Встреча
В С Т Р Е Ч А.
Мне дана полная возможность найти себя в том, что сейчас вокруг меня осталось от прошлого. Я все понимаю. Не надо мне объяснять. Здесь для человека положена спасительная граница. И самой природой назначено – переступать эту границу не стоит. И все-таки можно. И если я научусь это делать, все будет вполне доказано. И счастье моего бытия достигнет предела.
И я, все понимая, жду этой встречи. Нет, не жду. Всматриваюсь. Вдумываюсь. Вслушиваюсь. Ищу. Времени остается немного. Если не успею – все будет потеряно. И я не говорю о других. По-моему, у всех то же самое. Но мне хочется на моем примере. И если кто захочет, сможет потом повторить. И я думаю – кончатся тогда противоборства тех, кто понял. Конечно, есть более важное дело.
Но встреча может не состояться. Или она вообще не обрадует. Усилия. Поиски. А в итоге – лучше бы не встречаться. И я, конечно, тоже боюсь такого исхода. Еще бы. Вместо радости – верная скорбь. Но зато, если ты научился, то можешь самого себя научить. Другого себя. Каким ты будешь когда-нибудь. И нужно все так, чтобы он мог научиться. И чтобы он понял. Именно то. И чтобы он, испытал великую радость.
Господи, да ведь именно так и надо было бы жить. Нет, я допускаю, что все это выдумки. Но если они помогают устремить жизнь к себе самому – другому, тому, кто совсем другой – почему нужно мешать этой встрече. Ну вот, кажется, я уговорил самого себя. Мысль моя ничему не мешает. Она только в помощь… Слова для меня одного. Но я пока не буду страдать и придираться к себе. По крайней мере, я все понимаю. А вот когда состоится встреча и я захочу объяснить кому-то, как она состоялась, вот уже тогда мне понадобятся вовсе другие слова.
Приятно знать, что кто-то уже думал об этом. И потому писал книги, ваял статуи, расписывал фрески. И даже если эти другие совсем не знали, что предстоит встреча, именно эта встреча, они делали неосознанно то, что я сейчас готов совершить. Не знаю, получится или нет. Но ведь и невозможно все знать.
Вот уже у меня предчувствие. Радость, когда еще не вполне есть повод. А все равно лучшая во мне радость. Да, я предчувствую. Вот вам в итоге и вся моя современность. Если дочитаете до конца – поймете, что я решил вам открыть. А теперь – очень серьезно. Прямо к сюжету. А то я уже сам невольно смеюсь над тем, что задумал. Я бы вообще не стал вам рассказывать. Если бы не было, что рассказать.
А это случилось недавно, вчера. Ну, ровно в это же время. А сейчас всего десять утра. Воскресение. После очень трудной и хорошей недели. Многое удалось. Могу отодвинуть всю неделю успехов. Забыть о ней. И о том, что предстоит в ближайшие дни. Слава богу. Включу тихую музыку. И под нее попробую снова. Жена спит. Оба сына, каждый в своей комнате, заняты делом. Пока не надо. Потом. Потом. Начинай.
Прежде всего. Еще и еще раз. Перелистай. Немецкое издание «Фауста». Его. Там я нашел недавно листок — попытка моего перевода из первой части. Забыл я, когда и зачем. Но был такой перевод. И его даже нельзя назвать переводом. Видимо, я хотел по-своему изложить. Пересказать. И непременно в стихах. Для меня – точно. А как перевод – не совсем. Записано от руки. Вот он. Вчера я вновь его отыскал.
Да, я хотел так встретиться с Гете. А получилось наоборот. Пересказал для себя самого. Плохо. И плохими стихами. Но именно так. Узнаю мой почерк. И по тому, как я выписывал буковки, можно было бы установить, когда это случилось. Но вот загадка. Во всяком случае. Задолго до того, как я приобрел эту книгу. А мне кажется – я ее не открывал. Все эти годы. Или открыл и забыл. Вложив сюда. Этот листок.
Неужели я тогда был совсем другим человеком? Надо понять. И вообще оказывается – Гете здесь не при чем. Не подумайте. Я размышляю. Уж если такие провалы в памяти, то, видимо, все дело в том, чтобы забыть, совсем забыть себя самого. И не только тот самый день, когда я нацарапал эти несколько строк. И не только минуты, когда я вновь зачем-то отыскал этот черновик и вложил его в моего немецкого «Фауста».
Вероятно, я предвидел тогда неизбежность желаемой встречи. И вот вчера она состоялась. И если я теперь не пойму, как это может быть, серьезно, тогда незачем и пытаться обнаруживать что-то в прошлом. И вообще искать что-то за пределами этой минуты. В ней все содержание моего бытия. Ничего более страшного я не мог бы придумать. А вот оказывается – все очень просто. Каждый миг имеет начало. Надо поймать его и не забывать.
Младший мой сын проснулся раньше меня. С утра подвигает стулья и стол. Его привычка. Переставляет. Ну, конечно. Я уже все переставил. У меня порядок. И я ничего не хотел бы менять. А ему еще все предстоит. Слава богу. Я буду ему отдавать понемногу. Все мои книги. И этого «Фауста». Но подожди. Потом. Потом. Вот он ждет, когда я начну.
Он не попросит. Он ждет. Он готов. А я почему-то медлю. И не предлагаю. Какие-то встречи. С самим собой. Какие-то пробы. Переложить стихами. То, что просто надо понять. Вот опять, слышу, подвинут стол на новое место. На этот раз – особые звуки. Старший пришел ему помогать. Было бы очень легко. Попросить меня. Я бы помог. Но у них особая жизнь. Оба сына. Дружат. И не приглашают меня. Ладно. Помедлим.
Но подожди. Невозможно. Прислушайся. Вот оно. В самом деле. Когда сосредоточишь внимание. Звук исчезает. Нет ничего. Тишина. И чем внимательнее. Тем безнадежней. Как может быть? Я только что слышал. Глухая, воскресная тишина. Рано утром. Когда все еще спят. И один ты занят. И собираешь у себя. Сказки. Фантазии. Выдумки. Благие вести. О том, чего нет.
А немецкий «Фауст» перелистан. В него еще вложены. Два совсем белых листка.
И сразу детская мысль. Встреча состоится, когда я, своим почерком напишу на этих листках еще два стихотворных отрывка. Парафраза отсюда. Но чтобы на листках было то, чего нет в этой немецкой книге. И кажется, очень легко. Будь современным, и только. Но у меня, повторяю, своя современность. Вот она. Оба сына. Которых пока нет. Но встреча с ними еще состоится. И вот уже звуки подвигаемой мебели. И я как будто вижу каждого из них.
И для того и другого – листки в моем «Фаусте». Остается вынуть белые незаполненные странички и отдать себя предчувствиям и предсказаниям. И пора кончать мою холостую жизнь. В этой пустой однокомнатной квартире. Вот именно. Пора это все кончать. Или начать сначала. Прямо сегодня. Пока можно забыть о школе. И о тетрадях. И об открытом уроке. Том, который будет во вторник. А готовить его надо уже сейчас. И как раз об этой немецкой книге.
Вообще-то урок о романе «Как закалялась сталь». Но я, как всегда. Забираюсь в дебри. И школа математическая. Все как надо. Но потом. Потом. А сейчас предчувствие. И современность. И все это хорошо бы внести в мой урок. И не знаю как. Потому что говорить будут ребята. А у меня всего лишь несколько фраз. В конце и в начале. И снова, и снова. Как всегда. Что-то совсем небывалое. И без выдумок. Внезапная правда.
Квартира однокомнатная. Но это лишь потому, что в другую комнату. Я не люблю заходить. Там для меня война. Воспоминания о блокаде. А я тогда шестилетним ребенком чувствовал себя более уверенно, чем сейчас. И никаких объяснений тому. И это естественно. Родители. Крепкие люди. А тогда мне казалось. Так и должно быть. Но если честно. Я бы хотел переселиться в то время. И опять сделаться шестилетним ребенком. И жить в той комнате, куда я сейчас не хочу заходить.
Тогда она была закрыта. Ради того, чтобы сберечь тепло. Но оттуда, из той комнаты, раздавались какие-то сонные звуки. Да, я именно так тогда говорил и спрашивал маму… И она меня понимала. И что-то вполголоса говорила в ответ. И я не очень помню сейчас. Но она говорила, что там живет память о той жизни, которая была до войны. И что война скоро кончится. И память выйдет оттуда.
А мне казалось, что там живет мой брат. И было ему тогда, во время блокады, ровно одиннадцать лет. Больше быть не могло. Потому что он в таком возрасте, еще до войны, погиб в день своего рождения. И вот сейчас. Память о нем. Двигает стулья. И даже толкает зачем-то. Большой письменный стол. На котором я когда-то раньше сидел, пока отец меня рисовал. Блокадной зимой брат мой жил без нас, жил своей особенной жизнью.
И теперь я бы тоже хотел жить в той комнате, если бы опять вернулось военное время. И я бы точно жил там, ничего не боясь. Потому что я тогда уже знал, что война кончится, память выйдет из малой закрытой комнаты. И уведет меня за собой.
Увела. Редко бывает, чтобы предчувствие облекалось у меня когда-нибудь в такие ощутимые формы. Звук мебели. Подвижка стола. Я точно знаю – все будет не так. Но будет именно то. Что сейчас шумит звуками за стеной. В закрытой малой комнате. Откуда память ушла. И не вздумай пойти проверять. Ничего не увидишь. Нужно именно так. Сонные звуки. Блокада. И мама уже все тебе успела сказать.
Кое-что из вещей осталось. Этажерка. И в ней на одной из полок несколько больших листов старого хорошего ватмана. Тогда – мне их отец давал для рисунков. Брал отсюда. И вот осталось несколько больших белых листов. Почему, скажи мне, они сохранились. И без моих детских прикосновений карандашом. Или нет. Не совсем. Вот, кажется, начало рисунка. Наш танк давит фашиста.
Не дорисован танк. А фашиста и совсем не успел. Рисовал много раз на других листах. Не сохранились они. А этот остался. Разглядываю. Жаль, нет прежнего карандаша. Я бы дорисовал. Точно так же, как мог это сделать тогда. Но карандаш пропал. Итальянский. Желтый. Красного дерева. С отточенным черным грифелем. Их у отца было много. Ни одного не осталось.
Нет, конечно. Все достоверно. Как эти утраченные карандаши. И недорисованный танк. И все-таки в малой комнате. Звук опять повторился. И теперь уже точно. Пора кончать мою холостую жизнь. Раньше было предчувствие. А уже теперь точно. Переживаю решение. Так, что мог бы сказать на уроке. Но твердо налагаю запрет. Лучше просто войди. Помоги младшему сыну. Подвинуть дубовый письменный стол.
Вхожу. Смотрю. Подвигаю. И вдруг чувствую. Не могу выйти назад. Из малой комнаты. И вернуться к себе. Что такое? Как впервые. Прежние вещи. Мольберт. Недописанный пейзаж. Платяной шкаф. В углу цилиндр старой гофрированной печки. Ее разобрали давно. И все же она сохранилась. Когда-то я в ней пытался сжечь мои рукописи. И вот сейчас могу открыть дверцу. И проверить. Все ли сгорело. Да. Сгорело не все.
И сейчас буду вслух спрашивать у себя самого. Когда произойдет. Настоящая встреча. И что? Будет она именно здесь? В этой комнате? Где все остается на месте? Потому что ничего не надо менять? Да, именно здесь. Дубовый стол подвинут неловко. Но за ним в самом темном углу. Еще одна. Старая небольшая работа отца. Прислонена к стене. И была задвинута. Резной тяжелой тумбой стола.
Я знаю. Портрет. Я догадываюсь. Мой. Там я с игрушечным мишкой. На фоне полок. Растворитель. Кисти. Мне пять с половиной. Еще до начала войны. Помните? Я позировал, сидя на этом столе. Я хорошо помню. Косая рамка. Ее никак нельзя было совсем распрямить. Вот. С оборотной стороны почти незаметна ее кривизна. Оборачиваю. Да, это он. Все понятно. Мой сын захотел увидеть отца своего. Ну что же? Теперь двинем на место этот резной дубовый письменный стол.
Он легко скользит по старым пыльным квадратам паркета. Подвинул. Оглядываюсь. В прозрачном воздухе рядом нет никого.
Ну хорошо. Теперь понятно. Я боялся встречи именно с этим портретом. Недаром задвинул его в самый угол. И прижал к стене дубовой тумбой стола. Боялся. Неизвестно чего. Еще в детстве. Уже после смерти отца. А через десять лет мама ушла из жизни. И тогда я остался вовсе один. И как раз начал бояться. И спрятал портрет. И перестал заходить в эту комнату. И его позабыл.
Скажете – начитался Гоголя. А потом стал филологом. Учителем в школе. Увлекся. Уроки. Уроки. Сначала в вечерней школе. На Финляндском вокзале. Потом здесь. В отличной математической школе. И никак не мог поменять работу. Куда-нибудь в университет. В Пушкинский дом. Нет. Учитель. Учитель. И оказывается, все потому, что боялся портрета. И вот сейчас понял главный сюжет. Всей моей жизни. Смешно.
Итак. Я обо всем спросил себя. И ответил. Почему-то вслух. Да, вслух. Так, чтобы голос мой остался тут, в этой комнате. И чтобы когда-нибудь в самом деле. Младший мой сын услышал меня. Именно здесь. А чтобы не подвигать этот стол. Я вешаю мой портрет. Прямо над ним. И когда-нибудь. Уже без меня. Сын поговорит с этим портретом. А старший станет рядом. И в чем-то здесь поможет ему.
Рассматриваю. И не могу понять, что страшного в этом довоенном портрете. Я не грешил против него. И скажу больше. Я все эти годы. Как будто видел его и даже слышал тоненький детский голос. И вроде бы даже выполнял все, что он мне говорил. И сейчас. Он что-то мне скажет. Если в комнате продлится. Воскресная тишина. И я умолкну. И долго, долго буду стоять и ждать. И сверять этот зримый образ и память. Они совпадают. И, может быть, это мне. В портрете. Страшнее всего.
И не надо спрашивать, почему. Румяный. Круглая голова. Вязаный свитерок. Приоткрытые губки. Синий воротничок. Челка светлых волос. Понимаете? Получилось так, что этот образ. В косой рамке. Недаром был неподвижен. Он мне подсказывал. А я выполнял. И для этого надо было стать неподвижным. Ты двигайся. Живи. А он сохранит при себе власть над тобой. И вот попробуй всю жизнь признавать эту власть.
Ну конечно, я хотел взбунтоваться. Я спрятал от себя портрет. И даже забыл о нем. Крепко и твердо забыл. Мне удалось. И я жил по своей воле. И делал то, что хотел. И порой говорил себе вслух. И что-то подсказывал. Себе самому. Исключительно по своей воле. Вопреки всем, кто пытался меня учить и советовать мне. И я уже привык считать себя. Верным себе. И, оказывается, это совпало. С тем, что мне говорил. Мой довоенный портрет.
Теперь он висит над столом. Как раз на том уровне, на каком была моя голова. Когда я позировал, сидя здесь. И папа велел мне замереть неподвижно. И я оглядываюсь. И вздрагиваю. И кажется, вот я опять неподвижно сижу на столе.
Любое совпадение одного с другим страшно, потому что – обманно. Чаше всего – самообман. Но тут я ничего не могу поделать. Совпадение полное. Я понимаю. Живопись не виновата. И я тоже. Потому что живу и поступаю свободно. И самое правильное – забыть. Но попробуй теперь. Когда я нашел, вспомнил и повесил его над столом. И после того все, что я ни сделаю, будет с ним совпадать. И никакого Гоголя и Уайльда. Там чуждые силы. Контраст. А тут я сам. И, видимо, в природе такое возможно. И ничего себе – встреча.
Зеркала в комнате нет. А выйти и посмотреть почему-то я не хочу. Придется вообразить. По возможности, без каких-нибудь искажений. Воображаю… Нет. Бледная спокойная тень. Удвоенное повторение. А на портрете совсем другое. То, что не выразить словом. Но любопытно. При этом воображение – полное. Во всех деталях и черточках. И проверять не стоит. Малейшее изменение. Сразу ответ. А на портрете все неподвижно. И совпадает. Господи, что же это?
Видимо, все-таки. Надо признать. Тот, каким я был до войны. И каким отец меня рисовал. Уже тогда был другим. Таким, как сегодня. А это значит, я уже сейчас другой – и таким буду, когда решу, наконец, мой вопрос. И перестану быть одиноким. И у меня будет жена и два сына. Старший и младший. И младший по утрам. Подвинет мебель. И в углу, за тумбой стола, уже не обнаружит никакого портрета. А я буду спокойно, с мишкой в руках, глядеть, как теперь, со стены.
Ну, хорошо, хорошо. Но почему это страшно. И почему я все время забываю старшего сына. А ведь он, воображенный, лишь помогал младшему. И был свободен от встречи. Надо уже сейчас мне всмотреться в него. И я почему-то не вижу и не могу представить себе его облик. Значит, он не входит в мое предчувствие того, что случится в нашей судьбе лет через десять. Или, быть может, раньше. Не знаю. Но такого не может быть. Портрет молчит, и вроде бы ничего такого не будет.
Самое опасное – преодолеть предсказание. И спокойно уйти в свою обычную жизнь. Кто может – пожалуйста. Я не могу. И потому опасное рядом. Но у меня появилась какая-то сила. И я научусь не бояться. И теперь, с этого дня, понемногу я приучу себя это мое новое чувствовать рядом и не бежать от него. И тогда легко будет предвидеть и знать, что я и в самом деле ничего не боюсь. И вдруг я еще бросаю взгляд на портрет. И вздрагиваю. Потому что вижу – он тоже боится.
Ну, конечно. Он должен бояться этих стен и углов. Помню – так было со мной до войны. И как раз тогда отец меня рисовал. Он дал мне теплого густошерстого черного мишку, посадил на стол, велел мне хотя бы немного быть неподвижным и прогнал на какое-то время детский мой страх. Но его следы я вижу в глазах и в том, как сжала рука теплую эту игрушку. Но уже за пределами позолоченной рамки, той, которая поневоле косо висит на стене. Да, боязнь стен и углов. И теперь, как тогда.
Но там, на портрете – неподвижность преодоления вечного страха. Угол. Стена.
Для меня война была этим детским и взрослым переживанием. Сон мой видели все. Когда началась она, я сразу понял – вот, вот оно. Черный фон. И на нем белыми штрихами. Злые, живые, страшные профили. То, чего я боялся. Предчувствие. А теперь непрерывная память. Предметы, трамваи, углы, стены – снаружи, внутри. Это все обманные знаки того, что пугает. И постепенно все идет к началу. И все люди хорошо знают о том. И потому движутся резко. И все быстрей и быстрей.
Моя мама ходила и смотрела как прежде. Но и она знала. И сама делала вид. Что ничего не будет. Отец торопился. Надо что-то успеть. А я боялся, что ни от кого не зависит прервать эту игру. Этот сонный ужас. То, что со мной бывало во сне, теперь происходит со всеми. Но я боюсь не за себя. Почему-то я знаю, что, если все, то не страшно. И я наконец увижу – нельзя привыкать. А углы, стены вполне могут поехать. Друг на друга. И на меня. И на папу и маму. И уже готовы. Стоят? Едут?
Как-то мы еще перед войной проходили мимо академического сада. А там, у самого здания академии было много народу. И почти таких же детей, как я – немного постарше. И все толпились вокруг зеленых военных машин. Можно было забраться. И я помню только одно — рули, циферблаты разрешалось крутить и трогать. И какие-то дяди спокойно, с улыбкой смотрели на то, как мы играли во все, во что можно было играть. И я знал, что это специально. Чтобы мы не боялись.
Я тоже полез и потрогал руль. И тут машина вдруг завелась. И запела на низкой ноте, и задрожала мелкой приятной дрожью. И было бы мне вполне хорошо. Но я знал – это игра взрослых, и мы пока можем в нее попробовать поиграть. И я ждал, что машина поедет. Но она вдруг замолкла и перестала дрожать. И сделалась холодной и неподвижной. И тут я испугался. И заметил, что папа снизу внимательно следит за мной. А потом он взял меня подмышки и мягко снял из машины.
И в тот же день, я помню, он задумал меня рисовать. Мы тогда поспешили домой. Отец торопился. Вошли. И сразу в малую комнату. И он велел мне сесть на стол, чтобы я был ему на уровне глаз. И так – несколько дней. Часами. И я сидел всерьез неподвижно, как надо. И думал о том, что очень скоро что-то будет еще до начала близкой войны. О которой все говорили. Или она уже началась. И вот люди играют. И только отец мой хочет, пока не поздно, удержать на портрете то, что я еще могу играть в другую игру. Неподвижно.
И тут я понял, что они, кого я видел в саду, могут погибнуть, и я когда-нибудь это увижу. И тоже умру. А сам я пока еще в той, другой жизни. И рядом то и другое. И я сжимал мишку рукой, чтобы его успокоить. И тут я чувствую, что отец вдруг совсем забыл о войне. Он что-то свое напевал, откидывал голову набок. Потом сквозь пенсне издалека разглядывал всю фигуру мою, потом приближал глаза прямо к моему подбородку. И ему удалось остановить довоенное время. И он сделал свое.
А я всматривался и видел. Окна и стены. Понемногу двигались мне навстречу. Останавливались. И незаметно отступали назад. И опять. Сонно, беззвучно. И той же дрожью пели. И долго, долго. Все эти дни. Дрожали и пели они. За спиной у отца.
Это все детские образы. И, по-моему. Память не искажает. И понемногу сон становится еще страшней и страшней. А мы боимся меньше и меньше. А может быть, наоборот. Я не помню, чтобы кто-нибудь говорил, как нам страшно. Может быть, при мне боялись об этом сказать. Не думаю. А тогда. Еще до войны. Все не так. Но я точно чувствовал – надвигается что-то. И отец меня заслонял. И я потом никогда не мог так подробно разглядеть его лицо, пока он работал. И сейчас на этом портрете я продолжаю видеть отца. И его уже нет, а я разглядываю его и все замечаю.
И, как обычно, художник во время сеанса, каждый миг менял свое выражение. И я помню, думал о том, что мы оба очень похожи. И не надо ждать, когда я повзрослею. Уже сейчас у нас двоих одно лицо. И мне, помню, хочется точно так же пошевелить бровями, губами. Но я смогу это сделать, если подвинусь или как-то иначе изменю мою позу. Ведь вот отец бегал – то подступал вплотную, то отходил. А мне надо сидеть и едва дышать. И вот приходилось вглядываться и только менять выражение глаз и губ. А я не умел это делать. И как будто бы застывал. И это было тогда для меня самое жуткое. И совсем невозможно.
Но я любой ценой себя заставлял. И мне было больно. И я терпел. И даже вроде бы улыбался. И только хотел, чтобы отец не заметил. Короче говоря, я становился портретом. И то, что сначала казалось и было невыносимым, я пересиливал и на какое-то время переставал замечать. И тогда отец вдруг отвлекался и что-то рассказывал мне. И это было совсем непонятно. Так. Но почему-то боль в спине проходила. И я делал губами какие-то впервые в жизни гримасы. И отец смеялся и вновь начинал работать. И напевал. И, отходя, склонялся головой вправо и влево.
Таков был мой первый взрослый подвиг. И я только один раз не выдержал и застонал и подвигал себя. И отец вдруг перестал напевать. И без всяких слов, с палитрой в руках и с поднятой кистью долго стоял и не менял выражение. И наше сходство должно было стать полным совсем. Но папа ждал, когда я опять приму прежнюю позу и когда голос мой оборвется. И я опять буду живо менять выражение губ. Утаивая и не замечая страшную боль в руках и в спине. И я это сделал. И не выдал себя. И отец продолжил работу.
Вдруг он опять засмеялся и опять отложил палитру и кисть Он прямо поместил их рядом со мною на стол. И весело потер свободные руки. Ладонь о ладонь. И запел совсем веселую глупость. Детские придуманные слова. И вообще, когда работа шла хорошо, он часто, отвлекаясь, делал такое. И веселился. А тут совершил это прямо передо мной. И, несмотря на боль, я не сменил мою позу. Потому что я себе приказал выдержать и вытерпеть все до конца.
И отец, без палитры и кисти, какое-то время ходил взад и вперед, потирая усталые руки. А потом догадался. Что я сижу неподвижно. И очень медленно ко мне подошел. И уже хотел снять меня со стола. Но передумал. И попробовал слегка подвинуть на край. И я снова не выдержал и вновь застонал.
Пора уходить из малой комнаты в мое одиночество. Но ничего. Я уйду и сумею поправить. Пока все впереди. Глаза на портрете уже готовы увидеть блокаду и мертвецов. Пока не увидели. А я уже сейчас, если уйду из комнаты, буду один слышать из нее какие-то звуки. Что-то совсем другое. Уже не то, как дети мои двигают стол. Но все равно услышу. И конечно, конечно, сумею поправить мою молодую и хорошую жизнь. И пора подумать об открытом уроке.
Ухожу. Думаю. Воскресение еще в самом начале. Все другое. Стеллажи. Новые книги. «Фауст» раскрытый лежит на круглом столе. И рядом с книгой два белых чистых листка.
Теперь главный детский и взрослый подвиг. Если так можно именовать. Сегодня. То, что я себе предназначил. Нужно вернуть мне оттуда. Мать и отца. Комнату я открыл. Память вышла оттуда. Но ведь она вышла сама. А это лишь просьба тех, кто ушел. Просьба, чтобы я их возвратил. Надо понять, что они молятся мне. Как бог молится людям. Чтобы они помогли воскреснуть ему. А то он пытается. И не может. А мы не слышим. И никак не умеем понять.
Вот. В большой моей комнате. Ничего не осталось от прошлого. Здесь только все, что нужно мне для работы. Как вернуть, я не знаю. Но все есть. И все наготове. А что это все? Только то, что их нет. Мама старается никак не напоминать о себе. А папа напоминает. Картинами и портретом. Это прямая просьба, чтобы я его возвратил. А это очень просто. Никакой помощи мне. Потому что я, наконец, должен помочь.
Я кружу по комнате. Огибаю круглый стол посредине. Двигайся. Двигайся. Он хочет, чтобы ты сделал. Как раз хотя бы одно такое движение. Какое он делал тогда. Помнишь? Он хочет. А ты еще можешь пока. Но только нужно именно то, что он хочет. И если ты сумеешь сегодня, больше пока ничего не надо. Ему тоже не просто привыкнуть. Сначала одно, потом другое движение.
Бегай. Бегай. Кружи. Двигайся. Двигайся. Так. Получается. А теперь попробуй подумать. Но тоже. Попробуй, чтобы он подумал в тебе. Непременно так. Чтобы он. Понимаешь? А теперь – сразу к себе. Никуда не уходи от себя. А иначе он не сумеет. А ведь именно он должен суметь. Если ты научился. Помоги. Помоги. Ну вот. Хорошо. Полегчало. Теперь походи и побегай. Сам. Без него.
В комнате. Все остается по-прежнему. Шахматный столик. Цветной кафель. И на нем. Все, что нужно к уроку. Третий листок. Прежний почерк. Плохие стихи. Но почему я помню их наизусть? Повторяю. Сверяю. Нет, все-таки что-то в них изменилось. Всего несколько слов. Но стих другой. Ты записывай. Пока не забыл. Нет. Не забуду. Вот уже во вторник. Я смогу прочитать. Начало. То, что было в начале. И то, чего уже никогда не будет в конце.
Двое. И неужели кто-то из вас уйдет. Раньше меня. А мое призвание – помогать. И не думай. Что у тебя сегодня. Что-то не получилось. Так. Но ты не думай, не думай.
Узнаю. Отсутствие мамы. Она, мама моя, не хочет встречаться. Она решила. Отсутствие – это когда нигде ты не вернулся. Не вернулся нигде. Отсутствуешь всюду. Самое лучшее – именно так вернуться и не уходить. Она сделала так. Ты не заметил. Но уже давно получилось. И без твоих усилий. И вообще без тебя. Но теперь – с тобой. Помоги себе самому. Постарайся. И только так. Неизвестно откуда. Вернется она.
Узнаю. И чувствую. Мне удается. Вот. Секунда – и страшный холод. Озноб нездешний. И ничего нет страшнее. И ты на секунду всего. Живым и здоровым. Попадаешь туда. Миг. Секунда. Озноб отсутствия. И назад. И сразу. В эту секунду. Запомнил? Схватил. Это ее. Рывки, движения. Это ее. Родильная боль. Попробуй. Смертельно опасно. Рвани оттуда себя. Это не ты. Это мама в тебе.
Здесь? Там? Оттуда? Назад? Узнавай. Узнал. Тепло. Возвращение. Вот. Понимаешь? Там. Без перевода. Листок. Начало начал. Первоначало. Забудь. Нет. Нельзя. Очень просто. Запомнил. И там. Ее отсутствие. Рядом с тобой. Она никуда. Не может уйти. Даже там. Вот когда. Граница. И без всяких границ. Ты испытал. Ты понял. Это она. И когда ты уйдешь. Сразу. И без времени. Встреча. Встреча. Узнал?
Довольно. Сижу. Согреваюсь. По молодым жилам. Тепло. А за окном. Снегопад. Веток не видно. Ближних веток. А не только домов. На той стороне. Большого проспекта. И кажется — белым светом оттуда светится мой снегопад. Я там побывал. И теперь не буду бояться. Вот порыв новой метели. Залепляет окно. И все равно. Светло. И на полировке стола. И на шахматном столике. Дрожь и смятение. Белого зимнего света. Пора. Довольно.
Тихая музыка. Тишина. Сквозь тихие звуки Скрябина слышу, как снег метели ударяет в стекло. И как ветер уносит его. Порывами. И очень тихо. Проигрыватель. Старый приемник. Наполовину радио. Наполовину – малый белый экран телевизора. Откуда он. У меня его не было. И вдруг у стены между окнами. В полутьме. Отодвинуты шторы. Справа и слева. А над проигрывателем. Мамин портрет. Очень похож. И очень страшен. Оттого что похож.
Откуда все это? Из будущего? Или из прошлого? Или из того, чего нет и не будет? Он всегда висел на стене. И всегда глядел на меня по утрам из полутени. И полутьмы. А по вечерам. При электрическом свете. Я старался не видеть его. И моя мама его не любила. А он в тяжелой, золотой раме. Пронзительно и страшно глядел и видел всю комнату, где от прошлого ничего не осталось.
И вдруг теперь. Он у меня на глазах. Как будто пропал. Ушел в полутьму. И уходил все глубже и глубже. И как будто бы мама хотела. Чтобы он так уходил. И опустела вдруг совсем. Золотая и тяжелая рама. И это не зависело от меня. И по чьей-то воле ее образ, лик, проступал из тьмы и вновь исчезал. И я понял. Мама освобождала меня. И открывала мне простор для моей молодой и хорошей жизни. И для этой метели. И для этого утра. И для этих двух листков на столе.
__________________