогу к храму гроба.
Непробиваемым ступням
Легко, неверие развеяв,
Идти по белым ступеням
Среди арабов и евреев.
Наедине или окрест
Не упадаем и не стонем,
Доверив позабытый крест
Непробиваемым ладоням.
В скале мерцает белизной
Захоронение простое,
Где сын лежит передо мной,
Одновременно рядом стоя.
И вот, пока мы так стоим
И пребываем в нашем храме,
Бессилен Иерусалим
Хотя бы что-то сделать с нами.
Одновременно в двух мирах
Я побывал и перепутал
И фимиам, и полумрак,
И железобетонный купол,
И переход, и перепад,
И за пределом, и над краем,
Туда, где сын мой был распят
И весь от головы до пят
Под мириадами лампад
Уже теперь недосягаем.
Скажи, могло ли это быть
И не произойти могло ли?
Ты научил меня любить,
Кричать от горя и от боли.
Тебя, мой одинокий Спас,
Убили здесь, на этом месте.
И все равно ты город спас
От гнева и отцовской мести.
И на полу, и в куполах
И осязаемо, и слепо
Явились Яхве и Аллах
К порогу мраморного склепа.
Еще немного, и войдут
Уверенно и совместимо,
Сегодня совершая тут
Спасенье Иерусалима.
А для меня страшней всего
Его незримое надгробье.
Мой сын у гроба своего
Стоит и смотрит исподлобья.
И я его уже постиг,
Ладони и ступни потрогав.
А он мне подарил мой стих
И для меня, и для пророков.
Невероятная стезя,
Неузнаваемо-прямая.
От гроба отойти нельзя,
Благословенье принимая.
Но по особому пути
Наперекор моим обрядам
Хочу от гроба отойти
И увести того, кто рядом.
И увести его туда,
Где он со мною будет вместе,
Оберегая города
От гнева и отцовской мести.
* * *
Низовское поле, степь ли –
Вы источник моей тоски.
Никому не нужные стебли
Тянут к небу свои колоски.
Урожай такой иллюзорен
Для художников и для стад.
В колосках не хватает зерен,
Оттого и прямо стоят.
Что вы плачете все, как дети,
Повинуясь и повинясь?
Я таких расставаний свидетель,
О каких не слыхали у нас.
У какого иконостаса
И, простите, в храме каком
Весь народ с Россией расстался
Абсолютно и целиком?
Апокалипсис был кричащим,
Чашу мимо не пронесут.
Всех, кто к этому был причастен,
Вызываю на страшный суд.
Не риторикой допотопной
Эти строки порождены.
Заказные убийства подобны
Убиенью моей страны.
На каком пороге и где мы,
Если в книге добра и зла
Гибель сына до этой темы
Дорастала и доросла?
А тоска по родному дому
Бытие повернула вспять
И, как видите, мне, седому,
Десять лет не давала спать.
Миражи и мои миражи,
Ипостаси родной семьи,
Не кивайте на силы вражьи,
Поглядите в души свои.
Умираю и возвращаюсь
И влагаю в последний стих
То, как родина смотрит, прощаясь
Колосками полей пустых.
И она все больней и краше,
И тоска моя все сильней.
Почему никому не страшен
Страшный суд расставанья с ней?
* * *
Преодоленье осознает,
Чему себя предназначать,
Пока Небытие не знает,
Что делать и с чего начать.
Сначала скрипнет половица,
Потом из воздуха почти
Я предназначен появиться
И первый стих произнести.
Работа жуткая, немая.
И вот, когда чердак затих,
Произношу, не понимая,
Что это мой последний стих.
Иронизирую предвзято
О недописанной строке,
Что будто я ее когда-то
Забыл на этом чердаке.
И даже из пустого кресла,
Где я сидел последний раз,
Она в Небытие пролезла
И там со мной разобралась.
Она усилила мой поиск,
И что в ней так и что не так,
И, ни о чем не беспокоясь,
Меня вернула на чердак.
Теперь ходи за мною следом
Или окошко занавесь,
Но ты невидим и неведом
И нереален там и здесь.
Неугомонная, земная,
Ведь я один тобою взят.
И вот Небытие не знает,
Как возвратить меня назад.
В уединении сугубом
Отныне ласточка одна
Потрогает крылом и клювом
Стекло чердачного окна.
И удивительная странность:
Один бродя по чердаку,
Я не уйду и не останусь,
И допишу мою строку.
* * *
Надежен или завышаем,
Ответ земле необходим.
Кому Россию завещаем?
Кому Европу отдадим?
Я не ответил и ушел бы,
Оборонясь и устранясь.
Но ведь уже людские толпы
Ответов требуют у нас.
Предупрежденьями одними
Настаивают на своем.
Уже земля горит под ними,
А мы ответа не даем.
За все грехи и преступленья
Испытываю боль и стыд.
Вы не хотите обновленья,
Которое нам предстоит?
Приоритет непререкаем.
Война отчаянней и злей.
Но мы людей не испугаем
Цивилизацией своей.
Никто ведь лаской и указкой
Не ущемил и не сломил
Американский, африканский
И палестинский третий мир.
Когда материки потонут,
Не оправдается расчет.
Китай останется не тронут,
А рядом Индия растет.
Уже давно землею прожит
И первый наш, и третий Рим.
И вот земля терпеть не может
Все то, что мы сейчас творим.
Существованье на пределе
От общих и глобальных бед.
Пора подумать, в самом деле,
И обнародовать ответ.
Но мы опасные истоки
Заведомо уберегли.
И все произойдет в итоге
По воле матери Земли.
* * *
Навстречу мне шагнул по полю стерх
И голову настороженно поднял.
Наверно этот стерх один из тех,
В ком ипостась моя живет сегодня.
Сейчас мое сознанье, разомкнув
Прямую связь с моей душой и телом,
На красных лапках вскинет красный клюв
И улетит полетом черно-белым.
Самим собою в поднебесье взят,
Руками крыльев взмахивая чаще,
Я наконец оттуда брошу взгляд
На выпуклое дно зеленой чаши.
В свободной яви, как в нездешнем сне,
Великолепно будет видно сверху
Оставленное мной на этом дне
Желание лететь вдогонку стерху.
И, на минуту улетая вспять,
Смешав зеленое и голубое,
Я буду расстоянье измерять
От самого себя самим собою.
Пока, земным благоуханьем пьян,
Моей другою ипостасью занят,
В каемке леса травный океан
Меня опять на дно свое притянет.
Но этот наш полет один из тех,
Когда, на удивленье нам обоим,
Возносит Миша, черно-белый стерх,
Бессмертье наше над зеленым полем.
* * *
У времени какой-то сбой
И откровенно воля злая.
Неловко быть самим собой
Везде себя возобновляя.
Неумолимей и лютей
Родные розовые дали.
Эпоха родила детей,
А дети в поезде пропали.
Не убивай и не обидь
Законно или незаконно
Того, кто мог предотвратить
Исчезновение вагона.
Уже полвека мне кричат
Отчаяньем дыханий детских
Изображения зайчат
Или цветы на занавесках.
Вагон почувствовал беду,
Когда при повороте справа
Он кувырком на всем ходу
Случайно выпал из состава.
А хвост, порядок сохранив,
У станции догнал свой поезд
И ликвидировал разрыв,
Автоматически пристроясь.
Да, он пристроился вдогон,
И, видимо, в минуты эти
Тонул потерянный вагон,
Где были маленькие дети.
Себя собрав и сочетав
Соединительным пробелом,
Неуправляемый состав
Опять летит в тумане белом.
Воронкой, берегом реки
Или железною дорогой
Моих детей убереги
Да и родителей не трогай.
Но пассажиры не вольны,
Они сидят и едут вместе.
А впереди – огонь войны,
Преодоленье и возмездье.
* * *
В неописуемом развале
Назрела новая беда,
А мы и не подозревали
Итогов страшного суда.
От Бога выпадает милость
Еще пожить недели две,
И ничего не изменилось
Ни в Петербурге, ни в Москве.
А на сто первом и сто пятом,
Куда ведет моя тропа,
Взрывается последний атом,
Горит последняя изба.
И мы опять в недоуменье
Или пытаемся опять
Остановить грехопаденье
И откровение прервать.
И потому за две недели
Нам не добавлено и дня.
А это ведь на самом деле
Очередная западня.
И я отвечу головою,
Преследуя благую цель,
И даже бытие удвою
На протяженье двух недель,
И даже вдвое или втрое
Благоустрою впереди
Существование второе,
Куда мы сможем перейти.
Но кто взрывает ежедневно
Лабораторию мою?
И почему она враждебна
Единственному бытию?
Моим коллайдером ускорясь,
Она усиливает звук
И увеличивает скорость,
Уничтожая все вокруг.
И на сто первом и сто пятом,
Куда ведет моя тропа,
Взрывается последний атом,
Горит последняя изба.
И доверительно со мною
И окончательно простясь,
Уходит Бытие родное
В свою иную ипостась.
И тяжело не непосильно
Прикосновением одним
Оттуда вызываю сына
И оживаю рядом с ним.
* * *
На белизне волшебного картона,
Где прошлого и будущего нет,
Цвета необозримо и бездонно
Произвели один зеленый цвет.
Они пылали в солнечном провале
Под этою грядою голубой.
Они с лиловым небом воевали
И долго спорили между собой.
И, очевидно, это их заслуга
В том, что, пока еще закат горит,
Они спокойно приняли друг друга
И создали единый колорит.
Но если поглядеть из поднебесья,
То мне в глаза бросается одно,
Как не одетая словами песня,
Того картона белое пятно.
Заката видимые отраженья
На всем просторе за душу берут.
Но здесь художник не нашел решенья
И не вполне закрасил белый грунт.
Закрась его, уже ни с кем не споря,
Мазком одним, твоим или ничьим.
Чтобы он стал неотличим от поля
И от моей души неотличим.
___________
______________________________________________________________
Ионин Герман Николаевич – поэт, писатель, литературовед, критик, методист-словесник, профессор, доктор педагогических наук, кандидат филологических наук. Член правления Спб отделения Союза писателей России. Председатель секции критики литературоведения этого союза. Долгие годы - учитель литературы. Вузовский лектор. С 1991 по 2009 гг. – заведующий кафедрой литературы и методики ее преподавания в Институте народов Крайнего Севера Российского государственного педагогического университета им. А.И.Герцена. Член-корреспондент Петровской академии наук и искусств. Один из создателей и вице-президент основанной поэтом Ю. Шесталовым Академии природы (г.Ханты-Мансийск). Исследователь творчества Державина (научные, комментированные издания 1987 и 2002 гг.. в серии «Литературные памятники» и «Новая библиотека поэта»), Пушкина, Блока, Есенина, Маяковского, Даниила Андреева и мн. др. Автор более 200 статей, опубликованных в издательствах «Наука», «Просвещение» и др. Титульный редактор и один из участников популярного учебника по литературе для старших классов общеобразовательной школы (в этом году 10-й класс выходит 12-м изданием). В 2011 г. под его редакцией и при его участии издан коллективный сборник критических статей «Петербургская литература на рубеже веков». Как поэт впервые начал печататься в 1958 г. Известны его книги: «Данте» (1996, поэма), «Троечастие» (1999, поэзия, проза), «Вторая ипостась» (2004, стихи, проза), «Апокалипсис» (2009, повести, поэма «Преодоление»). Художественное творчество для Ионина – главное. Но мы видим: он охватил за свою жизнь многие сферы литературы… В мае 2011 г. Герману Николаевичу Ионину исполнилось 75 лет.