СТРАШНАЯ СКАЗКА
С Т Р А Ш Н А Я С К А З К А
Он прибежал ко мне сам. И мы полюбили друг друга. И такой любви и дружбы я сейчас не мог бы вообразить. А тогда мне казалось – это легко и просто. Нежданный подарок в первое лето после окончания войны. А я тогда только что перешел в пятый класс.
Надо бы рассказать все, как было. Но теперь мне, взрослому, больно даже подумать. Беды мои – расплата за то, как я тогда поступил. И теперь я хочу уйти от себя. И побыть им. Но тогда как мне его описать?
Нет, ничего не выйдет. А для меня окончанье войны и этот котенок – одно переживание. И я пытаюсь это переживанье вернуть. И может быть, кто-то из вас вытерпит и дослушает мой рассказ до конца. Я бы все хотел вернуть. Любую подробность первого послевоенного лета. Но котенок останется в самом начале и в самом конце.
Он прибежал неизвестно откуда. Иван Макарыч сказал, что он очень красив. Что у него хорошие крупные лапы. Редкие у беспородных тигровых кошек. А отец мой обратил внимание на то, что у него благородный коричневый нос. Мама заметила, что у него полосы по бокам идут вдоль, а не поперек.
Это все казалось мне какой-то сказкой. Но я сразу понял, что котенок пришел ко мне и уже никуда от меня теперь не уйдет.
Сорок пятый год. Было очень жаркое лето. Отец рано утром уходил на этюды. Я прежде не отлучался от него. Рисовал, придумывал что-то, писал в блокноте. Но теперь вместе с этим безымянным котенком жизнь моя стала совсем особой самостоятельной жизнью.
Он бегал за мной, как собачка. И не отставал, и шел куда угодно, совсем далеко, на самый берег озера Хепо-Ярви. Туда, где Иван Макарыч, папин друг, имел прекрасный участок и строил дачу.
Я поутру шел туда. И котенок бежал следом. Я прятался по дороге за стогом сена, и он меня находил. Потом вместе мы долго были на берегу. Я купался. И котенок ступал за мной в воду и плыл рядом со мной.
Можете верить, не верить. Но он точно, плавал рядом. Глазки, носик, ушки – наружу. Остальное в воде. И мы вместе выходили на берег. Он отряхивался. Он садился возле. Облизывал себя. И мы высыхали. А я ему вслух говорил что-то свое. Потом, высохнув, котенок забирался ко мне на колени. И я укрывал его от слишком яркого солнца.
Помню – справа был раскидистый куст. Берег быстро подымался вверх. И я сейчас нашел бы эту горку, там песок, трава, где мы сидели. Она и теперь. Ждет. И я лег бы. И вдыхал ее запах. Трава. Песок.
В людях нет и не может быть простой ответной любви. Котенок – да. Он один. И я тихо, благоговейно присматривался. И невольно сравнивал себя и котенка. Думал и повторял: «Да, я сейчас такой. Но когда-нибудь. Неужели. Я не сумею и не смогу? Нет, не смогу».
И это я повторял себе шепотом. И у котенка ушко шевелилось. И он слушал и слышал. И спал. Доверчиво и спокойно. И я, содрогаясь, боялся тогда себя самого. И то, что я маленький, никак не утешало меня. И я вслух говорил:
Вот этой минуте. Когда пригревает раннее солнце на берегу Хепо-Ярви, ты не будешь изменять. Понимаешь? И если что-то случится, ты вспомни. Каждое утро. Здесь. На горке. После купания.
И я больше ничего не мог сказать себе самому. И только знал, что никто в такую минуту не слышит меня. И никого нет. У меня за спиной. И котенок слышал и спал. А на самом деле. Иван Макарыч. Очень тихо. Готовясь купаться. Прислушивался ко мне. И покачивал головой.
Правильно говоришь. Не изменяй никогда. Какое утро. Придется мне. Слегка нарушить. Котенок хороший. Но только ты его не купай. Вот он у тебя мокрый. Понимаешь? А он сам за тобой в воду. Никогда не пойдет. Не любят они. Их топят. Как щенков. И они почему-то знают. Я так думаю. Ну, сплаваю на середину.
И Иван Макарыч входил в озеро и уплывал далеко. А я, досадуя, что меня услыхали, шепотом повторял моему другу те же слова о том, что я не изменю этой минуте. Я понимал. И тайна моя оставалась при мне.
Тайна жизни лежала передо мной кверху лапками. На моих коленях. Животик беленький. И никаких признаков, что это сибирский котенок. А я хотел, чтобы у меня был пушистый. Может быть, это японский. Они другие. У тех короткие хвосты. А у этого… Жаль.
Их топят. И все они знают о том. А мой ничего не знает. И таких больше нет. Надо было эти слова сказать в полный голос. Но я почему-то их даже не мог прошептать.
И когда Иван Макарыч выплыл, вышел, позагорал и поспешил по своим делам, я опять захотел искупаться. И думал, что котенок останется на берегу. А он снова пошел к воде. Я взял его, отнес на глубину, опустил. И он поплыл рядом со мной. Можете верить или не верить.
Нет, я уже не плыл. Я тихонько переставлял ноги в воде и шел к берегу. А он по самую мордочку был в этой воде, загребал в ней своими большими лапками и глядел на меня. Хвостик его рулил. Ушки оставались сухими. Вода в них не попадала.
Я не выдержал. Осторожно взял его двумя ладошками и вынес не берег. Он стоял на горке мокрый и не сразу стал отряхаться. Я лег, и мы смотрели друг на друга. И он отряхнулся весело и легко. А потом – как обычно. И только лизал себя с перерывами. Очень медленно и устало.
Я запомнил этот случай. И с тех пор мы по утрам купались один только раз. И Иван Макарыч однажды увидел. И мы при нем вышли на берег. И котенок. Поспешил за мной. И отряхнулся на горке.
И мне кажется, Иван Макарыч не поверил своим глазам. И он задумался на минуту. Но тут же по-взрослому. Отогнал эти мысли. И после того перестал хвалить моего красавца. И как только увидит его, отводит глаза. Постоит на берегу. Помолчит. И, как обычно, стянет с себя рубаху и заплывет сильно до середины озера Хепо-Ярви.
Он летчик. Только что, год назад, воевал. И до сих пор летает. А может быть, уже перестал. И теперь строит себе очень хороший дом. И ему приятно, что мой отец – его друг. И только один раз он, не глядя на котенка, перед тем как войти в воду, спросил меня, что я думаю об отце.
Я понял его. Он решил, что мне пора оставить котенка. И, как прежде, ходить вместе с отцом на этюды. И не важно, буду я рисовать или нет. Надо привыкать к мирной хорошей и взрослой жизни. А котенок, совсем необычный, отвлекает меня.
Он был прав. Я сам думал об этом. Но ведь и я вырастал, по словам отца, очень уж взрослым. А котенок меня учил тому, что отец так хорошо выражал в своих этюдах и пейзажах. Котенок — природа. И она, природа, любила меня и была верна мне, как еще никто из людей. И это не все понимали.
Котенок в любую минуту мог убежать. А он больше и больше ко мне привыкал. И знал, что я его никогда не оставлю. И я думал, что отец один это хорошо понимает. Но как объяснить Ивану Макарычу. Летчику. Он столько видел и пережил. И у него все по-своему. И если он еще не понял сейчас, то уже никогда не поймет.
И вот пожалуйста – что я думаю об отце? Ничего не думаю. Живу и знаю, что он где-то рядом. И все, что пишет красками, верно ему до конца. Но Иван Макарыч не глядит на котенка и ждет, что я отвечу. Нетерпеливо. Ждет. У него дела. И что-то его заботит в первое послевоенное лето.
И вот я ему говорю:
- Мой папа еще ничего не сказал о том, что будет в жизни с моим другом, с этим котенком. А я хочу о нем сочинить большую и страшную сказку. И мне кажется, что я ее уже вообразил и придумал. Но только забыл и сейчас не могу вспомнить о ней.
- А почему страшную? Самое страшное – это когда люди расходятся. А у них психология такая, что они должны расходиться. Вот приедет ко мне мой товарищ Константин Коваленко. Он друг твоего отца. И ты его знаешь. Это герой. А брат его – хороший поэт. Он в Москве, и даже я с ним еще не знаком. И хорошо, если такие люди жили бы вместе. Надо, чтобы твой папа, художник, получил участок рядом со мной. Вот здесь на берегу. Мы построим хорошие домики. И будем жить мирно и весело. И это самое лучшее, что может с нами случиться.
А я все-таки вспомню мою страшную сказку. И ее запишу.
Да. Пока еще дом не был построен, мы жили в одной избушке. Вместе. И вполне хорошо. Избушка была на горе. Там, где поселок Токсово, без всякой границы, прямо переходит в Кавголово. От озера туда — длинный и крутой песчаный подъем.
Под жарким солнцем трудно взбираться, осыпая песок. Зато утром спускаешься оттуда очень легко. Мой котенок бежит за мной. И как будто ему все равно — спуск или подъем. А отец по утрам уносит с собой этюдник, а иногда холст и трехногий мольберт. Прежде я ему помогал.
А теперь. Вот уже несколько дней. Он уходит один.
И я думал сначала, что котенок совсем по-другому станет жить вместе с нами в избушке. И что он там будет ждать меня, пока я с папой хожу на этюды. Но он везде и повсюду бегал за мной. И я был уверен, что мы с ним никак не должны разлучаться. И жить станем только вдвоем.
Папа утром и вечером посматривал на него очень серьезно. Он пытался его приручить. Но сразу понял – котенок нашел друга. И папа, вздохнув, шел на этюды без нас. Что-то происходило такое – более важное, пока я придумывал страшную сказку.
Утро. Мы спим. Котенок у меня под одеялом, он тепло прижимается ко мне на подушке, у самого моего подбородка, и я жду, когда отец первый пошевелится и будет вставать. Раньше всех. И уже два дня я хочу утром что-то ему сказать. Но как только начну говорить, котенок потягивается, подымает свою голову и уже готов и ждет, куда мы пойдем.
Папа видит мои старания и по-особому тихо встает.
Холст от потолка и до пола разгораживал комнату. И там, на той половине, бесшумно спят Иван Макарыч со своею женой. Папа уходит. Мольберт остается в углу. А я еще долго лежу в тишине. И котенок, подбирает лапки и прижимается опять к моему подбородку. Мы не можем больше заснуть. И я соображаю, как мы теперь станем жить и что с нами случится.
И вот на пятый день поутру он, не засыпая, тепло замурлыкал. Грудка его запела. Первый раз. И я этого ждал. И сказка моя началась.
До сих пор он молчал. И будто спрашивал меня: «Так или не так? Верно или неверно?». А теперь он ответил: «Так. Мы вдвоем. И никто нам не помешает». И я, услышав, этому подчинился. Но он верил мне еще лучше – верил, как только можно поверить.
Сказка моя добрая и счастливая. Но у нее очень страшный конец. И я не хочу его знать, и мне кажется, я его позабыл. А на самом деле вспоминать не хочу. И поневоле думаю, отчего он так страшен.
Многое жуткое с нами уже случилось. И со мной. И как будто со мной. Мама рассказывала, как погиб мой маленький брат. А потом я родился. И началась война. И блокаду я видел. И знал, что есть по-настоящему страшное. А в сказке, наверно, станет еще страшнее.
И я отгоняю от себя эти образы. Нетрудно их отогнать. Потому что они уже знакомы и пока еще далеки от меня. А о том, как это бывает, ведали все. Но в сказке живет совсем другое, о чем не знает никто. И я боюсь. Вот вспомню. Вот сумею вообразить. Вот еще немного – и догадаюсь.
Котенок мой не знал ничего. И когда в грудке его что-то запело и тепло задрожало, я подумал, что у нас, людей, такого теплого звука нет и не будет. И я очень жалел, что нельзя рассказать о том Ивану Макарычу. А вот отцу я бы сумел рассказать. И себе самому.
Но котенок сам что-то рассказывал этим дрожанием и звуком. Он рассказывал о том, что людям не очень понятно. Да, мы понимаем. Чувствуем то же. Но слов не хватает. И даже мама долго бы думала. И один отец, наверно, понял бы меня без этих неправильных слов.
Поэт Коваленков. Где-то в Москве. Вот его брат приедет сюда. Я ему расскажу. Он чужой. Но такой веселый. Потому что герой. Воевал. Он как Иван Макарыч. Но так умеет шутить и смеяться, что даже папа рядом с ним становится веселее. Он хотя бы сделает вид, что поймет.
Страшный конец обязательно будет. А сейчас котенок поет о другом. И то, о чем он поет, я знаю, люблю. И когда-нибудь скажу своим языком.
Отец молчит. Потому что видит – я от него отдаляюсь в мой собственный мир. И тогда еще я не мог это понять, а он, взрослый, чувствовал, сразу видел. И знал, что говорить об этом – совсем невозможно. И как раз туда, где о том невозможно сказать, я от него уходил.
Котенок счастлив. А мы страдаем – каждый по-своему. У меня впереди целая жизнь. А отец думает, что ему осталось немного. Пока можно писать пейзажи. Но вот кончится лето. И тогда спешно придется кончать большие заказные картины. И по вечерам углем рисовать себя самого. Он знает, что это будет именно так, и грустит, уходя на этюды.
Мне по-особому жалко отца. Но я не знаю, как мне с ним об этом начать разговор. И я отпускаю его и не могу себе объяснить, что нужно делать и о чем думать и как поступать. Мне вообще очень жалко взрослых. Все они такие, потому что уже прожили много. Но кто-то гонит от себя эти мысли и чувства. А кто-то хочет их выразить.
И я тоже хочу. И это будет. И все будет именно так. И я смотрю на котенка и знаю – он никогда не станет чувствовать это. И так будет, пока мы вместе. А если кончится наша дружба, он поймет сразу то же, что знает и чувствует мой отец.
И я боюсь – такой печальный конец может быть очень страшен, и он зависит от меня одного. Уже сейчас. И я стараюсь. Не изменять этому нашему раннему утру после купания. И так продолжаются наши самые счастливые дни.
Первое послевоенное лето. Конечно, оно кончается. Но это несерьезно. И пока оно есть, я вслух рассказываю себе то, что называю моей очень страшной сказкой. И мне кажется. Что это лучше всего делать, пока мы идем к озеру Хепо-Ярви. На песчаной дорожке нет никого.
Котенок бежит за мной. И я могу в полный голос говорить с ним. И никто не услышит меня. А если даже услышит, он поймет, что я разговариваю с тем, кто бежит, поспевая за мной. И все в порядке. И так легко и весело – день за днем. И чем дальше, тем больше сказка моя походит на сказку. Это я думаю так. Думал тогда.
Лето прошло. Безымянный котенок уехал со мной в Ленинград. И это уже не котенок. Незаметно вырос. Это красивая тигровая кошка. У нее коричневый нос. Крупные лапы. И продольные полосы на боках.
До сих пор я не придумал, как ее звать. А она смотрит по-прежнему ласково и доверчиво. И когда поет, что-то у самого носика двигается и дрожит. Я это люблю. А она хочет сказать. И не знает слов. Имя ей не нужно совсем. Придумаешь имя. И что-то исчезнет. Ради имени.
Господи. Нет, не могу дальше о ней вспоминать. Мне становится горько – и я до сих пор никому еще не рассказывал.
Мама видела все и не нуждалась в моих словах. А отец все больше и больше после работы молчал, видимо, спрашивал себя самого, всегда ли нужны слова и все ли он сделал, чтобы можно было что-то без них людям пересказать. И он часто молча брал себе на руки мою добрую милую кошку. Ту, что любила меня одного.
Иван Макарыч редко приезжал к нам в гости с женой. Он жалел, что отцу моему, художнику, не генералу, нельзя иметь участок рядом с его домом, который еще не построен и строится очень медленно. А через год я перейду в новый класс, и мы уже летом не будем жить в одной избушке, в той комнате, разделенной холстом. Самое лучшее в прошлом.
Кошку мою Иван Макарыч помнил и узнавал. Но долго он не мог на нее смотреть. И мне казалось, что ему на его глаза набегали слезы. И он отворачивался и думал о чем-то своем. А потом говорил. Особенно громко о друге своем Коваленко. Вот он приедет. И мы отгоним прочь. Все заботы и хлопоты. Всю работу.
Что? Неужели до сих пор ты не придумал имя, и не знаешь, как ее звать. Это неправильно. И это надо в первый же день. А не то, будет поздно. Вот уже сейчас трудно придумать.
Отец не поддерживал разговор. И забыл о Токсово. Друг его – победитель. У него особая жизнь. И я чувствовал – нельзя им говорить о том, как было бы хорошо, если бы они жили рядом. Но я учусь рисовать, и это радует и вселяет надежду. Все изменится, Николай.
Коваленко приехал. Я уже видел его однажды. Еще в 44 году. Он тоже теперь генерал. И нисколько не изменился. Подвижный, стройный, веселый. Еще бы. Такая война за плечами. И все хорошо.
Николай. Хочешь пойдем в библиотеку. В читальный зал. Посмотрим полное собрание сочинений Пушкина. Много томов. Ты один том. А я другой. И сынишка твой, вижу, тоже хочет пойти вместе с нами. А потом вернемся и вместе будем читать Маяковского. Вслух. Потому что все равно понять невозможно.
И Коваленко что-то запел. И отец улыбнулся. А Иван Макарыч долго-долго смотрел на кошку мою.
А вы по-прежнему ходите вместе?
Нет, она меня ждет.
А как же страшная сказка?
Еще не готова. Могу почитать вам «Слово о полку». Мой перевод. Хотите?
Нет, не хочу. Не люблю. Поэма сильная. Да. Но зачем говорить о том, как побили тебя? Надо рассказывать о другом.
А это как раз о том, что люди не могут жить вместе.
Что, князья? Понятно. И не одни князья. Костя. В Москве хорошо. А под Москвой еще лучше. Ладно. Потом. Сымпровизируй. Под Маяковского. Кое-что ясно и так. Не люблю. Но у тебя получается.
И Коваленко. Очень громко и весело. Прокричал для меня какую-то чепуху. «Полозьей нос вертя, взревел паровоз, как разгневанный бог…».
Кошка сидит на углу большого письменного стола. При гостях она никогда не подходит ко мне. И сейчас там. Сидит спокойно. Потому что в комнате все хорошо. Громкий голос ее не пугает. А они. Добрые люди. Уйдут. Уведут меня. И я уйду вместе с ними. И уйду надолго. Даже не тронув ее. А она, как всегда одна без меня, останется ждать.
Я знаю. Кошка видит все другими глазами. И я научусь у нее. А пока…
«Слово о полку». Пушкин. Библиотека. Пятый класс. В средней художественной школе. Я буду художником. А на самом деле. Не очень хочу. Мне что-то открылось. Это счастье. Когда тебя кто-то. Спокойно и долго ждет.
По вечерам родители иногда вместе уходят. Раньше я оставался один в полутемной квартире. И мне было страшно. Теперь, когда я один, она рядом со мной. И я уже ничего не боюсь. Перевожу мое «Слово». Держу ее на руках. И слушаю, как милая кошка поет.
Пока я знаю, что так больше никто меня уже не полюбит. И если я уйду в библиотеку, она молча меня будет ждать. И, может быть, не уснет. А на том же месте, где сидела, когда я уходил, будет ждать меня в темноте. И даже на свету, если мама, как сейчас, останется дома.
Библиотека, читальный зал рядом. Отец часто приносит из нее, по моей просьбе, хорошие книги. «Илиаду» принес. Кое-что по искусству. А сегодня мы с Коваленко и Макарычем, как его называет отец. В малой комнате читального зала. Попросим нам выдать Пушкина. Все тома. Два полных издания. Заняли целый стол.
Коваленко что-то читает вслух. Вполголоса. Иван Макарыч разглядывает в этих томах фотографии черновиков. Отец, откинувшись на спинку стула, наблюдает за ними. А я не забываю кошку. И, перелистывая один из томов, думаю о том, что я ее не забываю.
Перед этим чувством и памятью пропадает все остальное. Даже то, что рядом два друга, и они, друзья отца моего, те, кто меня защищал во время войны, и то, что мы победили. И то, что нам дали сразу все эти тома. И то, что Коваленко весело и громко читает. И то, что Пушкин мой любимый поэт. Все отступает перед тем, как моя кошка молчит и ждет.
И тут вдруг я понимаю, как надо перевести горькие строки – «Ничит трава жалощами, а древо с тугою к земли преклонилось». Надо прямо – «трава припадает к земле, дерево плачет». Мне близко молчаливое чувство горя. И я жду, когда мы кончим и поскорее вернемся домой.
Жду. И вдруг понимаю. Она предвидит, как все для меня станет горем.
Но друзья, выйдя из библиотеки, решили еще прогуляться на берег Невы, к сфинксам. И там порадоваться победе. И я иду вместе с ними. Боль и тоска щемит. Но победа – еще сильнее. И я не могу не пойти. Конечно. Кошка меня подождет.
Константин Евгеньевич сегодня особенно весел. По дороге к сфинксам он много раз останавливается. Заговаривает с прохожими. И его как будто бы узнают. Он может вдруг запеть. Что-то громко сказать. Развести руками в воздухе. Поздороваться с кем-то совсем незнакомым.
Я любуюсь им. Я ведь хорошо помню блокаду. Первую зиму. Константин Евгеньевич умеет выразить общую радость. Она сразу вспыхивает на лицах. «Страны рады. Грады веселы». Можно оставить без перевода.
Или нет. Попробую. Лучше так. «Весело. Праздник пока. И в городах и странах». Иван Макарыч молчит. А отец мой тоже поет. Впервые на улице. И все вокруг его понимают. Кончается лето сорок пятого года. И такое лето не повторится.
Коваленко читает вслух Маяковского. Тут же у сфинксов. Мы сидим на гранитной полукруглой скамье. Вокруг нас уже собираются люди. Все хорошо. Но мне вдруг становится жалко, что моя кошка до сих пор там и не видит меня. Она вместе с мамой ожидает нас дома. Сидит на краешке письменного стола. Самый счастливый день. Боль и тоска.
Темный вечер. Кончились белые ночи. Мы возвращаемся. А моя страшная сказка уснула. Но я знаю, что это пройдет. Кошка, не спит. И не может понять, куда я ушел. Она сторожит мою сказку. Она знает, что будет. А мне печально видеть, что радость победы уже остывает.
Мы дома. Темная лестница. Мама бросается прямо ко мне. Обнимает. Как будто я вернулся с отцом из-под обстрела. Она плачет и вспоминает все, что не может забыть. Кошка свернулась на уголке стола, где сидела. Она в стороне. И оттуда, приподняв голову, глядит на меня.
Я иду к ней. Беру ее на руки. И она тут же засыпает у меня на руках.
И почему-то я заплакал о ней тогда. В первый раз.
Горький счастливый день кончается. Темный вечер. Август. Завтра в школу не надо. У нас гости. Помимо Коваленко и Ивана Макарыча. Их знакомые. Все приносят мне подарки. Кинжал в ножнах. Немецкий трофей. Золинген. Заграничные пластинки. Вагнер. Вертинский. И новый патефон – только на вечер.
Шумно. А я с кошкой – в маленькой комнате. Без света. Что будет завтра. И что будет потом. Она перебирает лапками на моей руке. И так же тепло и любовно поет. Завтра начну переписывать «Илиаду». У меня останется ее полный текст. А книгу папа должен вернуть в читальный зал. Шумно. Гости смеются. Папа весел, он что-то громко сказал.
Страшные образы вокруг меня в темноте. А я не боюсь. Потому что рядом она. Я уже вырос. Надо жить самому. Как жалко. Незнакомые гости. Пошумят и уйдут. И потом не придут никогда. Сорок пятого года больше не будет. Мы счастливы. И нам очень горько вдвоем.
Такого сна и такой ночи у меня еще не случалось. Я не помню, как я разделся и лег и как моя кошка сначала где-то поверх одеяла, а потом своей головкой пригрелась у шеи моей, и все успокоилось и утихло вокруг. И я просыпался и вновь засыпал. Очнусь, и она сразу тепло запоет. И так было много раз в эту счастливую и почти бессонную ночь.
Утром, пока еще никто не проснулся, я сажусь переписывать «Илиаду». Кошка на моем кафельном шахматном столике свернулась прямо передо мной. Красные страницы толстой общей тетради. Десятеричное и. Твердые знаки. Переписываю все, как есть в этой старой книге. Кошка заснет. И тут же проснется. Подвернет свои лапки, запоет и снова заснет. И я начинаю шептать вслух гекзаметры «Илиады».
Мама давно не спит и, кажется, повторяет произнесенные мною слова. И вдруг я понимаю, что отец тоже не спит. Потому что я перестаю слышать его дыхание. А оно только что было ровным и обычным. Вот хорошее утро. Я умолкаю. Шепот утих. Мы все равно слышим друг друга.
Кровавые зори свет поведают. У Гомера такого нет. Старые большие березы недвижны. Радио молчит. Большой проспект. И только звенят на путях пустые трамваи.
Я думаю, кошка вспоминала наше лето и купания в озере. Но теперь жизнь городская. И она, кошка, выросла и привыкла. Я пошел в школу. И по утрам надо ждать на заправленной кровати, когда я вернусь. Что важнее – шумы дня или ее ожидание?
В СХШ после четырех уроков еще два часа искусства. А отец дома в большой комнате пишет заказную картину. Мольберт и громадный холст в полстены. До войны и в блокаду мы жили здесь, в большой проходной. Теперь тут мастерская. Синие обои сняты, стены – белая штукатурка.
Я не люблю эту холодную мастерскую. Отец – тоже. Из нее по утрам нельзя уходить на этюды. Но только в ней помещаются большие подрамники и холсты. Кошка редко сидит здесь на краешке письменного стола. А у меня с искусством все так же. Уроки – будто заказы.
Так неправильно. И нехорошо само разделение комнат. Но папа мне говорит: «Ничего, ничего. Первые годы после войны. Пока неизбежно. А ты смотри. Здесь твоя мастерская». – «Нет, — я отвечаю. – Моя мастерская там». – «Что? «Илиада» или твой Руставели?» Мне горько, и я ухожу туда, где кошка понимает меня.
Я люблю искусство. Но твердо знаю – ничего у меня не получится. Что-то не так. И не только я. Все, и папа вместе со всеми, идут не туда. И думают не о том. И кажется мне, что никто из них не знает, что нужно делать. И вот они заставляют. И меня, и себя. И все правильно. И вроде бы все не так.
Но книжный шкаф со львами и «дубовыми стариками» перекочевал из мастерской в нашу малую комнату. И в нем у меня уже целая полка. Тетрадь, а в ней первая песнь «Илиады». А в конце – мой перевод «Слова» — до половины. А остальные книжные полки пустые. Нет ничего.
Мама чувствует и предвидит какое-то новое горе. Но радость победы никуда не уходит. Она есть, и очень просто – люди могут о ней позабыть. И со мной что-то совсем небывалое. Взрослею. День за днем. Голос меняется. Мама слышит. И скоро будет мне одиннадцать лет. И через два года. Оно. Лучше не думать. Настанет. Придет. А до войны. Тогда. Брат мой погиб. Тоже было ему одиннадцать лет.
Но я пережил день своего рождения. И ничего со мной не случилось. Кошка в это воскресное утро уходила к отцу, в его белую мастерскую. Он еще спал, выжидая время, когда станет светлей и можно будет работать, она спрыгивала с моей кровати, лапой открывала стеклянную дверь и уходила туда.
Я не мог понять, почему. А она понимала. Вот я встаю. И еще далеко до того часа, когда брат мой вышел из дома за хлебом и не вернулся. И сейчас он еще там как будто. И я отгоняю остатки сна и проникаю туда, где моя кошка опять ждет меня, сидя на краешке письменного стола.
Я неслышным шагом приближаюсь к ней. Что с тобой? Кошка молчит. И мне становится вдруг страшно. И тут я словно впервые оглядываю всю мастерскую. Между окнами желтый диван, под белым чехлом. Там и в самом деле как будто сидит мой брат и вроде бы что-то читает.
Воображение. Мольберт. Повернут наискосок. Иначе натянутый огромный холст никак не вместить. А нужно, чтобы на него падал утренний свет и можно было работать. Уголком диван виден из-за холста. И там за ним, кажется, брат. И я боюсь подвинуться, и заглянуть, и что-то увидеть. А когда проходил мимо – не было ничего.
Но теперь и впрямь, точно кто-то сидит. И этот кто-то мой папа. Ну, конечно, он встал и очень тихо из малой комнаты прошел в мастерскую. Работать еще нельзя. И он сел так, чтобы не напугать никого из нас. И кошка не испугалась. Она смотрит спокойно и знает, зачем это утро.
Мы втроем очень долго молчим. А потом она спрыгивает со стола, идет прямо к отцу и вскакивает к нему на диван. А он берет ее на руки. Прижимает головку ее к своему подбородку и что-то совсем неслышно ей говорит. А я в глубине у стола боюсь вдохнуть и пошевельнуться.
И вдруг звенит стеклянная дверь. Мама останавливается в проеме. Держит руку у стекла этой двери. И теперь нас четверо. И отец очень быстро и шумно вскакивает, стоит и не знает, что делать и как работать в такой полутьме. Рано. Опять и опять. Он выжидает. И вновь…
Кошка оглядывает мастерскую. Обходит ее. Тихо. Спокойно. Легко. Будто впервые. И ласковым звуком зовет и уводит нас в малую комнату.
Все изменилось. Кошка станет хозяйкою в доме. Если что, папа мой обращается к ней. Берет ее на руки, подымает вровень с собой. Заглядывал ей в глаза. Она отвечает доверчиво и безмолвно. И ее коричневый носик шевелит верхнюю губку. И это всегда значило то, что мы любим друг друга.
Мама благодарно смотрит ей вслед, как будто кошка защищает меня от кого-то. Этот взгляд я знал хорошо. И ловил его и опускал голову, ожидая, что будет. Мы все ожидали чего-то. И только она, кошка, успокаивала нас. И каждого по-особому. Посмотришь на нее, и на душе становится легче.
Она любила таким чувством, какому вообще надо учиться. И как будто она знала все, что с нами произошло. И пока мы вместе, мы счастливы и к нам придет все счастливое, что стало после войны, и все оно соберется в малой комнате нашей. И кошка знала, что никто не изменит этому счастью. Она себя ему доверяла. Или она его принесла.
О том, что брат мой погиб, мы ни словом не говорили друг с другом. И только я шепотом спрашивал кошку и следил за тем, как изменится у нее выражение глаз. А она вся обвисала у меня на руках. И становилась тяжелой. И готова была прильнуть к шее моей.
И, как тогда на озере Хепо-Ярви, когда мы утром плавали один только раз, я больше не спрашивал ее ни о чем. То, что могло случиться, уже случилось. И мы стали другими. И я сам родился другим. А кошка точно знала об этом. И жалела меня. И согласна была навсегда оставаться хозяйкой в нашей семье.
Она ни разу не вырывалась из рук. Я прижимал ее головку к моим глазам. К виску моему. И я держал ее так очень долго, сколько хотел. И отец однажды это увидел. И вынул свой фотокор. И, забыв обо всем, ждал, чтобы сделать снимок. И наконец, поймал то, что надо было снимать. И я видел его выражение. И оно совпадало с тем, что кошка отдавала мне и ему. И маме.
А она все отдавала. Она отдавала себя. И у нее не было никого, кроме нас. Но я оставался первым и главным. И она меня тогда защитила. Да, защитила. В то утро, когда мне исполнилось. Одиннадцать лет.
От кого? И как она могла защищать? Я не знаю. Но все было именно так. Я не мог быть хозяином этого милого существа. И держался очень скромно. Но она была еще скромнее. И всегда старалась быть ни для кого незаметной. Ну, что такого? Не сибирская и не японская короткохвостая. Обычная тигровая кошка.
Нос у нее оставался коричневым. Лапы большие. А полосы вдоль боков. Почти незаметно. И ей совсем не нужно было никакой красоты. Она и так хороша. И отец, и мама. Рядом с ней стали мягче душой. И уже не придирались ко мне. И я был счастлив как никогда. А перед сном…
Я почему-то мечтал, что она оттуда может привести моего брата. И увести обратно туда. Маме я не мог ничего об этом сказать. И по утрам. Я бродил по комнате, где мы спали. Трогал вещи, которых он касался тогда. Кошка следила за мной и думала о чем-то своем. И все можно было, если очень захочешь. Я очень хотел. Но она отучала меня. Это хотеть.
Я решил опять вместе с папой ходить на этюды. Он кончил работу, и огромный холст увезли. Теперь он мог ездить на Смоленское кладбище. И там рисовать. Я тоже пытался. И даже раза два брал с собой мою кошку.
Ей не нравилось. Она смотрела мне прямо в глаза. Вот могила брата. А вот берег Смоленки. Нет, нельзя. Но отец рисовал. И то, и другое. А мама у могилы сидела за решетчатым столиком. Что-то шила. Я делал уроки. И ничего не мог. Не получалось ничего у меня. Кошка терпела. Но я знал – не убежит. Рисую, рисую – не получается. Я беру ее на руки и долго брожу по берегу речки. Темной, как смоль.
Кошка закрывает глаза. Дремлет у меня под вельветовой курткой. И я понимаю, что она просто не хочет видеть могилы. Чужие. Наши. Любые. Это земля. И, кроме того. Здесь очень много людей. Нельзя делать уроки, рисовать, гулять. Лучше отсюда скорей уходить. И чтобы другие люди. Тоже совсем отсюда ушли.
И я была бы спокойна за них. Но никто не уходит. И я чувствую. Что-то не так. Не умеют. Не знают. Подожду. Потерплю. Зажмурю глазки. А вижу, как если бы они были открыты. И я вижу то, что не видимо никому.
В другой раз – то же самое. И я понимаю – больше не будем пытаться. Отец ездит на кладбище сам. А я вглядываюсь в его смоленские пейзажи, которые он приносит оттуда, и хочу найти в них то, что не видят другие. Все не так. И все очень похоже на то, что заметит любой.
Кошка согласна. И я уже готов спросить об этом отца. Но она учит молчанию. И умеет разглядеть сразу то, что ей нужно. И я всматриваюсь в нее. И она отвечает мне спокойным и вдумчивым взглядом. Делай, что хочешь. И я буду с тобой. А ты словами. Рассказывай то, что сделал.
И я начинаю писать. Совсем откровенно. То, что хочу. И то, с чем согласна она. Плохо только, что это все происходит во сне. И в забытьи. Когда слова прилетают и улетают легко. И они там, куда улетели. И теперь незачем их искать. И найти невозможно.
А тетради мои на шахматном столике. Папа не трогает их. Увидит, пройдет мимо, оглянется и сразу уйдет к себе, в свою мастерскую. Этюды, картины – в споре и в поединке. То, что видеть нельзя. Но именно так и нужно. А он не умеет и не хочет. И никто не хочет. А нужно именно так.
Моя кошка очень жалеет людей. А меня ей особенно жалко. Подойдет, вспрыгнет на шахматный кафельный столик. И ляжет на две мои тетради. В одной – перевод «Слова», а в другой страшная сказка. И пока ни одной строки. И что-то меня еще ожидает.
И однажды вдруг сказка перешла на бумагу. Вся сказка. От первого до последнего слова. Кошка видела, как это все получилось. И хочет она, чтобы никто не увидел. И не прочитал. И в то утро. Отец долго шагал взад и вперед по своей мастерской. А на мольберте не стояло никакого холста.
Он шагал и не заглядывал в нашу малую комнату. Кошка со мной. И она уже не спит на столе. Сидит и смотрит поверх открытой тетради. Прямо в мои глаза. Очень тревожно. И я ей читаю шепотом. И вполне понимаю – это мало и плохо. А она спокойно ждет, что я еще прошепчу.
Сказка о том, как отец и сын потеряли друг друга. И до сих пор не могут найти. Но кошка знает. И никак не умеет словами сказать. И тому и другому. Идите за мной. И никто из них за ней не идет.
Друзья мои из средней художественной школы опять у меня в гостях. Мы все талантливые. Иначе мы не учились бы здесь, в Академии. Одаренные. Так о нас говорят взрослые. И даже учителя. А отец посмотрит на меня и вздохнет. И я знаю – он прав. Рисую плохо. Неверная линия. Цвет пустой. Нужно хотеть и уметь. Но я занят совсем другим. У меня – Руставели, Данте. У меня слово мое о полку.
Друзья хотят и умеют. Но ведь они, особенно Ифа, тоже пишут стихи. А после уроков мы иногда вместе гуляем в Соловьевском саду. И там придумываем что-то в духе Рабле. Ифа не умолкает. Я добавляю. Но мы понимаем. Это шутка. Отдых от уроков искусства. А у меня все немного не так. Строфы. Замыслы. А сказку мою никому я не могу рассказать.
И вот я зову их в гости. В малую комнату. Но чтобы туда пройти, нужно миновать мастерскую. И они видят работы отца. И не все нравится им. Ифа громко о том говорит, спорит со мной. И отец мой слышит все, о чем говорят. Он ушел на этюды, но слышит издалека. А заказная картина — что-то чужое и страшное.
Я говорю друзьям, что их всех ждет эта же самая участь. Но не все будут ходить на этюды, как мой отец. Каждое утро. А он, бывало, на целый день. Как сейчас. Друзья умолкают и поглядывают на меня печально и долго. И мы уходим в нашу малую комнату. И я читаю им что-то свое.
Аполлон. Фаэтон. А теперь послушай мою поэму о Наволоке.
Ифа, довольно. Кошка. Скажи, хозяин, как ее звать. Она, видишь, красиво сидит на столе. Давай, порисуем. Вот. Спокойно сидит. И никуда не уходит. Позирует хорошо.
А у нее, послушай, боковые полосы протянуты вдоль. Усилить надо. А то они почти не видны.
И товарищи мои сразу пристраиваются рисовать. И в малой комнате вдруг становится тихо. И только один я наблюдаю все это со стороны.
Порисуй, порисуй. Трудновато. Смотрится классно. А попробуй поймай.
Кошка спокойно и скромно сидит. И по ее воле вокруг мир и порядок.
Мир наступил. А порядок еще надо возобновить. И люди стараются. И я верю в бога. А кошка любит меня. Так. Она и сама божество. И вот в эти дни, кроме Гомера и Пушкина, рядом со мной живет мой особо любимый поэт, которого я открыл для себя. Уже три года назад. И я читаю кошке его поэму. Когда мы остаемся одни.
Ад. Чистилище. Рай. Гравюры Доре. Мои друзья внимательно разглядывают эти гравюры. И папа, и дядя. А вот вместо текста его – переводы. И не то, и не так. Это уж точно. Переводчик – изменник. Знаю по опыту. Читаю то, что у меня получилось. Первая песнь. Кошка выслушивает все до конца.
Тайна от всех. И от взрослых. И от себя. Кошка ни разу не отвлеклась. И гравюры и текст мой. Принимает благосклонно. И с любовью ко мне. И все же я чувствую фальшь в каждом слове. Терцины. Мужские окончания строк. Никому нельзя прочитать. Кроме нее.
А от меня прячут мою любимую книгу. Потому что я плохо учусь. Математика. Искусство. А мой Данте, наверно, был математик. Сколько слов, если посчитать, в Аду, в Чистилище и в Раю. Скартацинни. Отец в старой книге мне купил по дешевке. И я даже это прочел. Отец подумал и вернул мне книгу, ту, где сама поэма в плохом переводе и гравюры Доре.
Кошка ни в чем не укоряет меня. Она как будто советует. Зная заранее.
Ты не волнуйся. Математика – это когда отброшено лишнее. Подумай, подумай и снова отбрось то, что лишнее есть у тебя. Вот у меня – только то, что нужно. И больше нет ничего. И у Данте. Ему было очень трудно и очень легко. Совсем как мне. Пока мы будем вместе. А мне только легко.
Отец просыпается сразу. Еще темно. За окном зима. Воскресение. Холодно. Печку нужно топить. Кошка под одеялом, и как выйти оттуда. Ей хорошо. Но она сразу спрыгивает на пол и идет следом за мной. И это как в холодную воду. Как тогда. По утрам. В Хепо-Ярви.
Завтра понедельник. В академии будут смотреть все, что мы сделали дома. А если совсем ничего. Пытаюсь один. Вынимаю бумагу. Но кошка не станет позировать. И как нарочно. Только я пристроюсь, она сходит с места. Налево, направо. И прямо передо мной. Зовет и куда-то уводит.
Мы все одно существо. Нет, каждый из нас похож на себя. И чтобы не потеряться, нужно друг другом быть. Что здесь ад, чистилище, рай? Когда люди вместе, возможно и то, и другое и третье. Но только возможно. Что-то мешает. Иными словами. Кто мы такие? И до каких пор мы не будем собой? В трех проявлениях бытия. Что-то утрачено. Вот и причина.
Люди всегда себя и друг друга теряют. И тогда одно существо – это что-то ужасное. Очень плохое. А еще хуже, если все раздробилось и нет и не может быть. Единственного. Одного. Того, с чего все начиналось. Я видел, как люди постепенно уходят в это ничто.
Родители утром. В холодной комнате. В нашей семье. Томятся по вечному чувству. Мастерская еще холодней. Отец топит в обеих комнатах печи. Дрова горят. А тепла как будто бы нет. Я рисую отца. По памяти о каком-то мгновении. И все равно. Что-то ушло. Надо вернуть. Руки дрожат. Кошка целится. Прыгает мягко. На плечо мне. И сразу тепло.
Дверцы печек открыты. Вот постепенно. И там, и тут. Можно работать. Я помню. Какой был холод. Здесь. Во время блокады. В малую комнату мы вообще не входили. Грелись в нашей большой. А теперь кошка, спрыгнув на пол, бегает по квартире. Туда и сюда. И вот он – рисунок.
Отец изо всех сил потирает руки. И тоже готов бегать, играть. Как ребенок. С кошкой моей. Быстро. Мельком. У меня за спиной. Задерживается. Видит и одобряет рисунок. А потом опять.
Отложи. Пусть полежит. Он сам себя дорисует. Кошка сегодня повеселела. Ну-ка давай. Поборемся, как бывало. Пол холодный. Погреем паркет.
Мы боремся. Падаем на пол. Возимся. Мне удается. Прижать коленом. Руку отца. И вдруг я замечаю. Что он уже не противится мне. Я сажусь. Нагибаюсь к нему. Спрашиваю о чем-то. Молчит. Лежит на спине. Дышит серьезно. Потом, продолжая думать. Садится рядом со мной.
Спрашиваю. Спрашиваю. Какие-то глупости. Еще и еще раз. А он в ответ ни слова. Думает или нет. И я тоже замолкаю. И мы долго и безмолвно сидим. И никто не видит нас. И в эти минуты. Кошка вплотную подходит к отцу. И я слышу. Слабый звук. И вот. Она точно. Повторяет его.
Как хотите. Можете верить – не верить. Но после этого звука. Отец мой сильным движением. Плавно и мягко встает. И я так не умею. А он подходит к холсту. И начинает работу. И очень похож. На мой первый и последний. Хороший рисунок.
И в мастерской. Абсолютная тишина. И никаких шагов. Но я вижу, как он шагает. И никаких прикосновений к палитре. Но он берет краску и держит кисть на вытянутой руке. Дольше, чем я бы хотел. И как будто бы нет никакого. Прикосновенья к холсту. Почему он так долго стоит?
Я рисую. Еще и еще раз. И у меня получается. Или мне показалось. Но что-то велит мне. Видишь? У тебя движения точные. Запомни, как это бывает. И рисуй. Почти по памяти. Нет, гляди, гляди. Он специально задерживает себя. Видишь? Недвижная кисть. И это все для тебя.
Мгновение страшное. Папа должен и не хочет работать. Но, может быть, получится у меня. Если я нарисую. Как это страшно. Что он чувствует и чем он живет все это утро. Кто мне сказал? Кто велит мне сейчас держать карандаш?
Что же я делаю? Альбом на коленях. Один лист и другой. Отца невозможно узнать. Тот рисунок похож. А эти. Как будто вижу кошмарный сон. Черно-белый. Шевелятся линии. Сами рисуют себя. А я все понимаю. Хочу и не умею проснуться.
Отец стоит неподвижно. И на белой грунтовке холста. Видны чуть приметные линии рисунка углем. Все готово. И ни одного прикосновения краской. А кисть протянута и не касается этих линий. И я начинаю всматриваться в загрунтованный холст. И жду, когда встреча произойдет.
Нет, надо прожить целую жизнь. Чтобы хоть немного сказать. О том, как это бывает. И как это может произойти. И уже происходит. С папой моим. Что? Неужели можно. Карандашом на бумаге. Хоть как-нибудь это нарисовать. А что же еще. Папа не оглядывается на меня и, наконец, наносит на холст первый мазок.
И вдруг я слышу. Голос его. Да, его особенный голос. Он что-то запел. Фальцетом. Очень красиво. Чуть слышно. Тихо так. Он еще ни разу не пел. И я знаю, звук останется. Или скоро он снова явится мне.
Папа работает молча. Фальцет иногда. Открыто. Светло. Красивее, чем у Шаляпина. И каждый раз я вхожу в мастерскую. Вижу – работа идет. На громадном холсте. Появляются пятна. И мне хочется, чтобы они так и остались. Но папа прикасается кистью. Быстрей и быстрей. Картина живет. Получается что-то хорошее. И опять и опять он. Светлый фальцет.
Я перелистываю рисунки в альбоме. И мне ясно только одно. Прикасаться не надо. И почему такие рисунки никто не поймет и не примет. Мама у меня забирает альбом, просматривает очень долго и прячет в бюро. Я бы еще хотел его посмотреть. Но она не дает.
Забудь о них. Потом, спустя время, глянем опять.
А что это было со мной?
Сынок, я не могу объяснить. Что-то было. А я всего боюсь, когда случается это. Если хочешь и можешь, порисуй интерьер нашей комнаты. Видишь, как тут все хорошо. Кто-то помог. И тебе и отцу.
Новый альбом. Я медленно делаю много рисунков. Кошка поет. И я уже не слышу звуков из мастерской. Кошка сидит на выдвижной дощечке бюро. Она охраняет и бережет первый альбом. И я понемногу забываю о том, что и как там нарисовано. Черно-белый сон оставляет меня.
Хватит. На сегодня ты уже много сделал. Хорошо. Но пока ни один рисунок не доведен до конца. Бедные художники. Вот у них вся жизнь. В таком напряжении. И я чувствую. Выдержать невозможно. И только тогда. Получается что-то. И постепенно. Будет все трудней и трудней. И как ты сможешь вырваться из этого ада? Все. На сегодня хватит.
Но я не хочу. Карандаш требует, чтобы я вел его свободно и точно. И мне сейчас ясно дальнейшее. Последний рисунок нужно сделать по-особому тщательно. И довести до конца. И так нужно делать всегда, если ты заработался. Надо кончать, а не бросать.
Но я вижу. Никак нельзя кончить рисунок. Что-то нужно оставить и бросить. Или нет. Еще и еще. Одно и другое прикосновение. И снова неточно. И кошка прыгает мне на колени. И не дает рисовать.
Новый год. Рождество. И я до сих пор. Никак не могу придумать имя. Для единственной кошки моей. Захочу позвать. И на мое «кис-кис». Она откликается. И спокойно. Медленно. Подходит ко мне. И этот слабый звук обозначает вопрос. И я отвечаю себе и ей. Вслух. Голосом, который еще не сломался. И мы совпадаем. И я ей шепчу. Мое исповедание веры.
Кошка ни разу. Не прерывает мой шепот. Совсем особый. Этот наш язык разговора о Боге. Да, разговор. О том, что он есть. И неважно где. И я стесняюсь. У него что-то просить. Что-то вымаливать. Бог отвечает – проси у себя. И я помогу тебе.
И я знаю, что попросить. И шепчу о том самому себе. И рассказываю кошке, почему это еще не сбылось. Почему? А она. Кошка моя, уже сказала себе. Все молитвы свои. И вот поутру. В тишине. Слабый звук. Папин фальцет. Мой мысленный шепот. И еще немного. И я придумаю. Первый стих. Вместо молитвы.
Что? Придумывать? Переводить? Как святой Иероним. Сколько разных картин. И ничего не просил. И у Данте. Ни одной молитвы, кажется, нет. И только в самом конце. Молятся души. И его душа. А он сам. Он ведь живым путешествовал. И в чистилище. И в раю. А ты? Можешь понять, как надо молиться? А я до сих пор не хочу и боюсь. Потому что нельзя чужими словами. А где они? Мои святые слова?
Подожди. Отвечу. Но ты спокойно и долго смотри в мои большие глаза. Видишь? Черные щелочки мои стали круглые. И ты заметил – чаще всего я тебя вижу такими глазами. И ты расширь. Как можно больше расширь свои маленькие зрачки. Это будут слова. Это легко и трудно тебе. Я знаю. Но ты постарайся. Надо уметь раздвигать, открывать глубокие черные круглые, как твои, или прямые щелки мои. А иначе ты ничего не увидишь. Распахни. Открой. И такими словами. Я говорю с тобой целый день. Постарайся.
Хорошо. Вот я гляжу. Или, может быть, хотя бы немного или недолго. А над нами бог. Мы верим. И вокруг полутьма и в углу наша нарядная бедная елка. Мало игрушек. Но вот их зеркальные огоньки. Рядом с мольбертом. И на нем нет никакого подрамника и холста. Папа спит на своей солдатской кровати. Мама уснула. Новый год. Рождество.
Ночь перед Рождеством как будто специально придумана, чтобы я не пытался и не мог уйти от себя самого. Я очень боюсь темноты. Но мне почему-то кажется, что в малой комнате в полночь еще темнее, чем в мастерской. Кошка со мной, как всегда. Не отходит. Помнит себя котенком. Прижалась ко мне. Мы во тьме на диване. А за окном – ветер. Метель.
Вот уж точно – я все это вижу во сне. И не может быть, чтобы такое случилось на самом деле. Чтобы я вышел навстречу страху и тому, что кажется в темноте. Все, что пугает меня, собралось в мастерской и со всех сторон окружает меня. Сейчас появится Вий. Но кошка рядом. И я твержу вслух мои придуманные молитвы.
Я ничего не прошу. Бог догадается. И любой Гоголь. Отойдет от меня. А он вокруг и никуда не уходит. Почему-то за мольбертом у печки появилась графиня из «Пиковой дамы». Ничего не видно. И все же она оттуда кивает мне и, приседая, подходит все ближе и ближе. И останавливается на черте, которую взглядом обозначила кошка.
И тут мне удается проснуться в малой комнате. И я по теплому звуку чувствую – кошка не спит. Данте у печки застыл и как будто прислушивается к ее разговору. А она слишком громко поет. Но папа и мама не могут проснуться. А я изо всех сил пытаюсь и не могу закричать. И знаю только одно. Буду мучиться так целую ночь. Кошка – спасение.
Данте, я вижу во тьме, тоже меня охраняет. Но он думает о чем-то своем. И я не должен его просить ни о чем. Он сам по себе. И все же его присутствие замедляет кошмар. И только плохо то, что ночь становится более длинной. И теперь ясно. Кошка и бог. Но ведь я за год после войны вырос немного. И нельзя так бояться всю ночь до утра.
И тут я исчезаю. И успеваю подумать. Что, наверно, так подступит ко мне когда-нибудь смерть. И незаметно меня уведет. И самое верное в этот момент забыть о себе. Исчезнуть по собственной воле. Господи. Неужели ты услышал меня. Как хорошо, как все продумано верно. И уже сейчас. Можно уснуть.
И тут кошка меня окликает. В самом начале рождественской ночи.
Встреча с котом профессора Догеля. Белый сибирский огромный кот. Профессор по нашей просьбе сам приносит его. Они живут под нами на втором этаже. Отец говорит – у кошки должно быть личное счастье. Должно. И это правда. Я знаю. И, быть может, появится такой же белый пушистый котенок. Нет, я не вырос, увы, за этот первый год после войны.
Кошка теперь чуть старше меня. Признаю. А мне двенадцатый год. И в таком возрасте я мечтаю о пушистом сибирском котенке. Стыдно. И она понимает эти мои ребячьи желанья. И я сам котенок. По сравнению с ней Мама видит, что теперь творится в душе у нее. Папа хочет ее утешить. Она терпит его ласки и впервые долго не подходит ко мне.
Кошка моя нисколько не изменилась. Больно. Та же душа. И она не умеет сказать. А она уже осознала, как можно словами выразить что-то. И теперь нет ничего страшнее неутолимой печали безмолвия. И потому – только я. Ребенок при всей моей взрослости. Нет, не ребенок. Погиб. Я грешник. И Данте не придумал круга для греха моего.
Не могу рассказывать и писать. Как такое случилось? Я разрешил себе эти желания. Я не умел победить себя. И все нарушилось. Не смейтесь. И от этих дней потянулась моя горькая взрослая жизнь. И я ее позволил себе. Отец и мать видели, понимали, тревожились и не в силах были помочь. Только я сам. А я себе разрешил. И разрешаю.
Кошка без всяких слов что-то сказала себе. Тут ничего не изменишь. Но когда-нибудь станет ясно. И он сам захочет, чтобы ему было больно, как мне. И боль придет. И не отпустит уже до конца. И больше нет ни одной души, которая бы эту боль приняла на себя. Только он и я. Он. А не этот сибирский белый котенок. Он, который останется. Кровь моя. И его еще нет. Но и у него будет горькая жизнь. Почему и зачем?
Кошка впервые завыла в голос. Прямым звуком. Я узнаю этот звук. Я его понимаю. И опять ничего не могу сделать с собой. Ребенок. И я не знаю, какая будет за это расплата. И только сейчас наступает время конца. От меня из жизни ушли. Отец и мать. И она одна приходит ко мне и теплым кошачьим говором песни своей будит меня по ночам.
Господи. Что мне сделать, чтобы поправить все, что поправить нельзя?
То, что я проклинаю себя. Это сказано слабо. Я и сейчас гоню прочь эту мысль. Как и догадку о смерти. Догадка невыносима. Но я повторяю себе: «Подожди. Потом. Потом ты сможешь подумать. А теперь – свободен. Живи и не вспоминай». Так я себе говорю всю мою взрослую жизнь. И вот время настало. И уже нельзя ничего отодвинуть.
Проклинаю. И продолжаю. Живу. Существую. А вообще проклятие до меня дойдет. В последний миг. После которого я исчезну для себя самого. Испытав неутолимую горечь. Так предназначено. Но почему все иначе. Я уже испытал эту горечь и никуда не исчез.
А это значит – вот они. Вечность и последний миг вполне совместились. Они одно и то же. И они враждебны. И они легко переходят друг в друга. Тайна раскрыта. А я продолжаю существовать. Кошка опять подходит. Садится рядом. Как будто не было ничего.
Она решила жить по-прежнему. Остались дни. Целый месяц. Пока еще можно. Отодвинуть конец и начало. Пока еще не родился белый пушистый котенок. Тот, из-за которого все началось. Тот, кого я задумал. И кого она согласилась мне дать. Вместо себя.
Продольные полоски. По бокам. Почти незаметны. Коричневый носик по-прежнему подается вперед. И собирает верхнюю милую губку. Большие зрачки остаются круглыми. И они черны как всегда. И я пытаюсь так же смотреть. И не выдерживаю больше секунды. И ничего не выходит. Видимо, в самом деле. Я становлюсь по-настоящему взрослым. Грехопадение совершилось. И теперь я сполна человек.
И вот. Хочется мне. Быть иногда. Совсем одному. Кошка в малой комнате. А я в прихожей. И вот мое вельветовое пальтишко. Я в темноте накрываю им голову. И рыдаю горько, беззвучно. Или мне кажется, что никто не слышит меня. И я не думаю, что она все-таки слышит. Нет. Надо покончить с собой. И я не знаю, как это сделать. А я. Серьезно хочу. Ножом? Вот он, мой нож. Пытаюсь и не могу.
Мама вдруг меня застает. Спокойно отнимает нож. И оставляет в прихожей стоять. Она уверена. Я никогда не сделаю так. И она права. И я в темноте. Рыдаю. Один. И остаюсь. И точно теперь. Ненавижу себя.
Кошка спит. Свернулась клубком. На шахматном столике. Пиши все, что хочешь. Делай уроки. Она будет спать. Иногда потрется головкой о руку мою. Не открывая глаз. И я осторожно. Пытаюсь ее рисовать. Много рисунков. И я уже научился. И в ней скоро шевельнутся котята. А она спит и не хочет открывать. Свои большие глаза.
Весна. Трудный год за плечами. Но в СХШ такой закон. Едем в Юкки рисовать. Все вместе. С нами преподаватель. И когда кончится лето. Рисунки наши будут решать. Остаемся мы в СХШ или нет. Все поедут. А я один. С отцом и с кошкой. Мама решила. Отец подумал и согласился.
Страшная сказка. Подходит к концу. Нет, куда угодно. Только не туда. Не на берег озера Хепо-Ярви. Там Иван Макарыч уже выстроил дом. Константин Коваленко. Вряд ли приедет. Все изменилось.
У отца – тематика. Колхоз имени Ленина. Поедем на лето в деревню Климовщину. К тете Наташе. К моим двоюродным сестренкам. Зое. Ире. Там буду я рисовать. И там кошка родит.
Я не люблю себя. Отец и мать знают об этом. Но они думают – лето пройдет. И что-то будет. Во всяком случае – кошка по-прежнему любит. Она, как и я, запрещает себе думать о белом котенке. Она всегда вместе со мной. И она дает себя рисовать.
Последний день в Ленинграде. Пред отъездом. Я читаю кошке большую стихотворную драму. Своего сочинения. Я начал ее писать еще до СХШ. С моими друзьями по четвертому классу. Надо кончать. Не получилось. Но кошка вполне одобряет отдельные строки. Слушает и засыпает. И я горько плачу. И думаю совсем о другом.
Самое горькое то, что я уже не хочу никакого котенка. Жду его. И боюсь этого дня, когда он родится. Но все равно уже случилось непоправимое. Даже одна минута желания, чтобы это случилось, в тебе оставляет след. И делает жизнь отвратительно взрослой.
То, что было, нельзя отменить. Даже если ты захотел чего-то другого. Спи. Рисуй. Сочиняй трагедию. Вези это все в Климовщину. И надейся. Там в деревне, у тети Наташи, совершится какое-то взрослое чудо. И до того, как оно совершится, кошка пока еще останется рядом с тобой.
Нельзя отменить мысль. И нельзя отменить мгновение, когда эта мысль возникала в тебе. Кошка простила. Оттого что по-прежнему любит. И она, я вижу, готова родить. Никогда еще не была она такой красивой. Полный животик ее. Колеблется туда и сюда. Пока она ходит. А когда лежит на боку. Полоски шевелятся. Горка. И я целую. Этот живот.
Кошка дает мне его целовать. Спит. И ее головка прекрасна. Мама шьет матрасик. Папа делает низенький ящик. И хочет ее приучить. Там ложиться на мягкое. Там ожидать. Нет. Она прыгает на кровать ко мне и ожидает. В ногах у меня. А мы уже в Климовщине. Комната наша. Рисую.
В доме тети Наташи две большие комнаты. В каждой русская печка. Беленая там. А у нас ее еще не успели покрасить. Она желтовато-серая. Но точно такая. И в углу рядом с ней папа пристроил ящик для кошки. И она, чтобы нас утешить, порой ложится в него. Но чаще бродит по комнате. И по травяному двору. Прямо в траве. Дышит и ожидает.
Там у забора – бревнышко. Я беру ее на руки. Сажусь и долго смотрю. Она спит или просто отдыхает, закрыв свои большие глаза. Напротив нас – развалины взорванной церкви. Боже мой. Скажи, о чем сейчас молитва моя? Потому что. Я сам во всем виноват. И просить надо себя. Но я знаю – никакая молитва уже ничего не изменит.
Вот я сижу. На бревнышке. И чувствую. Происходит. Котята еще шевелятся в ней. А кошка уже, я вижу, становится матерью. И ей неудобно лежать у меня на руках. Но она терпит. Потому что любит меня. И вот сквозь сон она издает какой-то еле слышный жалобный звук. И смолкает сразу. Она вспоминает о том, как все было прежде.
И вот. Я осторожно снимаю ее с колен и кладу на траву в уютной хорошей тени. И долго на высоком бревнышке. Сижу. И она знает об этом. Да, вот она – мама. А что, если ради такого счастья, мне стоило пожелать то, что я пожелал. Вот он уже сейчас шевелится у нее в животе. Да. Я тогда пожелал. И вот оно – счастье.
И как только я это подумал, она подняла голову и взглядом отогнала мою грешную мысль. Да, это счастье. Но ты пока не понял, что будет, когда оно случится вполне. Оно совсем другое. И я не знаю, какое оно.
Просыпаюсь поздно. Раннее-раннее утро. Темная кладка бревенчатых стен. Первое солнце в окно. Папа над ящиком. Он проснулся раньше меня. А я уже давно слышу. Неужели они? Много. А кошка в ящике родила еще одного. И сразу несет котенка в зубах и прыгает с ним ко мне на кровать. Отец относит их в ящик. А они снова ко мне.
Как будто в комнату принесли. Громадное птичье гнездо. И все птенчики вместе, наперебой запели разными голосами. Комната ожила. Осторожно встаю. Кажется, котята везде. В каждой складке моего одеяла. Папа терпеливо относит в ящик одного за другим. Кошка, наконец, понимает и с ними остается там. В своем уголке.
Мама смотрит в сторону и рукой оберегает кошку от нас. Все как нужно. Красивая шерсть намокла от испарины родов. Кошка дрожит. Сколько она потратила сил, чтобы отнести котят одного за другим ко мне на кровать. Лижет каждого и с трудом поднимает усталую голову. Держит ее на весу уже после того, как это случилось.
Отец покачивает своей большой головой и, кажется, хочет заплакать. На мою маму я боюсь посмотреть. Птичий писк утихает. Кошка лежит на боку. И все десять прильнули к ее опалому животу. Все десять. И они мокрые и уже сейчас разноцветные. Боже. Как они хороши. Кто-то из них лиловой лапкой отталкивает соседа. Он уже немного сильнее других.
Большие красивые лапы справа и слева ограждают милую теплую груду новорожденных. Кошка себя отдает им. Она закрывает глаза и не спит. И этот особенный чуть слышный звук – раздается в утренней тишине, чтобы кто-то услышал. А пока она сама никак не может забыться. Толчки, прикосновения и дыхания в полной утренней тишине.
Отец первым произносит первое слово:
- Пожалуйста, я прошу тебя. Полюби это утро. Я не могу работать. Ничего не делал. Устал. И не могу. Не хочу. Первый раз. Вижу это безгрешное счастье. Пожалуйста, я прошу.
Мама целует отца. Меня. А потом снова отца. И я вздрагиваю от какого-то сильного чувства и боюсь его пережить. А кошку. Вижу. Вижу. И ничего больше. Только ее. И на какое-то время. Я забываю мой грех.
День за днем. Все на глазах у меня. Слепые котята перестают быть слепыми. Кошка измучена. Бессильно лежит на боку. Смотрит в сторону. И я не смею к ней прикоснуться. А потом она с трудом подымается. Опираясь передними лапами. Лижет. Любого из десяти.
По утрам. Одна и та же молитва. Пока все еще спят. Но я в полутьме комнаты поневоле разглядываю. Каждого из котят. А потом целый день. Вот она лежа перехватила мой взгляд. И получилось так, что она сразу уснула. И я ее не тревожил. И заставил себя отойти. Упал на кровать и тоже уснул. И в тот сумрачный день у нас было два утра.
Не помню. Снилось такое… И это надо было вполне пережить. И тоже никто не трогал меня. И я пережил. И очнулся. И глядел другими глазами. И что-то отдалилось и отошло. И что-то я потерял. И уже молитва стала воспоминанием. И я ее шептал, повторяя мои смешные слова. Искал и не находил. Самое важное, откровенное слово.
И в то утро, не знаю зачем, я рисовал нашу русскую печку. Подробно. И несколько раз. И хорошо получалось. Но я рисовал снова и снова. И в самом низу. В уголку между стеною и печкой. Двумя штрихами. Ящик, накрытый матрасиком. И любому, кто увидел бы этот рисунок. Любому. Было бы легко угадать. Но пока. Никто не угадывал.
И мне вдруг поутру стало душно. Как будто кто-то чужой не давал мне дышать. И как будто кто-то связал меня по рукам и ногам. И страшно было поверить в то, что все именно так. И вот я встаю с табурета. Отодвигаю его. Он падает с громким стуком. Но в комнате нет никого. Кроме счастливой матери. И сладко спящих котят. Не подходи. Не смотри.
Нет. Я шагаю. Раз. Другой. И нагибаюсь. И разглядываю, кто как уснул. И как им тепло. Хорошо. И кто из них. Тот выбранный. Вот он. По-моему. Самый крупный из них. Комочек. Но он отчего-то по-особому темный. Дымчатый. Серый. Он лапками протирает глазки свои.
- Послушай. Послушай. Я тебе прошепчу кое-что. Прошепчу. Кому? Нет. Ушки твои неподвижны. Шейка вытянута. Головка слегка запрокинута. А у него. На загривочке, и на груди. Будут. Густые волнистые прядки. И я его. Беру на ладошку. Подымаю. И он уютно. И тепло. Помещается в ней.
Папа целый день. Пропадает в колхозе имени Ленина. Этюды. Этюды. Осень. Поля. Жнейка. Потом золотая солома. Стога. Там, в мастерской. Будет панно. А здесь. Женщины в платках и коротких платьях. Два мастера. Молотилка. Дрожит. Сетка сортирует зерно.
Я заставляю себя. Ежедневно. Ухожу с отцом. Рисую. И не получается. Плохо. Альбом наполовину пустой. Не могу дождаться. Раньше времени возвращаюсь к дому. Спешу. Иду в поле. Один. Еще далеко. И вдруг вижу. Дорогу мне переходит. Кошка моя.
Да. Направо, налево несжатое желтое поле. Посередине дорога. Прямо передо мной. Оттуда. Кошка выходит. Узнает меня. И не замедляя плавного шага. Оборачивается. Медленно и спокойно. Пересекает мою дорогу. И скрывается влево. Между стеблями.
Я стою и не понимаю, как такое случилось. Да. Она величаво, красиво прошла. Мимо меня. Проплыли над землей ее продольные полосы на боку. Огоньками блеснули глаза. И никаких следов усталости. Медленно. Плавно. После родов неузнаваемо. Независимо. Занята важным делом. И от нашего дома совсем далеко.
Боже. Как дома. Но одна. Без меня. И в далеком поле. И тут. Что-то горько и больно затрепетало и заныло в груди у меня. И я представил себе ее состояние. И как получилось. То, что она бы уже теперь. Как тогда. Не побежала за мной.
Вот скоро поселок. Иду. Страдаю. И на пути вдруг вижу — снова она. И так же передо мной переходит мою дорогу. Справа и слева изумрудом зеленеет густая трава. И на этот раз кольнуло меня особенно больно. Да, я завистливо поражен ее силой и красотой. И ведь не каждому выпадет обрести эту силу, которая так легко меня обогнала и от меня отошла.
Обед. Мы собрались в нашей комнате. И вдруг видим – кошка входит в открытую дверь и держит в зубах черное безголовое тельце крота. Она его принесла детям своим, чтобы они впились в открытую ранку и узнали что-то, кроме ее материнского молока.
И я вздрогнул и понял, что она вернулась ко мне.
В Климовщине еще никто не видел таких красивых котят. Приходят смотреть. Ира влюбилась в желтую пушистую кошечку. Тетя Наташа предпочитала светло-серого Зевсика. Это имя я сразу определил для него. Зоя полюбила белого с темными пятнами. Отец грустно смотрит, потому что не может никого предпочесть. Мама играет с тем, кого я сам выбрал себе.
Родители по ночам спят на полу, подстелив себе матрас, набитый соломой, и покрыв себя теплым и ласковым одеялом. Котята из ящика перебрались туда. Днем там отдыхает мама. И мой котенок лежит у нее на руке. Остальные ползают и играют сами с собой. Мама разглядела будущего кота моего и его всей душой полюбила.
Он пушистый. Он совсем такой, о каком я мечтал. Но я почему-то редко беру его на руки. Наблюдаю за ним как будто издалека. И каждый раз мне больно смотреть на него. И ясно, что именно он уедет со мной в Ленинград. Я решил. И в это время кошка вошла в нашу комнату.
Мой Журка не самый большой. Он понемногу светлеет. И как будто бы думает о том, какая жизнь ему предстоит. Он меньше играет, чем другие котята. Но он так соразмерен. И так одет в свои волнистые прядки. И так смотрит серыми, голубыми глазами. Люблю его и боюсь. И на расстоянии мысленно с ним говорю.
Кошка лежит в опустелом ящике. Без котят. Отдыхает от них. Но они, поиграв, один за другим опять прибегают к ней, теребят ее и не дают ей уснуть. Журка отдельно от них. С мамой моей. Он полюбил мою маму. А когда я все-таки беру его на руки, он смотрит спокойно и как будто уже давно и хорошо знает меня. И вроде бы ждет, что я сделаю и что я скажу.
Кошка по утрам запоздало кормит его одного и потом любовно отдает мне его. И каждый раз это мне больней и больней. И я, как по чужой воле, обеими ладошками подымаю Журку и уношу с собой на прогулку. Он у меня за пазухой. И я с ним иду навстречу боли моей.
Зеленый двор. Сажусь у забора. Журка не спит. Он кверху лапками лежит у меня на коленях. Он вдумчиво, медленно отвечает мне взглядом. Он согласен со мной. Он совсем как она.
Теперь, когда котенок у меня на руках и мы гуляем в поле, кошка вновь попадается мне. И опять на дороге. Она останавливается и дальше не пускает меня. И вот мы возвращаемся. Она идет следом. Верьте, не верьте. Уйти невозможно. Ближе. Ближе. Некуда. Мы в Климовщине.
- Скажи. Почему ты не боишься? Хочешь, я заставлю себя и брошу все это? Но видишь – никак нельзя. Нужно вернуться. Пушистый комочек. Пора домой. А ты иди вперед. Я поспеваю.
Кошка идет. И вот-вот ответит. И я предчувствую, предвижу ответ. И мне уже и на самом деле. Становится страшно. Жаркий полдень. Сжата рожь. Направо, налево. Больше нечего рисовать. И нечего ждать.
- Ну, скажи. Почему теперь мы одни? Зачем ушли далеко? Или, кажется, я потерял дорогу назад. Вот моя тень. А твоя рядом с тобой. И ты никуда не уйдешь. И я как будто по воздуху. Перебираю ногами. А земля подло мною на месте. И только ты. Спокойно и медленно. Вперед и вперед. Журка уснул. И он сегодня как будто вырос. На руках у меня.
- Что? Неужели ты хочешь. Чтобы я его отпустил? Он побежит за нами. Помнишь? Как ты когда-то, играя, прибегала ко мне. Что мне сделать? Как прервать эту страшную сказку? Неужели я не сумею дойти?
Нет. Не сумею. Ноги совсем не идут. И моя тень куда-то пропала. Вот. Лечь и лежать на обочине. Кошка сядет рядом со мной. А котенок. Туда и сюда. Прямо тут по земле. Что? Неужели ты этого хочешь.
Идем. Она останавливается. Долгий внимательный взгляд. Мы стоим. И я знаю – такое больше не повторится. И что это? Что? Нужно решить. Ну, конечно. Мы в Ленинград поедем втроем. Ты решила? Или ты, как всегда, согласна со мной?
Земля побежала. Тени плывут. Прямо у нас в ногах. Журка за пазухой. Тут ему хорошо. И он так мило шевелится у меня на груди. Вот вдали две сосны. Это начало поселка. И теперь мы точно дойдем. Кошка медленно. Переступает большими лапками. Она идет, не оглядываясь. Ну, понятно. Она, как всегда, выводит меня. Избы. Избы. Вот развалины церкви. А направо зеленый двор. И вот он, мой дом.
Все разрешилось. Я очень много рисую. Мы гуляем втроем. Отец доволен. Котята бегают по полу дома. И я замечаю. Кошка стала думать о них. По-особому. Они большие. Пушистые. Их уже выбрали. Но пока еще не унесли. Они останутся здесь. В Климовщине. Кошка живет предчувствием. И все чаще и быстрей возвращает нас в дом.
И вот они исчезают. Один за другим. Кошка ищет их. И пока не находит. Скоро найдет. И что тогда. Мама моя. Замечаю. Тоже страдает. Оказывается, она полюбила желтую кошечку. И никак не хочет ее отдавать. Но она понимает. Надо расстаться. И еще многое надо. Страшно подумать. И это все нам предстоит пережить.
Перебираю мои акварели. Перелистываю альбом. Вот один из рисунков. В самом начале. Он, естественно, черно-белый. Итальянским карандашом. Очень плохой. Но четко видны позы новорожденных котят. И то, как они прильнули к животику мамы своей. Безгрешное счастье. А теперь. В ящике опустелом. Который уже не нужен. Кошка часто лежит.
Я всматриваюсь в рисунок. И вспоминаю. Вот какой она была. Мамина кошечка. Та, которую нужно отдать. И вот какой она стала. Бегает. Падает. И вдруг становится очевидно. Если ты хочешь жить, то скорее забудь и ради бога не вспоминай. И я вижу, как трудно, как тяжело мама моя забывает. Их. Одного за другим.
Отец хочет убрать ящик и спрятать матрасик. Но кошка подбирается к ящику, садится с ним рядом. И смотрит, как Журка один трогает лапкой знакомые складки матрасика и падает набок, ложится посередине. Отец протягивает руку и, подумав, отводит ее. И ящик опять остается. И я беру карандаш. И выходит в альбоме хороший прощальный рисунок. Но желтой кошечки нет. Ее уже взяли. И мы не знаем, что делать.
И вот я вижу – что-то случилось. Ничего себе – что-то. Я знаю – что. Кошка моя поняла. Да, жить невозможно. И все-таки надо. Именно так. И с ней будет оно – то, что и со всеми. Скоро. И ты не думай. Не вспоминай. Мимо. Мимо. Забудь обо всем.
И она издает все тот же, свой особенный рыдающий звук. Уже третий раз, как я помню. Прозрачный. Он все тише и тише. И умолкает совсем.
И это все сделал я. Задумал там, в Ленинграде. И произошло оно. Здесь. И все получилось. Как ты еще недавно хотел. Зачем? И сейчас. Неужели ты хочешь. И в жизни твоей. Все будет. Именно так. Не обманывай себя. Те же чувства. То самое счастье. И та же беда. И если ты позволил себе. То же самое. Оно. Будет потом. И не говори, что тебе. Пока. Только. Одиннадцать лет.
Кончились. Рисунки. Прогулки мои. Папа сделал все, что наметил на лето. И теперь страдает. Видя, как непоправимо я повзрослел. Вот вроде бы все можно остановить. Но кошка поняла – ничего поправить нельзя. Она будет искать. Ходить по дворам и по избам. А может быть, кого-то из них. Унесли в другой поселок. Попробуй найди.
И теперь она уже почти не выходит из комнаты. Журка ее развлекает. Она его любит, но думает совсем о другом. Почему так устроена жизнь? И почему нужно это узнать и согласиться на это. Она часами сидит на одном месте. И уже не только мне. Маме моей становится страшно. И если надо что-то забыть, то прежде всего позабудь, как она, подвернув хвостик, молча сидит. И это горе, которое из души никак не может уйти.
Лучше не знать и не видеть. Но и это уже невозможно. И трагедию мою я никак не могу дописать. А вот она – трагедия рядом. И что же? Именно ее теперь я должен забыть? Ко мне отовсюду подплывают слова. А я их гоню от себя. Беру мою кошку на руки. Ласкаю ее. Пытаюсь повторить то, что подумал. А она отводит глаза.
Невозможно. Приближается день. Отъезда из Климовщины.
- Ну, так что же? – спрашивает отец. – Ты берешь нашего Журку с собой? А как же она? Тоже. Попробуем взять. А ты что скажешь об этом?
- Конечно, возьмем. Но ты посмотри. Что-то не так. Объясни. Я запутался. Видишь? Она никуда не уходит.
- Ну, ты ведь. Задумал. Там в Ленинграде. И ты сделал все, как задумал. А сейчас. Придется что-то забыть. Посмотри. Мама твоя. Не забывает. Вспомни о брате. Он погиб. Когда еще ты не родился. А настоящая жизнь состоит из того, что никак не вырвать из памяти. Мне и тебе. Думай. Осталось немного.
Я убегаю на берег разлива реки. Мельница. Плотина. Разлив. Боюсь оглянуться. И как будто слышу. Кошка за мной не идет. Котенок остался. В комнате. И теперь. Самое страшное. Вот он. Я сам. И мысленно говорить могу. Только себе самому. Год назад. Мы были вместе. А теперь. Грешник остался один.
Холодно. Август. На берегу разлива. Нет никого. Раннее-раннее утро. Ты понимаешь. Тебя увезут. И кончится то, что начиналось тогда. И было так хорошо. Ты виноват. И ты уже знаешь об этом давно. Там, в Ленинграде. Но тогда в тебе жило предчувствие. А теперь. Сказка твоя кончается. И нельзя ничего придумывать и желать. А тебя все равно увезут.
Искупаться бы. Но ты знаешь – время купанья прошло. Вспоминай. Садись на берегу. Охвати колени руками. Плачь, если можешь. Никто не увидит. Нет никого. Над разливом туман. А там две сосны. Смотрю сквозь слезы и не хочу их увидеть. Потому что нет больше предчувствий. В душе у меня. Все уже состоялось. Все произошло.
И тут вдруг я чувствую. Кто-то ко мне прикоснулся. Что-то теплое тронуло спину. Жду повторения. Нет ничего. Показалось. Но я начинаю шептать. И так легко. Друг за другом. От меня уплывают слова. По воздуху. В этот сизый туман. И он греет меня. И я мог бы теперь искупаться. Что же? Дрожь и тепло. Погружаются в эти слова.
И как только. Я подумал об этом. Вновь прикосновение. К спине. К руке. И сбоку. Рядом. И я чувствую. Что-то живое. Нет, опять показалось. Такого не может быть. После того, что произошло. И после того как я обхватил колени руками. И запретил себе видеть и слышать. Вот. Слова уплывут. И я сам растворюсь. И поплыву белым туманом. Над утренней теплой водой. И что-то мне снова. Покажется в ней.
Третий раз. Потому что. Ожиданье обмануто. Все, как было. И ничего не случается больше. Но я уже всем существом знаю. Она рядом. Кошка пришла сюда следом за мной. И сидит она так же, как там. В комнате. Коснулась меня и садится рядом. На берегу разлива реки. И если бы я решил искупаться. Она бы вновь. Рядом со мной. Поплыла.
Оглядываюсь. Да, сидит. Готова. Но так же страшно. И неподвижно.
У меня за спиной раздается голос.
- Ну что же? Последний этюд. Синий, сизый туман. Вода. У меня тут на картоне. И в памяти у тебя. Да. Очень странно. Счастливое мгновение – самое горькое.
Отец верен себе. У меня за спиной. Пристроил трехногий штатив. Этюдник. Пишет. И только иногда вслух. Несколько слов. И опять. Пока над водой собирает слои белый туман. И вот его уже нет. И отец. Куда-то пропал. И я догадываюсь. Он кончил этюд и решил для себя. Кошка в Ленинград не поедет.
Вот она. Сидит неподвижно, как сон. И наверно знает, что мой папа решил. Зачем? Почему? Последний прощальный этюд. На том берегу две сосны. Два красных пятна. Солнце добралась до них. Кончена эта жизнь. Я знаю все, что он скажет. И поэтому он совсем незаметно и тихо ушел.
Снимаю сандалии. Пробую воду. Холод. Все снимаю с себя. Надо преодолеть. Нет. Никто не может решить. Осторожно ступаю. Глубже и глубже. Так, чтобы не было звука. По пояс. По грудь. Ну, конечно. Она плывет рядом со мной. А я стою. По горло в воде. И вот провал под ногами. Первый неожиданный всплеск. И я плыву наконец. Как она.
Кошка выходит на берег. Солнце не достает до нее. Холодные синие тени. И все же она не спешит. Отряхивается. Потом садится. Лижет себя. Вспоминает. Холодная дрожь. И ты понимаешь вполне. Что будет сегодня. Одежда моя на лиловой траве. Рядом с ней. Никуда не надо спешить. Круг завершился. И все стало с нами, как мы захотели.
Кошка дрожит. И медленным шагом. Тихо и мягко идет. Следом за мной. Мы переходим плотину мельницы. И какое-то время. Тонем в шуме падучей воды. А дальше подъем по дороге. К избам и к дому тети Наташи. Там, скользнув по траве, набирает силу яркое солнце. Там золотые пятна растут. И вот слева ультрамарином четкие наши тени.
И вдруг. Навстречу нам. Выбегает маленький Журка. Пушистый. Пепельно-темный. Выбежал на дорожку. Остановился. По-взрослому сел. Обернул себя хвостиком. Ждет. Кошка неторопливо подходит к нему.
Сборы. Сборы. И вот последняя ночь. Ничего не помню. Ящик отец убрал. Спрятал матрасик. Журка спит со мной на кровати. Кошка в ногах. Под утро она спрыгивает и опять сидит на том месте у печки. Там, где она родила. Мама моет пол. Остановится. Долго смотрит. И моет опять.
Я был счастлив. Пока спал этой ночью. И от сна осталось. Где-то в душе. Состояние счастья. Память о нем. А остальное забылось. И ушло. Пол высыхает. И даже в том углу у печки. Высохло все. Кошка с мокрыми лапами. Вновь свернулась. В ногах у меня.
- Просыпайся. Пора. И не надо страдать. Видишь – папа упаковал этюды свои. Позавтракаем. И телега будет. Мы договорились. Поедем на станцию. Поезд проходом. Три минуты стоит. Много народу. Как мы успеем. Журка с тобой. Понимаешь? Кошка останется. И через год. У тети Наташи. Мы приедем снова. Приедем за ней.
- Ну что ты молчишь? Она все тебе отдала. И теперь согласна. Журку отдать. Ну, здесь будет ей хорошо. И где-то в поселке. Желтая кошечка. Я знаю, где. Пойми, через год. Мы вернемся. И встретимся. Тут. И она будет ждать. И дай бог, чтобы тебя еще раз. Одарила такая любовь.
Мама протягивает руку. Чтобы кошку погладить. Но у нее смелости не хватает. И она обеими ладонями себе закрывает лицо. Она завидует кошке. Потому что. Котята живы. И можно в тепле и в холе жить и ждать еще целый год. Но все равно. Жутко. Невыносимо. И поправить нельзя.
Отец внимательно закрывает окна. Одно и другое. И третье. Проверяет. Можно ли толчком. Эти окна открыть. Проверил. Потрогал еще. И медленно отходит к нашим вещам. А на сухом полу лежит беззащитно раздвижной трехногий мольберт. Свернуто, упаковано остальное. Этюдник отдельно.
А у меня сборы короткие. Рисунков мало. Да и те никому не могу показать. Трагедия в голове. Сказке сегодня конец. Трогаю стены. Да, через год вернемся. А может быть тогда папа решит поехать к Ивану Макарычу. На Хепо-Ярви. И туда из Москвы. Заглянет опять Коваленко. И, может быть, не через год. А через два. Мы появимся тут.
Кошка следит за мной и за тем, как я трогаю стены. Спрыгивает с кровати. Стоит на сухом полу. Посредине. Рядом с вещами.
Что я делаю? Самое страшное. Вот. Исполненье желаний. А теперь только одно. Еще раз проверить окна. И закрыть кошку. В комнате здесь. Пока она еще неподвижно сидит. И никак не может поверить. В то, что отец напоследок вынесет свой мольберт и твердо закроет дверь.
Что я делаю? Почему сижу в телеге. И почему Журка у меня на коленях. Мы боимся. Что-то услышать. Зеленый двор. Сестренки. Дом тети Наташи. Развалины церкви. Там, рядом совсем, у спуска, мельница, плотина. Разлив реки. Все уплывает от нас.
И вот я как будто слышу. Голос кошки. Тонкий. Прямой. Небывалый. Он срывается. И опять. И опять. Избы плывут. Я оставляю Журку в телеге. И, ничего не видя, не слыша, спрыгиваю. Бегу назад. Возвращаюсь в дом. Тетя Наташа сторонится. Дает мне дорогу. Дверь. Открываю. Кошка на том же месте. Она спокойно смотрит. Она молча ожидает меня.
И вот. Я сижу на полу. Она прямо передо мной. И я. Ложусь у печки. На этот чистый вымытый пол. Кошка спокойно. Мягко ложится рядом. И сначала она, вижу, не хочет коснуться меня. И тут же. Ее коричневый носик. Собирает вокруг себя. То ласковое знакомое выражение. Которое я всегда любил и знал. И она ложится. Правым боком. И дает мне в ладонь свою красивую крупную лапу.
Теперь, я чувствую, она пойдет за мной, как только я попробую встать. Она ведь знает. Я вернулся, чтобы увести ее за собой. Больно, трудно решить. Она дожидалась. И дождалась. Она согласна. Она уйдет за мною туда, где началась и начнется опять ее новая, счастливая жизнь.
Там Журка. Ее котенок. Он, которого она отдала. И я, тот же самый, кто здесь, в этой комнате, взял его и унес. А теперь вернулся. Кошка встает. И я. Приподымаюсь на локте. Сажусь на чистом полу. Ничего не решилось. И не может решиться. Пока мы здесь. И пока окна плотно закрыты. И пока распахнута эта наглухо перекрытая дверь.
Вот я встаю. Выпрямляюсь. Легко. Сбросить все это. Куда? Кошка идет к порогу. Опережает меня. А там отец. Он собой. Загораживает проход. И преграждает нам путь. Как хорошо. Схватка. Или всему на свете конец.
Папа забыл. Прикнопленный прямо к стене. Свой самый лучший зтюд.
Он снимает его со стены. Сворачивает. И медлит минуту. Кошка прямо смотрит ему в глаза. И вдруг поворачивается. И возвращается в комнату. Невыносимо видеть, как она стоит на пустом чистом полу. Отец рывком уволакивает меня за порог. И закрывает страшную дверь. И припирает ее снаружи. Толстым коротким бревном. Которое почему-то стояло в сенях.
Смешно и серьезно. За дверью. Спокойствие. Тишина. Мы спешим. Потому что я знаю. Что происходит в комнате. Кошка торопит. Вот сейчас. Начнется то, что никому нельзя пережить. Мы почти бежим. И прыгаем в нашу телегу. Отец открывает этюдник. И прячет в него. Развернутый снова квадратик холста. Телега трогается. Журка у меня на коленях.
Кошка обходит комнату. Как будто в последний раз. Обходит. А кругом ничего не осталось. И она знает. Сюда очень долго. Никто не придет. И она прыгает прямо в окно. Головою в стекло. Ну, конечно. Его можно разбить. Бесполезно. И все-таки она прыгает в каждое из трех сияющих окон. И эти прыжки не в полную силу. А вот и последний. Самый слабый. На подоконник. Прыгает. Поворачивается. Спиною к стеклу.
Потом – на пол. И вот она снова. Посередине. Хозяйка. Отовсюду закрытой. Этой своей пустоты. Сворачивается клубком. На чистом полу. Никаких голосов. Неужели можно уснуть. И ей кажется, что она засыпает. И кто-то теплый. Гладит ее по голове и спине. Прикосновенье живое. И почти неподвижное. Солнце добралось. Приятно пахнет. Вымытый пол.
И вдруг ей становится ясно. То, что она совершенно одна. И все, что вокруг. Дом. Поселок. Разлив. Берег. Совсем далеко. И даже котята. Забыли. И только он один. Темный. Пушистый. Он. Которого она отдала. Он и хозяин. Оба они. Все дальше и дальше. И долго. Долго. Ей назначено ждать. И на этот раз. Она никого не дождется. И поэтому надо остаться. Не бойтесь. Вы как-нибудь. И когда-нибудь. Придете за мной.
Солнце не греет. Золотое пятно передвинулось. Кошка продолжает лежать. Свернувшись клубком. И вспоминает один за другим. Случаи прожитой жизни. Сколько их было. И пока она вспоминает, вдруг незаметно кончается день. И, тяжело ступая, в комнате. Оттуда. Тетя Наташа. Вот. Постояла. Вздохнула и вышла. А потом. Входит опять.
Осень. Иван Макарыч. Зовет отца. На дачу к себе. Дом наполовину готов. Хепо-Ярви рядом. Новые пейзажи. Коваленко приедет. Жаль – электричества нет. А он уже давно генерал. У него машина. Он отвезет. И у художника будет. Целая комната. Малая мастерская. Так и задумано. Дом двухэтажный. Сказка. Вторая осень. После войны.
Отец и Иван Макарыч. Там. Вполголоса. Обсуждают все это. В нашей большой мастерской. Они сидят в темноте. Без электричества. Не хотят зажигать. Огромную. Ослепительно яркую лампу. Она для ночной работы. Свет как будто дневной. Но сегодня отец отдыхает. А мы с мамой и Журкой. В малой нашей. Рядом. Слышим их голоса.
Журка душой похож на маму свою. Но почему-то он. Ее вытесняет из памяти у меня. Я стараюсь не помнить кошку. И когда получается так и я не помню о ней, – дела у меня идут хорошо. Но это случается редко. И все реже и реже. И вот сейчас. Неужели отец согласится. И мы с Журкой пойдем по следам. Кошки моей?
Занятия в школе скоро начнутся. Я рисую каждый день. Но почему-то. Никак не могу. Думать о том, что рисую. И у меня чужая линия обводит. Контур того, чего нет. Получаются образы. Совсем далекие от того, что я вижу. И это все больше и больше пугает меня. И сегодня я понимаю. Журка – спаситель мой. И все же некому. Об этом сказать.
Воображение. Когда ты уснешь? Но я как будто читаю письмо тети Наташи. Пережив. Невыносимо холодную зиму. Весною. Спустя почти целый год. Когда мы и впрямь поедем к Ивану Макарычу. Письмо брату. Отцу моему. И ко мне. Мама его прочитала. И мне отдала. А в нем. Самый конец. Вижу отчетливо карандашные буквы.
Так вот она чем завершилась. Эта страшная сказка. Целую зиму. Кошка жила в комнате нашей. Кушала. Спала на холодном голом полу. Ира. Зоя пытались ее приручить. Рядом теплое помещение. Горячая белая русская печка. Лежанка. Но кошка приходила кушать и спать. Только в ту комнату. Где родила. Днями она пропадала куда-то. И возвращалась. Ждала.
А по правде. В тот именно день. Когда мы уехали. Она. Вечером. Проснулась. На теплом полу. Встала. И тихо исчезла. Неизвестно куда.
____________________