Бомбоубежище
Б О М Б О У Б Е Ж И Щ Е.
1.
Да. Мертвецы. В пять с половиной лет. Я видел их очень много. И могу показать места. Где я видел их. Вот здесь. На тротуаре Большого проспекта. И на пороге заснеженной крытой траншеи. Там, где еще недавно. Был зеленый газон. И там, где при мне какая-то женщина красила низенькую деревянную загородку. Зеленою краской. Там, где, я помню, упала капля зеленой краски — в песок.
Не знаю, зачем вырыли эти траншеи. Зачем их стены внутри густо обшивали стоячими черными прутьями. Зачем крыли дощатыми крышами и покрывали их сверху аккуратно кусками зеленого дерна. Осенью мы здесь бегали в прятки. А зимой все засыпало снегом. И на пороге входа в траншею здесь в зеленых тряпках, помню, лежал мертвый ребенок. Тоже зеленый. Лежал. Пока его не засыпало снегом.
Людей было много. Ходили быстро. Даже во время обстрела. Мама почему-то считала, что наш дом закроет нас от осколков и попаданий. Она говорила об этом, когда гуляла со мной и объясняла мне, что дом наш может разрушиться от снаряда, пока мы гуляем. Так безопаснее.
А вокруг люди спешили. И сгорбленная женщина, помню, тащила по тротуару санки, груженые голыми телами. И мертвецы вдруг рассыпались по тротуару. И она стала их подбирать и грузить. И связывать какой-то веревкой. А они все равно рассыпались. И мама моя хотела ей помогать. Но я ее потащил. И она, пошатываясь, мне уступила. Но я помню и точно могу указать это место.
Дом наш стоял. И с ним пока еще ничего не случилось. Но я видел – мама боялась в него возвращаться. И мы гуляли по тротуару, пока не начинало темнеть. И тогда мимо входа в траншеи, тех, что справа и слева, мы шли по снегу через площадку прямо к парадной и возвращались домой. На этот раз благополучно. И даже обстрел за окнами нас уже не пугал.
Я закрывал глаза и ничего не видел, кроме того, что запомнил. А эти образы было никак не прогнать. И белый снег оставался белым. И вздрагивал пол под ногами. Как тротуар. Но я знал – мама уже не тревожилась. Обстрел – не то, что падает сверху. И не то, когда вот сейчас вдруг завоет сирена.
И мне все было ясно. И я не прислушивался к тому, о чем отец рассказывал маме. Но я и сейчас мог бы вспомнить, о чем шептались они. И ведь сколько лет после войны – я ничего не записывал. Бомбоубежище. Отец почему-то подробно о нем говорил в тот вечер, когда случилось то, что раньше могло бы случиться.
Бомбоубежище. В нашем доме. Я еще ни разу там не бывал. А оно ждало меня каждый день. И вот сегодня впервые туда уведут всех детей. И матери тоже туда войдут. А отцы будут снаружи. Потому что придется откапывать нас. Матерей и детей. А сегодня как раз – доходят слухи – готовится ночью настоящий налет.
Сейчас я решил. Эти образы придут ко мне в последний миг. Придут, если только я буду помнить себя. А то внезапно. Все пропадет. И я не успею. И не узнаю. Как думает бог. Или природа. Не знаю. Они, он и она, до сих пор ни разу. Не переживали конца. И вдруг. Нет никого. Один только я. Поздно. И все-таки. Последний образ. Именно он. Приоткроет. На прощанье. Все, чему я не верил. И я узнаю о том, что останется. После всего.
Ну что? Успокоился? Приди в себя. Он. Последний миг приближается. Но я – непонятно как – ищу для кого-то. Мгновенно. Точное слово. Как будто они хотят услышать. И, не дай бог, не поймут. Я скажу. С надеждой. Или совсем безнадежно? Много слов. Минуло. Мгновенье прошло. И что? Все остается. И все осталось. И даже остался я. Искра сознания. И неужели? Мне удалось? И все будет. Именно так?
У меня в руке. В потной детской ладони. Белая круглая брошка. Почему она. Синим светом не светит. И вообще. Светит она или нет. Я в прихожей. Прикрываю дверь. Вижу или нет. Белый кружок. Был бы он синий. Можно было бы. Выйти на улицу. Немцы летчики не заметят. А с белым нельзя. От моей потной ладони. Пропал ее защитный синий фосфорический свет.
Я зову папу. Он смотрит. В прихожей. И мне отвечает – брошка жива. Забудь ее. Пусть отдохнет. Видишь? Белый свет очень яркий. Нельзя. Оставь. А я не верю. Нет, не светит. И опять я сжимаю кружок брошки. Потной ладонью. Мы с папой знаем. Синий свет не вернется… И вновь. Образы меня обступают. Они совсем не боятся. Белого света. Потому что он растворяется, высыхает. И вот его нет на ладошке моей.
Папа уводит меня из прихожей в нашу большую черную комнату. Электричества нет. Свеча горит. И от голода мне ее хочется съесть. Вкусная. Желтая. И она еще долго будет сгорать и шевелить над блюдцем красноватый и посередине белый живой огонек. Вот. Как он светит. И потолок и стены сбежались. И окружили его.
Вокруг язычка все черно в большой нетопленой комнате. Но понемногу выступают предметы. И я даже могу различить. Совсем черное пианино. Быть может, вижу, потому что хорошо знаю, где оно стоит у стены. А может быть, вот на нем – белый круг нашего нового радио. Его до войны купили. И поставили тут. И оно с тех пор все время потрескивает чужими взрослыми голосами и еле слышной какой-то совсем непонятной и страшной музыкой.
Ну вот. Все в порядке. И вдруг я почему-то отчетливо слышу. Из этого круга. Незнакомый голос какого-то дяди. Трещит и говорит – вот сейчас будет песня. И она оттуда скрипит и пытается. И я не слышу, какая. Но я почему-то совсем ее не хочу. И папа тоже не хочет. Встает. Подходит к пианино и к радио. Протягивает руку. Надо убавить звук. Но по ошибке он делает громче. И сразу. Все прервано. И наконец. Вот она. Прямо. Во всю мочь. Пронзительно белая. Снизу вверх. Выше и выше. Сирена.
- Ну вот. В самом деле. Как обещали. Аккуратно. Как раз. Ночью. Сегодня. Скорее. Скорей. Бомбоубежище. Только туда. Свеча – мне. Точно. Переживем – будем жить.
Сознание мое сильнее всего. Это я сейчас говорю себе. А тогда я даже радовался тому, что вот, уже без утайки, наступит настоящая гибель. И все неизвестное. Глянет открыто. И если вдруг оно дойдет до предела, ты прожил всю свою жизнь. А наяву ты еще пятилетний ребенок. Но уже можно делать любое. И это само по себе все правильно и хорошо.
Что? Надо выходить в ночь на мороз. Да, надо шагать по черной и страшной лестнице вниз. Мама боится. А я твердо ступаю. Непонятно только, почему, кроме нас, на лестнице нет никого. Сирена здесь громче и громче. Гулко. И кажется, уже навстречу ей невозможно идти. И она не пускает. Но ты. Шаг за шагом. Отталкивая перила. Теснишь ее. И как будто сам ее хватаешь рукой. Наверно, так всегда. А если гибель, то все равно успеваешь навстречу.
Мама оправляет на мне свой шарф. И что-то шепчет и шепчет. Отец рядом. И я без всяких слов понимаю. Он проводит нас и сейчас вернется назад. Свеча у него в руке. Он ее прикрывает ладошкой. Он слегка впереди. И я вдруг осознаю, что, может быть, уже никогда не увижу его. Потому что он останется здесь. А ступени плывут под ногами. И наша дверь у меня уже за спиной. Там, куда вернется мой папа. И тут я останавливаюсь и вцепляюсь в перила.
Мама не может подвинуть меня. Да она и сама, я вижу при свече, не в силах шагнуть. Сирена заливается высоко-высоко из последних сил. И на пустой лестнице этот звук предупреждает меня – шагать никуда не надо. Стоять на месте. Пока в руках у отца горит эта свеча. Да ведь и раньше звук сирены взвивался вверх и не давал нам спускаться. А мы уходили, мы уже почти прошли по лестнице. Быстро-быстро. Но сейчас. Надо скорей. В бомбоубежище. И может быть, мы там и погибнем. И никто не сумеет нас откопать. Потому что погибнут все.
Я упираюсь. И мне сейчас нет пути. Ни туда, ни сюда. И отец хватает меня за руку, тащит вниз. И я считаю ступени. И огонек свечи от наших движений готов улететь. А пока мы стояли, он тоже стоял. Замирал на месте. Но папа сильным ры вком. Дернул. И дальше дергает меня вслед за собой по ступеням. И я не успеваю. Падаю. Он тащит меня. И вдруг бросает свечу. Прямо в черный пролет.
Вот теперь я уже ничего не вижу. Отец во тьме быстро и точно. Хватает и на ноги ставит меня. И тянет вниз. И теперь я как будто бы хорошо вижу его. Мама у меня за спиной. И уверенно, шаг в шаг, не отстает от меня. И я тоже вроде бы хорошо ее вижу. Так я буду видеть, когда потеряю зрение сразу и навсегда. Это будет нескоро. И вслед за этим сразу не станет меня. Все понятно. И в последний миг. Произойдет оно. Именно так.
Вот последние ступени перед выходом из парадной. Отец открывает нам дверь. Там темнота. Но оттуда. Резкий взрыв морозного ветра. И там люди. Шаги. Шаги. Четко, и никто не бежит. И пока я соображаю о том, что вышел наружу, я вдруг теряю руку отца. И только слышу, как мама что-то кричит ему вслед. А уже там где-то, за крышами, пока еще далеко, там гремят разрывы. И незнакомые люди во тьме спешат еще более четко и быстро. Вот этот образ будет последним в жизни моей.
2.
Сначала газоубежище. А уже потом оно. То, куда мы идем. Потому что сегодня. Особый налет. И все это знают. Разрывы ближе, но еще далеко. Мгновенные далекие вспышки. Над крышами. Соседних домов. На той стороне. Большого проспекта. А там. Посередине Большого. Вдоль мостовой. Траншеи и мертвецы. Ничего не видно. Ветер. Метель. Их заносит снегом. Неужели и впрямь налет. В такую метель? Я думаю. Этот ветер и снег. Спасут и укроют нас.
Людей много. Стена. Подворотня. Опасно или нет. Пока только от снега. Совсем черно. Гулко. Но не так над головой, как на лестнице. Снежный ветер. В спину. Гонит и гонит. Никто ни слова. И утихают звуки разрывов. Укрылись. И даже немного теплее. Спины. Головы. Дети. Такие, как я. Почти вровень. Сворачиваем. Там очередь. Вход. В газоубежище. Женщина пропускает. А сама остается у двери. Знакомая. Узнаю. Ни слова. Тесно. Вниз. Три ступени. Там просвет. Лампы. Летучие мыши. На стенах.
Тут все глухо. Полуподвал. Низкие белые своды. Кровати. Кровати. Вот у столба и моя. Никелированая, та, что была наверху. Устраиваются молча. Но это молчат взрослые. Дети шумят. Знакомые голоса. А Юра, мой сосед, пятилетний, как я… На кровати стоит и громко поет. Какую-то песню. Он поет. В газоубежище. Пока не заснет. Мы привыкли. И я не слышу. Как взрослые успокаивают его. А он поет громче и громче.
Но вот на этот раз. Что-то произошло. Юра вдруг оборвал свое пение… Пронзительный голос. Крикнул, сорвался. И все затихло кругом. И мама стала заново меня одевать. И повязывать шарф. И я встал. И что-то загудело и дрогнуло. У меня под ногами. И как будто летучие мыши на стенах. Заколебались в ответ. И вот под белыми сводами вновь особая, редкая тишина. И кто-то из взрослых прошептал рядом и повторяет одно только слово:
- Бомбоубежище. Бомбоубежище.
Вот оно. То, о чем предсказал мне отец. И все замолкли. И Юра. Сидя на соседей кровати. Громко. На весь полуподвал. Проговаривает. Это знакомое слово. И просто кричит:
- Бомбоубежище. Бомбоубежище. Бомбо…
Юра больной. Мы это знаем. Он кричит и смеется. А взрослые. В проходах. На ногах. Замерли. Стоят и молчат. Ну, конечно. Прислушиваются. И в самом деле. Они что-то слышат. И только я. Ничего уловить не могу. Но я верю тому, что все, другие, уже почувствовали и поняли. Мама хватает меня. Прижимает к себе. И не дает повернуть голову. И я не слышу теперь, что происходит. А все газоубежище знает. И там над нами. Третий этаж. И я вижу как будто слепыми глазами. Как папа во тьме ищет свечу. И не может найти. Он ведь отрезал ее пополам. Давно. И трудно ему догадаться. Где она. Где вторая ее половина. Он не знает, куда я ее положил. Пианино. Радио. Там. Прямо за ним. Зачем я спрятал ее. Все это четко видно моими поневоле слепыми глазами.
Надо кричать. Как можно громче.
- Свеча. Свеча. Песня. Сейчас будет песня. Может быть, папа, когда он трогает радио…Там, прямо за ним.
И тут вдруг страшный удар. Что-то посыпалось. И я кричу. Не от страха. Но не слышит никто. Все голоса. Мгновенно смолкают. Бомбоубежище. Где-то здесь. Рядом совсем. В двух шагах. От нашего полуподвала.
Вот оно. Тут нет никаких беленых сводов. Кирпичная кладка. А в центре купола – синяя лампа. И она почему-то горит. Электричества нет. А она горит почему-то. Может быть, потому что синяя. Или вдруг электричество дали. Как раз во время налета. Я, конечно, понять ничего не могу. Но этот свет надежен и верен.
Подземелье. Мы спускались по каким-то ступеням. В большом подвале с кирпичными стенами нет ничего. Холодно. Все мы прижались друг к другу. Совсем иное тепло. И я знаю – так мы долго будем стоять. Синяя лампа над нами быстро мигает, гаснет и вспыхивает опять. И все вокруг нам кажется твердым и странным.
Где мы? Глубоко под землей? Там, над нами, дом и три этажа. А здесь безопасно. И потому еще страшнее становится мысль о том, как папа ищет свечу. Нет, зачем искать? Электричество светит. И, наверно, там радио говорит. Ничего. Папа справится. Он сумеет. А быть может, он уже на крыше. Сбрасывает зажигалки. Он мне об этом сказал. И, наверно, так и есть во время налета.
И как только я вздохнул, чувствуя маму и рядом прижавшегося ко мне молчаливого Юру, и как только я успокоился, глядя вверх на синюю лампу, как все грохнуло, и только один потолок был неподвижен, и лампа метнулась туда и сюда и еще продолжала гореть, и я видел каждый кирпич. Синего цвета. Но вот все погасло.
Тьма подземелья. Особая тьма. Сразу понятно. Вокруг. И сверху. Одинаково. Непроглядно. Черно. Давит. И у всех. Одинакова мысль. Почему потолок устоял. Он близко. Он помолчит и рухнет. Тихо. Тихо. Нет. Ни звука. И вдруг посыпалась во тьме черная кирпичная пыль. И прямо сверху. Из купола. И прямо на голову мне. Только так. Можно купол увидеть. Нет ничего.
Сердце стучит. У Юры. И у меня. Мы ждем. Выдержит или нет кирпичная кладка. Может быть, подземелье. Глубоко под землей. Сколько ступенек вниз. Я не считал. Нет. Немного. И потому я все готов пережить. Придавит. И только. И пока я, по глупости, ничего не боюсь. Полная подземная тьма хорошо укрывает. А если рухнет. Вот уж точно. Рухнет сейчас.
Кладка выдерживает. И кто-то первый пошевелился. И понемногу. И неохотно вздохнули. Кто-то один и другой. Но двигаться трудно. И еще труднее дышать. Вплотную. И пока еще надо слушать. Бомбоубежище. Оно как будто живое. И оно, как мы, затаило дыхание. И вроде бы слушает нас. Но очень скоро становится ясно. Бомбоубежище устояло.
Только что. В нем была наша защита. А теперь оно затаилось. И решает. Что с нами делать. И, быть может, все уже решено. Мы схвачены и закрыты. Выхода нет. Жутко пошевелиться. И проверить. Но вот кто-то проверил. Там, за спиной. Замурована закрытая дверь. Он выяснил. Дернул. Рванул. Посыпалось что-то. Предупреждение. И все услыхали. Что это значит.
Кто-то чиркает спичкой. Подземная вспышка еще страшнее, чем само подземелье. Тьма скрывала его. А тут на мгновение. Мы видим стены и купол. И в нем на проводе еще качается синяя лампа. Недавно синяя. А теперь. Черная. И у нас на глазах. Она вздрагивает и качается вновь. Что? Обвал? Близко. Над нами. Звук не доходит. И на этот раз. Потолок вздрагивает. И замирает.
Слава богу. Догорает, кончается спичка. Но кто-то уже зажигает летучую мышь. Тоже у двери. У выхода. Там, где посыпалось. Там не сыплется больше. И, наверно, дверь подалась и ее кто-то ломает. Или мне показалось. Подземелье движется. Колеблется и дрожит. Тени от кирпичей выступают и пропадают. А синяя лампа висит неподвижно. Только движется тень от шнура.
Юра что-то хочет сказать. Голос его рядом со мной. Смелей и смелей. И вот уже в полный голос. Но никому невозможно понять. И ответить. Шум. Кто-то заплакал. И вот еще кто-то один. Вовсе маленький. Но остальные дети не плачут. Лучше молчать. И вот без всякого звука. Повеяло воздухом. Из газоубежища. Оттуда сверху сюда. А это значит – лестница уцелела. Кто-то первый из нас. Выйдет отсюда.
Еще одна. И еще одна. Летучая мышь. Потолок забегал. И очень спокойно. Там начинают выход наружу. Мама стоит неподвижно. Боится. Она готова долго. И очень долго стоять. Под куполом потолка нашего бомбоубежища. Но я поведу ее за собой.
3.
Внизу, в кирпичном подвале, остается подземельная тьма. Синяя лампа там не загорелась. А сверху просвет. Ступени. Ступени. Знакомая женщина тушит летучую мышь. Выходим в газоубежище спокойно и тихо. Электрический свет. И сразу три лампочки на проводах с потолка. Беленые своды. Полуоткрытые железные, крашеные зеленой краской люки маленьких окон. Оттуда морозный ветер. Под низкие своды. Мимо кроватей. По узенькой лестнице. Новая тьма. Двор. Подворотня. Улица. Метели нет. Ветер. За угол. Облака. Небо разноцветно мерцает.
Папа рассказывает.
- Попадание. Прямо над вами. А у нас. На глазах у меня. Покачнулась печка. И я полез на чердак. Что? Свеча? Сразу нашел. Видел своими глазами. А потом на чердак. Зажигалки. Ну, хорошо. Пережили налет. Будем жить.
Мама схватила папину руку. Смотрит в сторону. Я вывел маму. Но внизу она была со мной ровно под сводом. И она знает. Он, этот свод — самое безопасное место. Или наоборот. Вот оно. Попадание. Которое сверху было тогда прямо над нами. Блики. Разноцветные блики. От угла по третьей линии. Дом наполовину рухнул. Стены. Пустые окна. А по Большому проспекту. Дом цел. Там покачнулась печка. Она качнулась и опять стала на место.
А мы тут, на углу Большого проспекта. Мы те, кто вышел из подземелья. Мы смотрим в ту сторону, где Нева. Там в полнеба – разноцветное зарево. Мы знаем – склады горят. Сахар – зеленым огнем. Продукты — синим и красным. При таком свете – врагу легко было бы продолжить налет. Но самолеты поняли. Продуктов нет. Город погибнет. Медленно. В муках. Можно оставить его. И они улетели.
Так? Не так? А на самом деле? Мама смотрит в сторону. А мы видим. Ночное небо. Страшно и красиво горит. Какой-то мерцающий день. После налета. Целую ночь другого налета не будет. Чей-то шепот. Если горят склады. И сахар горит зеленым огнем. Это конец. И жители нашего дома. Художники. Те, кто сбрасывали зажигалки. И не падали с крыши. Те, кто не уходил в подземелье. Вот. Я слышу. Мысленно они произносят. Это последнее слово. Конец. Какой же конец? Нет, не конец. Только начало.
Да. Живописное небо. И мой отец глядит неотрывно. Как разгорается и догорает оно. Или. Горит и не догорает. И оттуда. Все то же зарево. Ярче и ярче. Оно. Сочетание красного и зеленого цвета. Вот сочетание. То, которое так любит отец. Но теперь оно в небе. Над городом. И над нашим полуразрушенным домом. Вот мама рядом по-прежнему смотрит в сторону. А отец мне закрывает ладонью лицо. И повторяет. Эти два слова. Поменяв их местами. Начало. Конец. Легко. Твердо. Полный конец. Нет, начало. А Юра. Громко выкрикивает эти слова. И смеется.
Все это рассказано. Потому что я не могу прогнать. Страшные образы. Не могу прогнать. И молчу о них целую жизнь. И ни разу. Ни строчки. А это значит. Они будут последними в жизни моей. Но теперь я еще далек от конца. Почему вдруг. Подступили они. И я вижу. То, что не видел тогда. Вижу. Моим последним. Единственным зрением. В чем состоит она – тайна конца, начала? Того, что было тогда. Отец знал и не боялся повторять эти два слова.
Когда мы стояли ночью. На углу Большого проспекта. Жителей дома. Куда попал ночью снаряд. Как раз над местом, где под землей мы укрывались. Прямое попадание в нас. Отраженное кирпичным подземным сводом бомбоубежища. И когда мы стояли. Было понятно. Мы уже спасены. А те, кто погиб только-только сейчас. Этой ночью. А те, для кого рухнули этажи? Только что. Прямо над нами…
Кто из них стоит сейчас рядом? В нашей толпе? Стоит и молчит? Потому что. Утром склады сгорят. И даже если они, самолеты, уже больше не захотят ночью делать налет. Голод будет. Голод. А они захотят. Потому что мы, кто выживет, мы останемся жить. В воздухе. В нашем доме.
Это шепчут взрослые. Мысленно. А мы все понимаем. И молчим и стоим. И морозный пронзительный ветер. Насквозь продувает нашу толпу. И ни одной снежинки. И никогда не было видно. Как под заревом горящего неба. Светит стена — остаток нашего дома. Не было так. А теперь.
Кому-то некуда возвращаться. И вот все стоят. А по Большому проспекту. Наш фасад уцелел. Но мы тоже стоим. И не можем уйти. Отец одной рукой. Себе закрывает лицо. А второй, в рукавице. Не дает мне смотреть. Но я вижу. Моими теперешними глазами. Они пока еще продолжают разглядывать многое из того, что я не увидел тогда. Но скоро они потеряют эту способность.
Постепенно. Один за другим. Люди уходят. Наверно, все-таки есть куда уходить. Не знаю.. И вот мы уже одни. Тут. На углу Большого проспекта. Стоим. И неужели отец боится идти по разноцветному снегу. Домой. Туда. На третий этаж. Тут надежно. Где-то здесь. Под землей. Бобмоубежище уцелело. Холодно. Ветер. И мы продолжаем стоять.
Наконец, папа отнял перчатку. И открыл мне глаза. И я вижу. Юра с его мамой тоже рядом. И вот мама его приходит в себя. И делает первый шаг. Но Юра стоит. И ни слова. Ни звука. Сквозь ветер. Он смотрит внимательно. Прямо перед собой. Лицо спокойно. Губы сжаты. Глаза неподвижны. Кажется. На морозном ветру. Как будто слышу дыхание Юры. Ну вот. Мы выжили. Мы уйдем. От этого страшного места. Но Юра с мамой уходят сами. Спешат.
Они спешат. Они торопятся. Что-то их гонит. И вот мы уже теперь в самом деле остаемся одни. И еще долго, долго медлим. На углу и на этом невыносимом ветру. И я дергаю мамину руку. И мама пошевелилась. И уводит отца и меня. И вот мы уже у парадной. Перед нами нет никого. И мы наконец. Подымаемся в полной тьме. По темной и теплой пустой лестнице нашего уцелевшего дома.
Знакомый звук. Дверного звонка. И в комнате нашей полная черная тишина.
Все это было не так. Но было именно это. Вот почему я боялся писать о том, что запомнил. Теперь, когда я словом задел эту память. И когда я увидел больше, чем видел той ночью. Теперь я уже вдобавок ничего не увижу. Только то, что сказано словом. Воображение и явь. Сведены в эти мои последние образы. И они, как мертвецы в траншее, не дают мне уснуть.
Отодвигаю штору. Смотрю из окна. Вот он, угол Большого проспекта. В стыке стен двух домов. Целый год после войны. Зиял пролом попадания. Но уже через год. Наш и соседний дом. Отстроены вновь. И я один. Продолжаю видеть. Прежний пролом. Мелькнет. Пропадет. И снова мелькнет. И опять она, довоенная ровная крашеная стена. И застекленные окна. Мы переехали так, что отсюда можно все разглядеть.
Разумеется, после того налета были другие. Ночью и днем. И уже электричество не включали. И не приоткрывали зеленые люки окон газоубежища. И мертвецов было больше. И снег почернел вдоль домов. И его обходили с опаской. И уже давно склады сгорели. И мы жили и голодали, и умирали, и побеждали, как будто не вспоминая о них. И стало ясно… Многое стало ясно. И отец писал на картине, как немцы грузят в наш товарный поезд голые трупы своих солдат. Все это было.
Но после того налета Я по-детски понимал, что люди уже ничего не боятся. И я потерял страх. Мог испугаться, но уже не боялся. И не было таких ужасов, которых я бы не мог испытать и пережить. Как сейчас. Конечно. В преклонные годы. Я осторожно ступаю. И не хочу поскользнуться на льду. И побаиваюсь темноты. И моих неразгаданных снов. И того, что я не в силах их вспомнить, когда захочу. И того. Что я скажу. Хотя бы одно. Простое. Неточное слово. Да, не только мелочи. Но это не страх. И это сейчас.
А тогда. Я зачем-то позвонил на площадке лестницы в наш звонок. И мы робко вошли. Прихожая. Справа плита, которую мы не топим. Потому что тепло нужно для комнаты, а не для прихожей. А в единственной комнате сразу у входа. Развалины пристроенной печки. Видимо, после того, как большая печь качнулась и стала на место. Папа тут же чинит ее. Ничего. За черными занавесками. Окна целы. Фонарь. Свеча. Комната неподвижна.
Я не сплю. Отец до утра возится с печкой. Что-то бормочет. Мама вынимает из плетеной коробки и дает мне последний сухарь. И говорит: «Больше такого не будет». А сама сидит на большой двуспальной кровати. И прислушивается к тому, что за окном. А там опять метель. И я хорошо слышу. Завывание ветра. Но зашторены окна. И мы согреваем комнату. Нашим теплом.
- Больше такого не будет.
И я понимаю. Мамину фразу. Только сейчас. Ладно. Пока не об этом. Я отдаю маме сухарь. И она встает и прячет его в коробку. А потом садится к столу. Зажимает уши. Покачивает головой. И потом вдруг. Подымает голову. Прислушивается. И начинает что-то рассказывать папе. Что-то о том. Как мы стояли под куполом свода. И как погасла над нами. Синяя лампа. И я тоже прислушиваюсь. И мне сквозь тихий свист и завыванье метели. Слышится голос Юры. И его неожиданный смех.