Ипостась
ИПОСТАСЬ
С тех пор прошло столько лет. Многое тайное в те годы сейчас разгадано временем. Впрочем, то, что было ясно тогда, теперь – на расстоянии — загадка для меня. Да, чувства и мотивы те самые. Но неужели я мог так чувствовать, так думать? Так поступать? И что стало с моей детской верой?
Вот это как раз очень просто – она сохранилась, но перешла в другую ипостась. Только поэтому кажется, что я многое забыл. Да, я забыл, но ведь если воедино сжать себя, то могу и вспомнить все. Или вообразить, как это было…
А сейчас – очень важный момент – то, что раньше я не замечал. Момент перехода. Такое ведь совершается каждую секунду, но теперь я впервые попытаюсь поймать неуловимую грань. Поймаю и успокоюсь, «причастный тайнам».
Постараюсь точно объяснить себе самому, как все произойдет, описать, изобразить, что ли, со всей полнотой. Иначе опять не заметишь.
Да, не в «начале жизни» и не «на полпути земного бытия», а где-то в конце большой ипостаси, которую обычно и называют жизнью. Где-то в конце. Таких мгновений много. Они совсем разные… Поймаю одно из них.
Сегодня я и в самом деле «предупредил восход солнца» — только что кончил читать одну мою старую рукопись, и вот на обоях наклонной стены чердака сквозь раму окна и стекло легло первое оранжевое пятно. Да, из-за крыши дальнего соседского дома глянул краешек солнца, а над ним, вижу, красные линии утренних тучек. Надо же, кончил читать о том, что ушло, в самый момент восхода. Все-таки добрый знак!
Пятно светлеет, из оранжевого делается желтым и подвигается вниз. И вот скоро оно уйдет со стены, ляжет на стол и ярко осветит последний дочитанный лист. Но уже столько мгновений я упустил. Зато яблоня под окном чердака посветлела. Оранжевые краски на ее ветках погасли, и сейчас она вся пронизана солнцем и отдает ему каждую свою веточку, и вторая от окна, более высокая яблоня, тоже пробитая лучами, не бросает на нее свою тень. Утро благоухает. Кажется, что любой листок и травинка шлют мне свой особый запах, и все ароматы сливаются в один, какой может быть только здесь. К нему подмешивается вкусное дыхание влажных черных грядок, а за ними, из угла сада, пахучий настой от скошенных злаковых стеблей и их лиловых колосков.
Тишина полная. Благоухание сильнее, чем утренний холод. Мне надо освободиться от неутолимых мыслей о том, чего нет сейчас рядом, за этим окном, и от памяти о том воздухе, который дышал тогда из всех чердачных щелей и из нашего сада, чья ипостась встретила со мной сегодня утренний свет. Надо прогнать из памяти, из всего моего существа – боль и горечь. Прошлое привязывает. Надо сосредоточиться. Но как прервать себя самого?
Попробуем… Я знаю как… Об этом я только что читал в своих прежних заметках… Сколько раз я ломал себя, начинал новую жизнь, запрещая себе прежние поступки и даже мысли. Но я не хочу так. Надо освободиться, но не отказываться и не запрещать. Иначе не поймаешь в себе миг перехода – он останется, как всегда, незаметен. И так ты в конце жизни просто потеряешь себя и, все забыв, начнешь как будто бы заново. А этим-то более всего и пугает меня переход.
Сейчас аромат все тот же, но солнце вот-вот слегка поднялось и заглядывает прямо в окно. Я уже не могу, ему навстречу, глянуть поверх деревьев… Солнце слепит… Слышится треск стерха и, конечно, я угадываю невидящим оком, что он, вытянутый, раскинув крылья, как медленная стрела, летит в небе над огородом соседа. Вот опять затрещал где-то над своим гнездом. Слава богу, он есть. И его я не хочу отдавать и унесу в мою ипостась.
Неужели сосредоточился? Неужели поймал? Где там!.. Видимо, нужно не изгонять, но, напротив, собрать в душе всю свою память, вспомнить все, что забыто и что хотел бы унести и взять с собою. Вот это задача! Недаром же я дочел сегодня последний листок в момент, когда глянул мой первый луч.
Вообще нетрудно собирать давнюю и ближнюю память, чтобы взять ее целиком в новое существование. Мне все хочется взять. Все или почти все. Думаю, потому, что трагическое с собой не возьмешь (ведь сам по себе переход – это трагедия), а нетрагических драм у меня в жизни как будто бы и не было – точнее сказать, не было драм любви. Да, да, не было… А вот любовь захватить с собою туда труднее всего.
В любви я счастлив – незаслуженно, неизвестно за что. Почему же такая горечь?.. Зачем спрашивать?.. Мой переход в новое бытие требует обновления – а я его не хочу. Тут в самом деле – беда… Переход может не состояться – как раз вот по этой самой причине. Счастье мое останется здесь, а без него я никуда не смогу перейти…
И как только я об этом подумаю, — сразу как будто бы солнце заходит за тучу, и вокруг не то что холодно, а просто зелень за окном светится собственным зеленым цветом, а не тем единым, общим для всех веток отблеском солнца. Оно еще ярче слепит глаза, но ближняя ко мне яблоня сразу кажется темнее, чем та светло-зеленая, что растет прямо за нею и так и тянется к небу, а не стелется вширь.
Мне по душе темная, хочется ей помочь, приподнять ее ветки, но она растет сама, листья у нее крупные, плодов нет (еще рано), и все же она не уходит от земли, как будто под тяжестью яблок. Она остается, а та улетает, и солнечные лучи сродни ее светлой и мелкой листве. Момент перехода застыл в этом споре двух яблонь, и каждая сохранила себя. Кажется, не было ничего – нет, все состоялось, просто никто из нас не заметил.
Солнце и в самом деле зашло за тучу. Зеленый мир за окном глянул мне в глаза всем богатством красок. По верхушкам пробежал ветерок, долетел до моего окна, ворвался в него и обдал меня всего утренним холодом. Воздух передо мной стал темно-синим и как будто бы и впрямь потерял прозрачность.
И я снова чувствую влюбленную тягу к черной влажной земле, той, что в проходах между грядками и рядами картошки, чувствую и очень боюсь этого порыва – сегодня он больше, чем что-либо другое, помешает мне.
Утро в полном разгаре, а я так ничего и не сделал, и все потому что поверил своим собственным мыслям о счастливой любви. Все верно, только не надо об этом думать. Ведь все это себялюбивые утешения. Счастливый ничего не видит, может прожить всю свою жизнь и не заметить, как природа его обделила, а рядом те, кто дают ему счастье, молчат и страдают. Да ведь и я сам – неужто, после всего, что случилось, могу даже подумать о душевном спасении?.. Тихо! Тихо… Запрещаю себе этот вопрос…
А солнце вновь пробивает серые облака и ослепляет меня.
Нет перехода… Горем дышу, как воздухом. В самом горе только и живет мое счастье. И опять не замечаю его. И только неизбывная боль и беда открывают глаза мне и дают почувствовать, что такое любовь. Неужели с этим одним, нарушая прозрачные границы природы, неужели только с этим одним и суждено мне уйти?.. Вот – каждый миг может оказаться последним. И я согласен уйти таким?
Опора моя запредельна, а ведь я не хочу, чтобы все оставалось так. Мгновения уходят. Солнце покинуло стол, горит на досках пола и скоро уйдет. Я томлюсь в жаркой тени. Горе недвижно. Любовь торжествует и остается со мной. Она верна мне и не ждет перехода. И я верен моей любви. И я никуда не спешу. Я запрещаю себе переход, и это мне удается, уже в который раз.
Я не изменился, я отверг обновление. Сколько себя помню, я всегда был таким, как сейчас. А это значит, я навсегда запомню ипостась благоуханного утра. Все остальное до неузнаваемости обновится, а любовь неизменно пребудет со мной, и я смогу разорвать важнейший запрет – возьму с собою туда радость лучших минут.
И вот воспоминания хлынули, и передо мной прошла, собравшись в единый горький глоток, совсем по-новому прошла вся моя жизнь…
В прошлые годы я старался, чтобы таких мгновений было поменьше. Чтобы вообще не было ни одной подобной минуты. Я все помнил и торопил себя. Все помнил и торопил… Таким я хотел остаться и оставался. Но вот, вопреки всем стараниям тогда, случилась первая нежданная и счастливая радость. И я не смог ее отстранить… Потом другая. И вот все собралось, соединилось и живет рядом… Жена, внук, внучка. Приедет старший сын. Будем топить баню. А там, через неделю-другую, глядишь, и неожиданно приедет второй, младший внук. Может быть…
А другой мой сын, Миша, здесь уже побывал недавно, когда я несколько дней жил один, он явился оттуда и вновь ушел туда… Никто об этом всерьез не догадывается, но я-то знаю… Он приходил, значит, может еще раз прийти. Что же? Разве я отстраню эту возможность?.. Но, пожалуй, нет — больше он не придет. Дважды такое не будет. Или уж вовсе произойдет какое-то чудо… Получается, что я вновь отстраняю. Дай бог, чтобы мне это не удалось.
Что-то поздно сегодня просыпаются мои ипостаси. Неужели потому, что мне дано время для молитвы и сосредоточения? Жена спит в двух шагах от меня – у противоположной стены под сводами теплого чердака. Пусть поспит и потом, отогнав сон, застанет, как все это будет.
Но как только мне удается остановить в себе молитвенное сосредоточение, от которого и впрямь зависит столь многое, как только я изготовился к переходу — жена почти просыпается, шевелится и вот-вот откроет глаза. Что бы это значило? Ведь я замер, ни малейшего звука, даже не шепчу, как обычно. Даже не трогаю лба рукой. Сижу, затаив дыхание. Даже не отгоняю мысленно то, что может мне помешать. Но стоит вспомнить себя, и вот она опять шевельнулась. Вот сказала, а вот и закричала что-то во сне. Я не прислушиваюсь. Мне кажется, я слышу и так – даже когда тишина и покой.
А может быть, каждый из внуков в минуту моего сосредоточения тоже вздрагивает, шепчет что-то в ответ, открывает на секунду глаза? Нет, пока это коснулось только ее… Значит, где-то, в неосознанной глубине, мы встречаемся с ней. А если настанет момент перехода, она проснется и попробует быть вместе со мной. И, конечно, ее пробуждение помешает мне. Но как это отстранить?
Спокойно, спокойно. Ничего такого. Все, как обычно. Я отключился, я пропустил, я растерял мгновение… Я понемногу, спокойно, спокойно буду вновь его собирать. Я сделаю это совсем незаметно. Кто знает, что может выйти, если все получится у меня? Только у меня одного. Еще не время звать ее за собой.
Солнце не так высоко. Утро уже давно родилось, но еще не проснулось. Я попытаюсь его обмануть.
И тут вдруг что-то со мной происходит. Я перестаю видеть, но все остальное – слух, осязание – остается. Мне не до шуток, но я замечаю, как-то невесело усмехаясь, что благоухание трав и земли, яблонь и скошенного сена вдруг становится намного сильнее, как будто прорезалась способность узнавать этот особенный аромат. Я сдвигаю и раздвигаю брови, пытаюсь во что бы то ни стало вернуть зрение, собираю мой порыв и волю в одну точку, хочу этой точкой прорвать то, что мешает видеть, но ничего не получается. И вот странно — меня окружает не тьма, а именно отсутствие зрительных образов. Я даже не могу объяснить, что это. Тьму или серую пелену мы все-таки видим. А здесь что-то невозможное: я просто не вижу ничего, не вижу и того, что не дает видеть и заменяет увиденное. Это состояние, когда не надо смотреть и различать. Мысль об утраченном зрении – лишняя, и от нее легко избавиться, ее легко отодвинуть и жить без нее. И сразу пропадает все, что мешало сосредоточению. И такое чувство, что нужно дальше подвигаться в этом состоянии, изо всех сил слушая, что происходит вокруг и вдыхая благоухание спящего утра. Запах еще больше усилился, но звуки почти не слышны. Только раздается издалека слабая, но четкая трещотка стерха. Мне хорошо… Все так, как надо. Все получается наконец и без особых усилий совершается дальше. Я и впрямь продвигаюсь, только не вижу куда.
Если я не огорчился тем, что потерял зрение, то, наверно, так же не замечу, когда потеряю обоняние и слух. Звуки и запахи тоже отвлекают. Вот они еще со мной, но вроде бы не важно, есть они или нет. Я отвлечен тем, что движусь куда-то. Не просто ухожу от знакомого и родного, но приближаюсь неизвестно к чему. И чувствую, что есть то, чего я могу достигнуть. Вот-вот, еще самая малость, и дотянусь. А тогда уже, в том, другом состоянии понадобятся и зрение, и обоняние, и слух. Но это только мысль, и она тоже лишняя… Пусть все идет, как идет…
Хорошо ли мне? Некогда, некогда. И вообще все вопросы уже запоздали. Не надо ни спрашивать, ни отвечать… То, что нужно, есть, и его довольно. Не нужно, чтобы его было больше или меньше. И не надо ничего взамен. Спрашиваю себя, когда же предел, и тут же знаю, что такой вопрос тоже лишний. Я свободен и от времени. Ну, хорошо… Теперь пора набирать все, чего я лишился.
Вот первая мысль, которую я знаю сейчас. Она нигде, но она есть. Как будто я своею невидимой и неощутимой рукой тронул предел и теперь не понятно, смогу ли вернуться или двигаться дальше. Дальше – некуда, а возвращаться можно только назад. Горькое ощущение предела и первая в этом ощущении радость от прикосновения к тому, что не требует глаз, осязания и слуха.
Теперь все остальное потребует их. Но я не знаю, что это будет, и радость становится сладкой силой помощи и волнения потому, что сила эта — я сам.
И вдруг я понимаю, что возвращение – движение туда, где я еще не был. Я добавляю что-то к этой силе, и тут пронзают меня боль и страх, потому что, может быть, я не выберусь.
Вот я уже вижу тьму, и это значит, что, кроме тьмы, ничего не вижу. И тут сразу улавливаю чуть слышное шевеление. Там кровать.
Проснулась жена. Теперь она уже не заснет – тоже понятно. Порыв холодного ветра ласково напоминает о себе. Я у окна. Чувствую локтем его подоконник, пытаюсь разглядеть, хочу увидеть – и не вижу. По запаху различаю за окном яблони, неполные ряды картошки, влажность черной земли низеньких грядок, но я не вижу ни черноты земли, ни зелени деревьев. Слышу чуть различимый шорох листьев, ветвей и травинок, начинаю видеть их по памяти, но не могу разглядеть.
Я уже знаю, как высоко стоит солнце, я узнаю, как пахнет крыша моего и соседского дома, но вместо этих ощутимых образов, взамен их — только черная тьма, и благодарен за то, что вижу ее.
Жена подняла голову… Какими глазами она глядит на меня? Я хочу это знать, я хочу это видеть, но не могу. Хорошо мне или нет? Чего же хорошего? Но почему-то не страшно. Ничего не увидев, я жду.
Вот жена садится на кровати, встает и, ступая босыми ногами, идет ко мне, стоит надо мной, обнимает меня, как обычно, и я, словно закрыв глаза, прижимаю ее к себе, чувствую тепло и, на самом деле сжав веки, стараюсь ничего не воображать – ведь в этот момент все вернулось – запах, тепло, осязание. Я слышу, как стучит ее сердце и начинаю слышать свой собственный пульс.
Так можно молчать без конца, — очень похоже на то, что я еще недавно испытывал, до возврата назад… Конечно, это то же самое. Ночной покров слепоты не мешает. И пусть сейчас, наконец, очнется день и зашумит всеми звуками жизни. Я их отстраню и буду вдыхать в себя тепло и счастье любви. А потом я открою глаза и обнаружу то, от чего отказался и что оставил недавно. Слава богу, все будет так, как было. Все любимое осталось со мной. Да, так оно и есть, незачем даже разжимать веки…
Но я все-таки пытаюсь их разомкнуть, вполне уверенный в том, что увижу. Почему они так с трудом размыкаются? Я поднимаю пальцы моей левой руки, ощупываю брови и вдруг подымаю ко лбу вторую руку. Оказывается, глаза открыты, но их как будто бы нет. Я пытаюсь увидеть и не узнаю то, на что смотрю. Новая мысль – неужели так и будет теперь?
Дело серьезно – догадываюсь: жена глядит мне в лицо…
Да, что-то все-таки произошло. Не знаю, уходил ли я куда-то, но вернулся другим. Не возвратился, а вынырнул – в другом месте, там, где сам не ожидал и куда по поверхности речки Ящеры не доплыл бы.
Зрение долго не возвращается. Я даже сомневаюсь, вернулось ли оно. Наверно, все-таки вернулось. И помогло то, что жена, как я чувствую, вглядывается мне в лицо. Я очень хочу увидеть ее, увидеть, как она глядит – ведь она что-то заподозрила, чем-то ее удивили мои открытые, не видящие глаза. И то, как она в них всматривается, а я это вполне могу вообразить, — возвращает мне зрение. Оказалось, что я вообразил правильно… Надо ее успокоить, и вот я снова стал видеть.
Снова, но как-то по-новому. Я вижу то, что воображаю, убеждаясь, что мои образы верны.
Как же я в этом убеждаюсь?
По другим признакам, по осязанию, обонянию, по слуху пора представить себе то, что есть на самом деле. И эти образы становятся зрением – со всем богатством цветов и форм, но теперь зрительно улавливаю то, что прежде трудно было даже вообразить, и вдруг оно является не только как предположение, но соответствует всему, что есть. Я вижу то, чего не видел раньше…
Казалось бы, я прекрасно, наизусть знаю лицо и плоть моей жены, и вот, оказывается, я теперь опознаю все иначе. Вот она с такой тревогой, прищурившись, высматривает что-то в моих глазах. И как только я начинаю привыкать к этому, сразу же тревога в ее карих глазах тает и светит из них сила доверчивой, исцеляющей душу радости.
Я и раньше знал такие минуты, а сейчас я зрительно обнаруживаю саму эту силу и даже мог бы ее описать, если бы только было нужно. Но обычное зрение не нуждается в образах, ему достаточно внешних примет. А то и просто ласковых прикосновений или нескольких слов, даже без теплого голоса – просто шепотом.
А что еще нужно, чтобы ощутить эту силу? Да, она запредельна, и я понимаю, что я только тронул предел, только тронул, но еще не преодолел его. Я вынырнул слишком рано. А там, за этой глубиной, если бы я еще немного удержался в ней, таится мое право на такую же радость. Только это и есть любовь.
— Ты видишь меня? – спрашивает жена, после того как она убедилась в том, что я ее действительно вижу. – Я боялась все утро. Какие-то странные сны. Не стану рассказывать. Ты сам догадаешься, да я и не вспомню. Вот все уходит… Уходит. Вот уже и ушло.
Жена спускается вниз по металлической лесенке и, еще не коснувшись земли, останавливается, держась за перила. Она слышит, как и я, трещотку стерха. Значит, птица близко.
Жена ласково улыбается, медлит еще, спокойно вздыхает и тут вспоминает, наконец, свой сон. Один за другим. И я, без особых усилий тоже начинаю их вспоминать. Мне даже неловко – нельзя же сразу вторгаться в то, что она мне еще рассказать не успела. Я отгоняю эти образы, но, против воли, хочу разглядеть и, на расстоянии и сквозь стену дома, обнаруживаю, как она, да, как она сама их вспоминает.
Вот она встревожена, покачивает головой и так и стоит у теплой скамейки, опираясь рукой о подгнивший подвижный столик.
То, что ей снилось, нельзя рассказать. Но я понимаю, почему было страшно. Она видела как раз этот дуб и серенький столик. Дуб весь такого же цвета, как стол и скамья. Серый… А на скамье сидел я и неотступно вглядывался куда-то, и моя седина почему-то пугала, но я вглядывался в жену и не видел, и это было еще более жутко. Глаза мои высматривали в ней что-то. И вот я сидел со своей неподвижной на ветру сединой, вцепившись руками в скамейку и как будто хотел что-то крикнуть. И вдруг жена почувствовала, что ее самой нет. И прежде, чем она почувствовала, она прочитала это в моем лице и глазах. Я был, а ее уже не было.
Сон продолжался. Потом он был чем-то прерван. Она вспомнила явь и даже и впрямь пошевельнулась, даже как будто открыла глаза. И вот вновь та же скамейка, тот же высохший дуб, та же седина и то же безумное лицо и то же ощущение, что ее, что ее самой уже нет.
Потом вдруг все пропадает – не она, потому что она еще раньше исчезла, а все остальное – оно еще есть. Забытье, как обычно бывает каждую ночь, но в забытьи нет тяжелого чувства и страха, а тут совершенно ясно, что продолжается невыносимый сон, от которого никто не может спасти. Хоть бы какой-то звук извне. Хочется услышать, ждешь, а вокруг живая напряженная тишина.
Жена говорит во сне, кричит и даже слышит свой странный голос и просыпается опять, но уже успевает открыть глаза, застает меня, сидящего за столом у чердачного окна, и сразу же с облегчением соглашается на обыкновенное забытье и тонет в нем. Вот что ей удалось вспомнить.
Незаметным внутренним движением она оттолкнула и стряхнула с себя память об утренних снах. «Как хорошо, что я это могу», — думает она, стоя на металлической лестнице, и, как обычно бывает по утрам, не отрывая руки от перил, шепчет свою, тайную от меня, утреннюю молитву.
2.
Итак, фаустовское мгновение продлилось, но не остановилось. Да и сам я, получается, — Фауст без Мефистофеля. Воспоминания об ушедшей минуте – тают. Хорошо, я хоть что-то проговорил шепотом – теперь не забуду. Записывать не надо. Я ведь знаю: записано – отдано. А то, что не записано, то при мне… На случай новой минуты.
Вообще-то каждое мгновение – такое. Вот почему мы вспоминаем, вспоминаем и никак не можем вспомнить всего. Да, обновление состоялось. Божество победило. Какое-то странное чувство. Как будто я маленький мальчик и вот догадываюсь о чем-то важном, но меня отвлекают, потому что еще не дорос. А мне обидно и в то же время приятно понять, что я еще маленький. Да и что тебе нужно? Обновление состоялось, но все, что тебе предназначено, — удалось сохранить, и без особых твоих стараний и сосредоточений. И даже не ты его сохранял и перетаскивал через эту незримую грань, а опять же оно – божество. А другое, что тебе не положено помнить, останется там, и прямо на глазах тает, и тает воспоминание о нем.
Случилось это, когда жена стала читать молитву – последнее, что я мог увидеть и услышать, сквозь стену моего чердака. Хотя жена молилась беззвучно, не разжимая губ. А сейчас я даже не знаю, кончила ли она про себя повторять свои святые слова и держится ли рукой за перила лестницы. Конечно, держится, но какой рукой, правой или левой, и идет ли она ко мне или спускается вниз. А может быть, уже спустилась, и я не услышал ее шагов.
А ведь хорошо чего-то не знать и чего-то не помнить – из того, что помнил и знал. В таком забытьи совершается таинство перехода. Божество ведь тоже ведает не все, мы знаем больше. И не исключено, что оно и вообще ничего не ведает. Может быть, и так довольно ему… А вот помнить и догадываться – дело других. Таких, как мы. Сейчас мне кажется, что это действительно так. И мне хорошо.
Открывается дверь, входит жена. Оказывается, она неслышно для меня все-таки поднялась на чердак. Вот теперь я ее хорошо вижу. Половицы слегка прогибаются под ее ногами. Она не забыла надеть тапок, застрявший между толстыми прутьями железной ступеньки лестницы, но почему-то сняла тапки у порога двери и вот, совсем босая, идет ко мне. Ничего… Половицы теплые. Ногам приятно… А больше пока я ничего не хочу знать. Что делать? Такое уж мгновение. Хочу удивляться всему и вот – удивляюсь. Коричневые доски пола. По ним ступают ноги моей жены. И это лучше, чем видеть сквозь стену и слышать обрывки молитвы… Но ведь я ее так и не услышал. Лишь только слова начались, пропало мое ясновидение. Ну и что? Пусть так и будет.
Жена, не дойдя до меня, садится в кресло перед столом. Теперь она долго будет молчать. И мне предназначено – то же самое в эту минуту. Молчу покорно. Согласен молчать. День наступил, но рядом со мной — тишина, какой не было утром.
Опять ничего не нужно ни слышать, ни видеть. Опять сосредоточение, но не по моей напряженной воле. Все происходит само собой. Все не происходит. Все длится и сохраняет себя. Все говорит мне: «А у нас нет границ и мгновений… Попробуй пожить без них… Задержись еще немного. Еще и еще… Ну вот, ты и остался. Теперь, слава богу, никуда уходить не захочешь. Ты сделал сегодня больше, чем надо. Но сделанное совершилось. Ты слышишь ее дыхание? Нет? И не надо слышать… Даже если мы скажем тебе, ты не поймешь. Но все равно это будет… Она сегодня молилась, чтобы ее молитва слилась с твоей. А ведь еще вчера было иначе. Совсем не так. Дыши спокойно… Не спугни это благоуханное утро, этот наступающий день…»
И я дышу спокойно – как она… Я его не спугну. Я не сделаю больше того, что нужно, я, причастный тайнам.
Жена не отходит от меня. Да и спускалась она по лестнице лишь затем, чтобы проверить свой сон. Потому сразу и вернулась ко мне. Вспомнила и вернулась, но не для того чтобы рассказывать. Я бы на ее месте обязательно рассказал. А она до сих пор не отучилась утаивать от меня самое страшное и самое счастливое. Даже не утаивать, а просто молчать об этом. Я давно устал облекать ее тайны в слова. И вот выходит, что я тоже говорю не все, что мог бы сказать. Вопреки своей природе и желанию. Сколько этих тайн – о детях, о внуках – спит во мне. И главная тайна — о том, как он, младший, приходил оттуда. Жена не знает, что это действительно было. И могло бы снова быть, если бы не ее молитва, слов которой я так и не разобрал.
И вот мы сидим и как будто разговариваем долго-долго, молчанием своим.
Длиться это может без конца… И так всю жизнь.
Не потому ли я и хотел подсмотреть тайну перехода? Я не догадывался, но интуитивно чувствовал, что, подглядев эту тайну, я обрету ясновидение, и мне уже не будут нужны слова, и, наконец, я стану уже совсем незаслуженно счастлив. Да, именно этого я и хотел. Как все, оказывается, просто. Не есть ли это и в самом деле настоящее открытие сегодняшнего утра?.. Что-то слишком много открытий. И все они не стоят нашего молчания вдвоем. Неужели так вот, без всякого перехода и при полной моей памяти (остальное восполнено молчанием), начинается наша новая, совсем обновленная жизнь?
Начнется лишь для меня. Надо как-то ей сообщить. Я представляю себе, как это может быть… Опять – слова, слова, слова… Господи, за словами уже давно скрывается явь. То, что явлено. То, что уже отменило неизбежность веры и всяких там утаенных молитв. Если явлено, то что еще нужно для счастья?.. Да, явлено, но еще не сообщено. Вот – снова нужны слова. А словам нет веры. Только такую веру и остается восстановить, а быть может, родить впервые. Да, одаренные верой слова. Потому что молчание тут не поможет.
Я разглядываю лик моей жены. Раньше его можно было бы уподобить иконе, той самой черноликой, что висит у меня в Питере на стене над пианино. Там, сквозь густой лак, глядят темно-карие глаза, но они не смотрят на меня. Богоматерь держит черноликого младенца, но и на него не глядит. Она сдерживает губами горечь страдания и нездешней силой заглушает плач, и я как будто вижу тишину, в которую она погрузила себя. И младенец тоже прислушался к этому трепетному молчанию. И вдруг черный лик повернулся ко мне, и так же дрожат губы, сжатые невероятной видимой силой, сжатые, чтобы плач не прорвался. И этот плач как черный лак на лике, прозрачный черный лак на карих глазах. Вот чем ответила жизнь на ее изначальную радость, но счастье любви все равно проницает черный предел и сквозь него вновь светится то, для чего не нужны слова.
Так я сказал бы себе прежде. Но теперь успокоенным оком я то же самое вижу иначе и даже знаю больше, чем своим тайным молчанием знает жена. Лик ее перестает быть иконным. Он преображается на глазах. Сейчас я скажу то, что знаю, и тогда уже не будет возврата назад. Подумай и удержись. Пусть все останется так, как оно есть… Не переходи границы мгновения. Ее незнание спасительно для нас обоих. Но разве можно спастись? И я говорю ей то, чего не знает она. Говорю и не слышу собственных слов. Новое дело! Тогда я не видел и, получается, что теперь я не слышу. И, слава богу, что ты не слышишь то, что все-таки сказано вслух.
А жена все слышит и, кажется, верит и даже, втайне для меня, повторяет эти слова. Я их только что знал, но вместе со звуком утратил и память. Боже мой… Неужели?..
Теперь причастна тайнам она. Смешно все-таки… Сейчас я вспомню. Вот только сосредоточусь. И сделаю это легко, как будто подчиняясь невидимой силе. Что-то мешает… Не удается поймать. Говорю вновь и не слышу себя.
Умудренный опытом, я не тороплюсь. К сожалению и к счастью, все вернется. А что касается временной потери слуха, то ведь и певец не должен слышать свой голос. Если не слышит, значит, поет правильно и хорошо – его слышат другие. И наоборот. А уж эту закономерность я знаю с юношеских лет, с тех пор, как начал петь. «Не слышать себя – великое счастье», — говорили мне тогда. Но это все, конечно, глупости – чуждые сегодняшнему утру прозрений и открытий моих и откровений. По движению губ жены определяю, что я сказал. Она отвечает мне как будто неслышным шепотом, вижу, отвечает подробно, становится даже многословной, как я, — редкий случай. Но я не понимаю и только бессмысленно киваю головой, чтобы она меня заметила и верила в то, что я все понимаю, и продолжала бы говорить, говорить. Притворство мое безуспешно. Жена сердится, зная мою привычку не понимать и притворяться, будто я понял. Сейчас не до шуток. А она говорит, наконец, о том, что давно собиралось в душе, говорит и находит слова, и они мне, точно, нужны, а я вот опять киваю, киваю, а сам даже гляжу в сторону. Что делать – наверно, у меня какие-то другие мысли и слова, и они для меня важнее. Поневоле приходится, теряя такую минуту, опять замолкать.
Я беру ее за руку. Теперь она глядит в сторону и чуть не плачет. Пришла моя очередь заглядывать ей в глаза. Она отворачивается, как ребенок, но не отталкивает меня. Напротив, она вся моя и, даже не прижимаясь к ней, слышу ее молчание. Оно другое, чем остальное молчание вокруг. Такие минуты бывали. Я чего-то не хочу знать, а она тщетно убеждает меня, горячо и тщетно, и готова заплакать, и я как будто шутя буду ждать, когда же ее выражение перестанет быть серьезным и она ответит мне снисхождением на мою невольную упрямую глупость. И тогда я обрадуюсь, а она попытается скрыть наступившие слезы. Так бывало часто. Так случается и сейчас, но это внешнее, потому что момент другой. Она права. А я притворяюсь, но на этот раз не шучу. Вернее, шучу, но, увы, поневоле…
Быть так близко и так далеко!.. И все происходит как будто обычно, как будто это случается по-прежнему и должно успокоить – ведь это мгновения, когда мы рядом и, не понимая слов, понимаем, как никогда, все прежде скрытое друг от друга, более важное, чем эти слова. Неужели и сейчас она понимает? Ведь именно в такую минуту, я могу уйти туда, переступить черту и уже не вернуться. Потеря слуха – один из признаков особого перехода. Неужели, не слыша себя, я говорю как раз об этом?
Судя по всему, да… Жена вновь повернулась ко мне. И тут же успокоилась – ведь вот он я, рядом. А то, что я ничего не слышу, ей невдомек. Я притворяюсь, но если уж я такое сказал, значит, все слышу прекрасно, а сказанное – только слова. Они, конечно, обещают разлуку, но ведь разлука все равно неизбежна. Это известно давно, и это никогда невозможно понять, потому что будет в иное мгновение, потом, потом. Что сейчас слушать о том, чего нет? Впереди еще много подобных минут, какая-нибудь одна из них станет последней. Слова, как всегда, опережают переживание, и лучше их просто не слышать. А он говорит, как будто и в самом деле не слышит собственных слов. Счастливый человек, вот бы и мне так научиться. По-моему, научиться нетрудно. Побольше бы таких минут, как сейчас…
Откуда этот мягкий, счастливый голос? Я его действительно различаю, не придавая значение тому. Слышу давно и не замечаю. И чтобы услышать его наконец, этот голос, надо, как сейчас, потерять мой обыденный слух. Как хорошо, повторяю себе, вновь обретая себя, — как хорошо, но еще не все разрешилось. Что это? За окном — порыв ветра. Снова сквозь стену моего чердака видно, как гнется верхушка березы, гнется беззвучно, вновь выпрямляется, и снова – порыв. За березой – наша спокойная ель и та согнула верхушку и протянула ветки в ту же сторону. Стоит и тянет, а береза как будто совсем пропала, превратилась в зеленое облако, которое остановилось на месте на гнущемся белом стволе. А во мне – тишина, и, по-моему, жена тоже не слышит, как я…
Неужели гроза? Над нашим домом? Над всем поселком? Над всем зеленым миром? Что-то рано… Ведь только что было утро. По утрам гроза очень редко. Какое утро? Уже давно день наступил. А теперь вот неожиданно прямо сквозь стену – вновь ураганный порыв ветра и, быть может, гроза. Она набегает с той стороны… Облака летят, почти касаясь верхушек берез. Как же я этого не увидел в окно, а теперь только вижу сквозь стену и крышу?.. Действительно, и все же – невероятно. Пожалуй, этого нет. Отсутствие слуха вернее, чем мое ясновидение. Порыв ветра, судя по всему, прошумел и затих. И сейчас уже ничего нельзя услыхать. Облака беззвучно бегут надо мной… И над нами. Жена обернулась… Где он — ураганный порыв за спиной? Ничего не увидела, а когда сразу все стихло, — опять спокойно глядит на меня.
Но я все-таки встревожен. По утрам почти невероятна гроза, но если жить, ничего не видя и не слыша, можно все проглядеть и прослушать. Я вглядываюсь и вслушиваюсь, но передо мной только стены и синий пейзаж за окном — проверяю слухом или отсутствием слуха то, что вокруг тишина. И даже пропала трещотка стерха. Все-таки что-то не так… Надо разгадать, что же такое на самом деле…
Обрадовавшись возврату прежнего состояния, думаю, что пора вести разговор обычным человеческим словом. Но ведь как будто все уже сказано. Неужели приходится повторять? Как ни странно, а все же для меня в это утро только такого еще не хватало. Опыта нет сегодня. И вот я спрашиваю внезапно для себя самого:
— А все-таки почему нет перехода? Подскажи мне, что ты заметила… Ты ведь всегда просыпаешься вместе со мною. Даже когда продолжаешь спать… Ты говорила и даже кричала во сне. Ты, конечно, не помнишь или не можешь рассказывать. Ничего. Я узнаю и так. Не трудно узнать… Как и слова твоей утаенной молитвы. Не бойся. Я их не узнаю, помимо тебя…
Жена чувствует, что я об этом думал раньше и сейчас только для нее говорю впервые, а для себя повторяю. Ей не нравится такой диалог, потому что он обрывается разом и не имеет и не может иметь продолжения… Она не любит прерванность разговора… Вот что нужно было бы прямо признать, и тогда бы молчание было нарушено. Но жена не умеет. Ей нужно что-то рассказывать, и она вдруг вспоминает, что отросток шиповника перед нашим домом, напротив металлической лестницы, уже второй год как выросший из-под земли, впервые раскрыл сегодня алый бутон, ярко-алый, а ведь это отросток от белого шиповника, или, быть может, у него корень другой? Не может быть. Вот настоящее чудо…Вот о чем надо бы говорить.
— Внук сегодня проспал прекрасное утро, — почему-то сообщает жена и думает о маленьком домике.
— И внучка тоже, — отвечаю спокойно. – Пусть они спят. Это только нам дано время бодрствовать. Их разбудит гроза.
Я, к сожалению, опять повторяю то, о чем уже говорил себе самому. Мысль опять обрывается. Но мы оба ждем, когда же разговор сможет продолжиться вновь.
— Надо принести воды…
— Подожди… Он принесет. Я сама ему об этом скажу. Ты лучше объясни, что сегодня с тобой?..
Что со мной происходит? А и в самом деле… Таких утр у меня никогда не бывало. Но как об этом сказать, как объяснить? Да и что за вопрос? О чем? Что нужно узнать? Что можно хотеть узнать? Мы рядом. Мы вместе. Мы любим друг друга… Чего же еще? Зачем понадобились мне эти ясновидения перехода? Я мог бы не утаивать от нее, что хотел подглядеть в себе самом, только в себе, как и почему во мне нарастает, скапливается где-то в груди и горле горечь и боль – главный вкус прожитой жизни. Почему нарастает боль, и почему я пью эту чашу?.. Вот что надо бы объяснить жене. В ней происходит то же самое.
Но я боюсь, что лишь трону словом это горькое и подлинное чувство, только укажу на то единственное, что жизнь от нас долго скрывала и что, быть может, стыдясь за себя, вынуждена сейчас нам открыть, ведь ничего другого она не сохранила в итоге, — я боюсь, что едва лишь прикоснусь к этому словом, и мы не сможем сдержать мгновенных рыданий, у жены моей задрожат губы, да и сам я не справлюсь с собой. Я хотел сегодня утром понять, наконец, почему и как это все происходит. Ну и что же?.. Узнал?.. Только то, что я давно уже знаю, — только то, что перехода нет, а есть незаметное и непрерывное движение куда-то и что это движение враждебно моей любви, но оно все равно идет вопреки моей воле…
— Слушай, — говорю я, чувствуя, что вновь повторяю то, что уже думал, — слушай, сегодня у меня было утро открытий, кое-что удалось подсмотреть. Но сейчас то, что я подглядел, тает, как твои сны, о которых ты не хочешь рассказывать мне. Божество откровенно, мягко и плавно, как только оно и умеет, отбирает назад то, что оно не сумело сегодня утаить от меня. Но это все рассказать невозможно.
— Я знаю, — отвечает жена, — ты хочешь, а вернее, не хочешь сказать о нашем с тобой одиночестве и о том, что все ближе и ближе день, когда мы останемся вовсе одни. Пусть будет так, но мы ведь останемся вместе…
В самом деле – именно о том я и не хотел говорить не только ей, но и себе самому. Я не хотел договаривать – потому что мы ведь не только остаемся одни, все близкие нам должны понемногу уйти и уже ушли в свою жизнь. Мы сами ушли от себя. Мы, те, какими мы были, мы, такие, как те, уходим и уже ушли. И теперь мы, те, кто остались, действительно одиноки. И должен был наступить неизбежный день, когда мы поняли это и сказали об этом друг другу.
Скрипнула половица. Как будто кто-то невидимый неосторожно шагнул и выдал себя. Мы смотрим вокруг. Нет, он затаился. Но без конца так продолжаться не может. Половица как будто прогнулась опять. Прогнулась как будто. Или мне показалось… Нет, не надо разглядывать пол. Надо только самим затаиться и не терять друг друга. Только бы жена почувствовала, что происходит во мне. Только бы она не ошиблась. Только бы она затаила дыхание и не разглядывала, как я, скрипучую половицу. Только бы она не сказала ни слова. Но она что-то хочет сказать. Надо ее отвлечь, не нарушая минуты. Как это сделать? Еще немного, и все окажется невозможным. Или все-таки лучше молчать?.. Минута продолжается, длится. Мы оба ждем и сейчас дождемся… Мне хорошо и тепло.
Жена что-то чувствует и готова к тому, чего не знает еще. Ей тоже хорошо и тепло. Что остается? Надо заполнить минуту, раздвинуть ее и повести за собой.
И тут вновь половица как будто прогнулась. Без скрипа… Или это слезы в глазах? Жена успела вглядеться и, кажется, понимает меня. Еще несколько секунд… Но тут мгновение кончилось, и мы оба сразу его позабыли. Все вернулось на круги своя. Мы позабыли оба, но чувство ожидания осталось в душе. Ее и моей… А если так, то вполне безразличны слова. Теперь можно говорить без всякого страха… Говорить, обязательно говорить…
— Знаешь, я нашел книжку, которую ты мне подарила тогда, на заре наших дней, подарила, думая, что мы расстаемся. В эту книжку был вложен листок бумаги – записка о том, что ты отпускаешь меня, о том, что ты не хочешь мне мешать – я не помню, но там было другое слово, оно меня заставило вздрогнуть, я помнил его всегда, но почему-то забыл сейчас… Там было только это, и все, и ты отпускала меня… Как просто… А ведь от этих слов зависела жизнь… Они и в самом деле выражали всю твою душу. Прости… Что я такое болтаю…
Жена молчит… Она не забыла,—- зачем рассказывать? Это все то, о чем говорить не надо. Тем более, расставанье, хоть и на два года, оказалось мнимым. Все вернулось потом. Но ведь до того, как вернулось, было больно, горько и одиноко. И только она одна пила эту горечь, а я… Чувствовал на расстоянии, что происходит в ее душе, но ведь не я же пил тогда эту чашу. А теперь, думает жена обо мне, он тоже испил из нее, наконец, теперь уже – вместе со мной.
— Книга не затерялась, — отвечает жена, с легкой, чуть приметной усмешкой. – Я часто вижу ее. Я там ее оставляю, где хочу, чтобы собирались жизнь и тепло. Сейчас она в маленьком домике, на полке перед окном… Она в маленьком домике, там, где спит внук… И записка моя невидимо по-прежнему лежит между страницами… И ты ведь ее тоже видишь… Горечь прошла… Нет, она еще больше…
И вот в самом деле мы начинаем слышать звуки наступившего дня. Скрипнула дверь веранды маленького дома – проснулся внук. Слышу, подо мной, на первом этаже, затопала босыми ногами Настя. Надо идти готовить завтрак. Скоро приедет сын. Мне пора приниматься за свои учебники – пора переделывать их. А к такому делу душа не лежит. За всеми переделками стоит политика и возня в Москве, и туда через несколько дней нужно ехать по тем же делам. День входит в свои права. Так зачем же, кому было нужно это утро открытий? Тем более, открытия – растаяли.
Божество сумело их незаметно взять от меня назад. Да, я не помню, чем жил только что целое утро. Я не мог бы даже пересказать, что думал и что чувствовал. Остается только воспоминание о том, чего я уже не сумею вспомнить. Воспоминание об утраченной памяти. Было что-то хорошее. Как будто я и моя жена оказались в золотом облаке, вернее, как это сказано у Гомера, в облаке, из которого золотая капала влага…
Мы запоздали… Давно никакого облака нет. Бегут по небу серые, почти черные тучи. Ветра нет, но зато вдали что-то гремит – самолет или гром… К вечеру точно грянет гроза.
Почему забылось счастливое ощущение близкой тайны? Осталась даже не память, а только мысль о ней. Скоро эта мысль станет философской идеей, а может быть, религией – глухой молитвой, которую не слышит мое божество.
Рукопись, прочтенную утром, придется опять отложить – время для нее еще не пришло. Вот если сбудется одиночество наше… Предчувствия болят и нарастают. С теми, кто любит, можно так поступать. Мы не сможем ответить. Мы будем любить…
Не хочу подымать глаза – а вдруг жена помнит и знает совсем другое. Хорошо, если она запомнила больше, чем я. А если нет? Я не смогу это увидеть. Потому что не захочу… Тихо так, как будто я один. И все-таки подымаю голову.
Трудно поверить. Но прямо признаюсь. Должен сказать хотя бы себе самому – как только я поднял глаза и встретился взглядом все с тем же ее выражением, я понемногу, и очень легко, стал вспоминать все, что божество у меня отнимало. Да, все возвращалось ко мне… И я теперь не понимал, что мне со всем этим делать, неужели все отогнать и заняться необходимым. Но я не хочу отгонять, и вновь отодвину дела. Есть более важное, чем они, и этим важным нужно заняться сегодня.
Жена по-прежнему рядом, но я слышу, как гнутся ступени лестницы и как она спускается вниз. Вот она опять увидела расцветший в тени красный шиповник, вот скрипнула дверь на веранду. Впрочем, трудно услышать, кто это ходит. Раздались голоса. Я с любопытством вслушиваюсь в них. И одновременно вижу, как жена продолжает сидеть прямо передо мной и смотрит на меня с тем же выражением, смотрит долго и не торопится встать.
Как это может быть? Но это, действительно, так. Я вижу и слышу. Не надо никаких откровений, если это можно видеть и слышать… Нарастает шум электрички. Она набирает скорость. Чувствую и угадываю за деревьями и домами, как сын там, на остановке, вышел из вагона, идет по платформе. Вот он уже мелькнул из-за дома соседа. Начинается дождь. Гром взорвался вдали и катится все ближе и ближе. Неужели он тоже в почерневшем небе – моя ипостась?
3.
И вдруг я, неизвестно как, но всем существом своим почувствовал, что ему, Мише, даже если бы он захотел вернуться, нет в этой жизни места. Жизнь без него. Она его не пускает в себя. Мы все хотим, зная или не зная о том, устроить себя и других, без него. Отпустить его и забыть. Отпустить и заменить его кем-то. Быть может, собою, быть может, близкими и ближними. И я в этом участвую. И в том же участвует моя жена, мой сын, моя внучка и внук. Они об этом не знают. Но мы все заодно. И все – против него. А его нет. Он вроде бы нам не мешает. Вся вина его в том, что он был. И вот сейчас нужно вытеснить то, что он был, и заменить это тем, что есть и будет. Как просто… Без него все спокойно, все по законам жизни. А он сюда не вернется. Но целое утро у меня, без него, ничего не происходило. Никаких наитий, никаких новых слов. Никаких переходов. Я дал ему уйти. Я не смог его удержать. И теперь у меня нет ничего впереди. А то, что считают жизнью, — безнадежные попытки чем-то заполнить неподвижную пустоту.
Господи! Неужели все так и останется – все, как я чувствую в эту минуту? Нет у меня ни жены, ни сына, ни внука, нет внучки моей. Я один на моем чердаке. Я не хочу видеть то, что за стенами дома, не хочу слышать звуков, шагов, голосов. И вдруг понимаю, что это не я, а он, Миша, которого нет, он сам не хочет ничего видеть и слышать. Да и как же ему захотеть, если его нет ни в маленьком домике, ни у водяной колонки, ни у затопленной печки, ни здесь – на моем чердаке? Но он не хочет не только поэтому. Он и в самом деле не хочет… Вот что я должен был понять и так и не понял сегодня.
Тогда, когда он вернулся оттуда и мы прожили вместе с ним целых два дня, наш третий день не наступил. Вот он сейчас – этот третий день. Это наш с ним день, спустя несколько суток. И он будет нашим – вопреки всему, что пытается жить вокруг нас двоих вместо нас.
Как же мне теперь смотреть в глаза близких и ближних? «Какая разница?» Буду смотреть, как смотрел. Буду слышать, как слышал. Вот жена сидит напротив – я вижу ее, как всегда… Она передо мной, но я слышу ее голос на веранде. Там идет разговор. Знакомый баритон внука. Спросонья… Внук остается внуком…Он готов принести воды – видимо, с большой неохотой. Крышка ведра как-то вяло звучит. А сейчас, дойдя по прогону, откроет калитку мой старший сын. Тот, кто живой…Ведро стукнет дном о каменную плиту перед порогом веранды и так и останется ждать, пока бабушка не напомнит. Сейчас должна быть важная встреча – моего внука с сыном моим. Встреча отца и сына. Мне нужно спускаться вниз… А, может быть, как раз и не нужно. Пусть встретятся без меня… А я побуду здесь. Я ведь там тоже не очень нужен. У них свои отношения. Они теперь лучше понимают друг друга, чем я каждого из них. Вот и в самом деле, я различаю их голоса. При желании могу увидеть сквозь стены. Но мне все открыто и так. И тут вдруг замечаю: жена, та, что сидит передо мной, пока ее голос доносится снизу, вдруг у меня на глазах растворяется в воздухе – легко, без всяких усилий. Да, да, прямо у меня на глазах – и я не пытаюсь ее удержать. Пусть растворяется. Ведь она все равно там – обнимает сына и, слегка отступив, любуется, как близко и весело друг друга разглядывают мой сын и мой внук. Вот-вот обнимутся. Она – внизу, на веранде, где и мне надо было бы появиться. Все правильно, все хорошо… Но я, отпустив жену от себя, медлю и даже не хочу вставать из-за письменного стола. Миша не хочет. Это наш с ним день. А я, глупый, наивный, пытаюсь прожить этот день без него. Сейчас какая-то невозможная наша встреча. Она уже давно началась. Это Миша меня не пускал на порог перехода. Это он не давал мне ощутить рукою предел. Это он лишал меня зрения, слуха, а потом возвращал мне то и другое. Его нет, но он давно, уже целое утро, уже полдня – рядом со мной. Невидимый и неслышный. Его не надо видеть и слышать… Но я все-таки внимательно вглядываюсь, гляжу и не хочу различать то, что передо мной – в тысячный раз. Вот шкафчик, вот желтая спинка моей кровати, вот обои отстают от наклонных стен чердака, вот неподвижная желтая дверь. Я хочу, чтобы между ними и мной что-то явилось и воздух бы загустел… Но воздух прозрачен. И какой-то неслышный голос успокаивает меня: «Привыкай… Того, что было, больше не будет… Но я здесь. И ты уже обнаружил меня…»
Я встаю из-за стола, еще раз оглядываюсь. Воздух сгущается, но темнеет он равномерно, потому что кругом невиданно быстро на всех нас падает тьма – удивительно, почему до сих пор не хлынул дождь. Я делаю несколько шагов к двери и чувствую – то, что открылось мне, движется вместе со мной. Я иду, а оно не отстает и продолжает удерживать меня здесь. Но я иду и понимаю, что так надо: ведь если я возьму с собою то, что охватило меня, день все равно будет наш… Но надо идти туда. Там, вместе с ними, чужими, хоть и родными, для нас двоих будет наш день… Как тяжело. Увидев меня, никто не догадается о том, что происходит. Только мы вдвоем знаем об этом… Я и он вместе со мной. Теперь так и останется… Весь день, а может быть, и все остальные дни… Ты прав, наверно, и в самом деле придется к этому привыкать… Горечь и боль новой родившейся жизни моей… Сквозь горечь и боль теперь буду знать всех, кто движется и дышит вокруг. Всех, кто сейчас на веранде… Что же ты стоишь перед закрытою желтою дверью? Иди и спускайся по лестнице к ним. Не бойся… Для тебя все как будто бы внове… Но это не страшно. Самое трудное еще впереди. Шагай туда. Впереди целая жизнь… Ты придешь к ним и будешь смотреть, слушать и говорить совсем не так, как прежде… Постарайся не испугать близких и ближних своих… Будь естествен. Побольше молчи. Слушай других… Старайся не глядеть никому прямо в глаза. Но не бойся, если на тебя посмотрят в упор. Они будут смотреть прежним, привычным взглядом, так, как ты сам еще недавно смотрел. Гляди, слушай и не выдавай того, что случилось…
Я открываю желтую дверь, выхожу в темный «предбанник» моего чердака, приоткрываю вторую дверь, наружу… Слава богу, сиреневый ливень еще не хлынул. Спускаюсь по лестнице вниз.
И все-таки чем и почему тяжело то состояние, в котором я сейчас пребываю?.. И станет ли оно когда-нибудь легче?.. Я не могу ответить себе. Я жду, чтобы он мне ответил. А он отвечать не хочет… Точно так же как не хотел меня отпускать. И вот с этой тяжестью, но по своей воле, я сегодня свободен. Тяжело идти, но я все же иду – ступенька за ступенькой, правой рукой чувствую металлический холод перил, почему-то смотрю себе под ноги, вижу сквозь просветы железных ступенек молодую траву и даже камни, которыми я выложил бетонные сваи фундамента дома, вон сейчас разгляжу особенно красивый, простой, серый, но покрытый зеленой плесенью камень, он напоминает мне мрамор древнего храма, да, вот я вижу его в темном воздухе, надо мной и над крышей летит черная напряженная туча. Я иду очень медленно… Почему? Надо встряхнуться… А ну-ка, подними голову, проверь себя, осмотри мгновенно все то, что ты целое утро узнавал сквозь стены своего чердака. В самом деле, есть на что посмотреть… Нездоровые черные клубы огромного облака бегут из мокрого угла (так мы называем юго-запад, просвет между домами, дальше лес, и оттуда, из этого угла, всегда приходит непогода и дождь). Туча бежит… Вдалеке красной змейкой показалась и скрылась молния, грома долго неслышно – странно, ведь молния красная… И только когда гром перестал греметь, я понимаю, что он все-таки прогремел. Я не люблю, когда из мокрого угла идет непогода. Мне и прежде от этого становилось тяжело на душе. Хорошо, если бы и сейчас было так… Но прямо из того угла повеяло теплом дальней, давно небывалой грозы. Уже хорошо, если оттуда тепло, а не холод… И все же мой любимый дубок у забора на черном фоне жуткой набегающей тучи выглядит голым остовом. Где его весенняя листва? Почему я вижу только черные голые ветки?.. Нет, вот она, робкая зелень. Я принял ее за прошлогодние листья. Дуб живет и ждет теплого страшного ливня.
Я едва успеваю войти на крыльцо нашей веранды, шквальный дождь падает сразу и шум его оглушает всех. Как интересно… Все близкие мои стоят на веранде недвижно. Никто друг друга не обнимает. Но всем хорошо. И приятно им слышать, как ливень бушует вокруг и, не доставая до нас, катится потоками по стеклам веранды. Сплошные потоки вместо стекол. Живые потоки…Сквозь них ничего не видно, и на веранде вовсе темно. И все-таки там, за окнами струи белые, и слышно, как они сильно бьют в нашу землю и вот стали бить уже не в землю, а в воду. Сад наш потек. Сейчас будет потоп. У всех одно ощущение, одинаковое – что у меня, что у сына. Один только внук ничего не слышит и внимательно разглядывает отца. А тот чувствует его взгляд и, спокойно водя глазами, прислушивается к шуму… Жену я заметил не сразу. Она, как лиловое облако, потеряла очертания. Сейчас я быстро ее соберу. Внучка молча стоит на пороге из комнаты, словно что-то высматривает между сыном и внуком. Силуэты их так и не сблизились, не соединились в один силуэт. Но тишина у нас общая. Проходит мгновенье, другое… Ливень шумит и говорит вместо нас.
Вот когда мне пригодится утренняя способность ничего не видеть и не слышать вокруг. Жизнь и разговор на веранде начинаются без меня. Да, меня как будто бы нет. Я не нужен. Я стою на месте и не знаю, куда себя деть. Но мне хорошо. Я не один. Я с тем, кто не нужен и без кого обходятся все. Теперь так и будет. Но, конечно, я на самом деле все различаю, обнимаю старшего сына, еле-еле удерживаюсь от того, чтобы столкнуть лбами моего старшего сына и внука, а то они долго стоят и не могут решиться. Жена плачет от радости, глядя на них. Настя замерла на пороге веранды и комнаты. Не надо вмешиваться в эту совсем новую жизнь. В ней уже давным-давно переход совершился. Только мы вдвоем остались на прежней черте. Сейчас бы услышать его голос. Вот сейчас бы сгустить в воздухе родной силуэт. Я делаю знакомые усилия. Чувствую, что еще смогу и сумею, вот принимаю тепло ответной узнаваемой силы, мягкой, но более опытной и умелой… Нужно еще совсем немного. Ты ведь можешь. Дождь и гроза помогут тебе. Что? Ты испугался? Или побоялся, что испугаешь других? Что? Ты не хочешь сбивать минуту свиданья. Неужели она для тебя важнее того, что готово явиться? Для тебя, конечно, нет ничего более важного… Но для всех остальных?.. Им ведь и в голову не приходит. Они живут и больше знать ни о чем не хотят… В темноте веранды я не вижу их лица, но и без того ясно, что в глазах и на губах – нежелание знать, какая-то поспешная отчужденность природной жизни от того, что в нее может явиться оттуда… Слишком хорошо знаю это прекрасное свойство всего бытия… Оно прекрасно для бытия, но теперь чуждо всему моему существу.
Ливень за стеклами веранды светлеет. Шум все тот же… Струи бьют в стекла сокрушительно сильно, сильнее, чем неистовый град… Но теперь можно вглядеться в лица всех моих близких и ближних, если бы они собралися вокруг. Рядом одни только близкие. Они пытаются перекричать дребезжание стекол и грохот шиферной крыши. Они понимают друг друга…Им удается что-то друг другу сказать. Они довольны тем, что услышали. Внук и сын близки друг с другом, ну разумеется, каждый по-своему. Но это им понятно и нужно. Между ними и мною вырастает прозрачная грань. И я сдерживаю и останавливаю себя. И даже не боюсь охладить ответную теплую волю готовности к переходу… Нет, не надо. Не надо сейчас. Ливень, ударь еще слышнее по стеклам веранды и шиферу крыши!.. Зачем я стою среди них? Почему я никуда не ушел? Не пора ли и в самом деле незаметно совершить обещанный переход?
Все, кроме Насти, уже давно сидят за столом. Громадный рюкзак посередине веранды. В моих руках книга. Зачем я ее взял и принес с моего чердака? Что за книга – это никого не волнует. Конечно, это не поэмы Лермонтова – они в маленькому домике. И знаем о них только мы с Наташей. Когда я уйду, она будет знать. А эта книга взята на всякий случай. Как и обычно, я, не глядя, ее прихватил. Я взял ее без желания взять. И мне тоже не интересно, что скрыто за ее пыльной черной обложкой. Кто-нибудь из тех, кого сейчас не читают. Пора ее отодвинуть – положить на подоконник веранды и вслушаться в разговор. Оказывается, это почти невозможно. Сколько нужно усилий, чтобы себя разбудить… Нет, не могу… Ведь я все-таки неслучайно прихватил с собой эту книгу. Раскрываю черный потрепанный переплет… Мелкая печать на пожелтелых страницах. Хоть и посветлело, в темноте от дождя ничего не видно. Подношу страницу прямо к глазам… Ну, конечно, томик Ромэна Роллана, «Бетховен и Гете»… Не то, что Кундера… популярный, писатель. Там тоже о Гете и Беттине Брентано. Кундеру я только что прочитал, по совету сына. Кто же мне в руки вложил томик Роллана? И зачем он сейчас? Чувствую, именно за черной обложкой что-то припасено для меня. Впрочем, книга — лишь напоминание, иероглиф, символ, знак, — безмолвный, вовсе неслышный звук знакомого голоса, обращенный ко мне… Надо вслушаться, что говорит этот голос. Вслушиваюсь и могу разобрать одну только фразу, которой, конечно, нет в книге, но я разогнул переплет и близоруко, без очков, пытаюсь читать на раскрытой странице.
Внук молчит и разглядывает отца. А отец долго будет молчать. Но он вполне включен в эту жизнь. Он с нею контактен. Он не спит, как я, и ему просыпаться не надо… Что же это за фраза? Голос уже в который раз повторяет ее. Вероятно, чтобы разобрать слова, нужно тоже проснуться… Заставляю себя. Слушаю. На веранде непрерывно говорит один человек. Не могу понять – это сын или кто-то другой. Никого, кроме нас, здесь нет и не может быть. Речь идет о зиме в Израиле, о том, что там иногда зимой выпадает снег и что это удивительно хорошо, так, что даже хочется плакать. Я согласен и тоже чувствую слезы. Я скоро увижу этот снег… Но почему не слышен другой, особенный голос? Что он хочет сказать? Что повторяет? Почему я уже в который раз не могу разобрать? Голос звучит над книгой и замолкает, как только я ее закрываю. Понятны два-три слова. Остальные — как будто в тумане, в неистовом шуме белого ливня…
Я догадываюсь. Это говорит Гете о Бетховене – то, чего нет в книге Роллана. Ему больно то, что Бетховен чужой и что метаморфозы природы, увы, не помогут преодолеть эту рознь… Да, да, «метаморфозы природы не могут преодолеть эту рознь». Вот фраза, которую никак не удается расслышать. А сейчас она очень кстати. Но, конечно, для меня одного, и больше ее не слышит никто. Фраза странная для других…
И вот я произношу ее вслух… И сразу все замолкают. Глядят на меня с удивлением и сочувствием. Внук даже улыбнулся и покивал головой – он, кажется, понял. А сын оглянулся на внука и значительно сжал губы, не выдавая улыбки…
— Метаморфозы природы не могут преодолеть эту рознь, — повторяю громко, как будто спрашиваю кого-то.
— Полно, дедушка, все преодолимо, — это внук вступил в разговор, потому что сын по привычке молчит.
Внук умеет развить свою мысль, и если бы мы были один на один, он говорил бы и дал бы мне время подумать. А теперь он стесняется и не знает, как быть. Но я ведь тоже не знаю. А Гёте все говорит и говорит о Бетховене. Веско и хорошо. Я пытаюсь вслушаться в смысл и не могу. Мысль ускользает. А внук не выдерживает наконец:
— Дедушка, что ты такое сказал? Я чувствую, что это неверно… Чувствую, но ты объясни свою мысль…
Сын испуганно глядит на меня. Он боится длинного монолога. Он знает меня хорошо. Но вот интересно – один хочет узнать, другой боится услышать. И оба скользят мимо таинственной фразы. А в ней собралась вся моя боль. Как объяснить?
— Дедушка, все преодолимо…, — шутит внук, стараясь не вдумываться в смысл моих слов. – Помнишь, ты когда-то сказал, что пока сидишь на веранде, мысли твои остаются на чердаке, и там они ходят, как люди, и садятся за твой письменный стол. И даже готовы себя записать. И живут они от тебя отдельно. Когда ты рассказывал это, мне было пять лет, и я тебе не поверил. «Врешь ты все», — тебе я ответил тогда. А сейчас я верю, что это так. И вот одна из твоих мыслей оттуда что-то подумала вслух. А ты услышал и повторяешь. Но в чем ее смысл, не можешь сказать. Какие метаморфозы природы? Какая рознь?
— Между Бетховеном и Гете, – бормочу без всякой надежды.
Внук, сдвигая красивые брови, делает мне знак, чтобы я потом вернулся к нашему разговору.
А сын благодарно глядит на меня: я все-таки прочитал Кундеру и сообщаю ему о таком событии. Я ведь редко читаю новые книги. Но уж если читаю… Во всяком случае не отстаю. Да мне и нельзя… Я ведь тоже учитель. Мне нельзя отставать.
— Ну ладно, что там в Израиле? Снег? Быть может, я его никогда не увижу.
— Увидишь, если захочешь — эту метаморфозу природы.
Сын оглянулся и с тревогой вгляделся в мутные стекла веранды, по которым все так же текут потоки дождя. Он не торопит, чтобы дождь прекратился. Снег в Израиле не заменит этого ливня…
И вдруг меня как будто сжимает темное облако. Больно и тяжко. Я помотал головой – не помогает. Я снова вообразил, как на чердаке перед столом половица прогнулась и даже стул слегка покачнулся. И вновь все стало как прежде. Неужели сейчас наверху скрипнет первая дверь? И я опять торопливо повторяю, как будто произношу заклинание:
— Метаморфозы природы…
Но сын и внук уже не могут услышать меня. Зато я вдруг понимаю, что прозрачное облако, которое я принес на себе оттуда, стало просторнее, и все оно просветлело, и вот я уже могу его распахнуть.
Настя вошла в это облако. Пока мы сидели за столом, она одна, остановившись у порога, наблюдала за нами. Сначала я тоже видел ее, а потом забыл. Никто на нее не обращает внимания. Вдруг она перешагнула порог и смело вошла в мое прозрачное облако. Вот сейчас выйдет из него… Но ее место за столом занято внуком, и она садится поближе ко мне, рядом с бабушкой, и тут я замечаю, что жена уже давно в этом облаке… Когда же она успела? И почему я до сих пор не заметил? Теперь они вдвоем сидят, прижавшись друг к другу. Слово «метаморфоза» ее рассмешило. Девчонке двенадцать лет – пора бы уже понимать… Она смеется, крутит головой, закидывая ее назад на тонкой шее. Знакомый силуэт из прошлого… Вот лицо повернулось к свету. И я вздрагиваю – это лицо Миши… Ее папы. Того, который уже не придет. Таким он был в двенадцать лет.
На минуту стихает ливень. Та же веранда… Пропадает внук. Остается сын. Но у него совсем другой силуэт. Он крепкий стройный подросток. Настя никуда не уходит и становится Мишей. Остается и исчезает в нем… Прямо у меня на глазах. Силуэт Наташи не изменился. Сам я вздрагиваю еще раз, потому что обнаруживаю, что мне стало необычайно легко, и в голове скачут и исчезают знакомые мысли… Вот еще одна, особенно дорогая мне, исчезает бесследно… И я почему-то ее отпускаю и почему-то радуюсь, что ее больше нет. Хочется встать и куда-то идти… Так значит, Миша все же вернулся. Вот сейчас я услышу детский голос его. Вот он смеется… «Метаморфоза»… Кто это сказал. Зачем я прошептал ненужное непонятное слово?.. Настя смеется, все пропадает, слышится ливень. Все ипостаси вернулись. Силуэты воскресли. А те, молодые, умерли в них. В полумраке веранды, в шуме дождя, на прежнем месте весело глянул внук. Вот голова у меня заболела и вновь родила мою прежнюю любимую мысль. Где облако? Вот оно… Внук сидит и не входит в него. Сын мой рядом со мною и тоже не входит. В облаке только жена и Настя. Она вертит головой, Мишино лицо пропадает. Сейчас оно выглянет вновь… Но ливень как из ведра. Стекла дрожат и темнеют. Слышно сквозь шум, как рядом с домом текут потоки воды.
Израиль, и снег, и скрипучая половица. И облако, мое доброе облако, и никем не опознанный, мягкий, но неодолимый сыновний запрет. Значит, Миша мой, неизвестно откуда, неслышно и незримо командует мной… Как бывало, если я соглашался быть рядом с ним. Да, нужно было за ним сохранить право командовать. Я соглашался, а он смотрел на меня благодарно и властно. И распоряжался, как мог, а я подчинялся – и без всякой иронии. Да, только по его воле у меня и получится что-то… Его вроде бы нет, а воля осталась. И вот я вновь подчиняюсь. Но я же отец. А воля его надо мной – может быть неразумной. Вот, например, как сейчас… Командует и велит мне уйти на чердак. Но я ведь там уже целое утро сидел у окна… Уходить от людей не надо. У меня тоже есть воля. Он знает об этом. И, если нужно, он тоже сумеет мне подчиниться. Ведь здесь, а не на чердаке совершается переход. Не мне туда, а ему сюда надо бы перейти. Сойти по железным ступеням. Или прямо сгуститься на этой веранде… Но где? В каком месте? Заняты все места за столом.
И вот я встаю – облако дрогнуло. Жена и Настя повернулись ко мне на минуту. А сын и внук по-прежнему думают о другом. Нет, ни о чем не думают. Сидят напротив, чувствуют кровную близость друг друга и привыкают к новому чувству. У них нет ни глаз, ни слуха. Но мое облако прикасается к ним. Еще немного, и оно распахнется для них. Сыну стало как-то неловко, он даже грузно пересел на диване и повел взгляд в мою сторону, не подымая глаз.
А для меня сейчас самое важное – ни на кого не смотреть, только сделать облако проницаемым, чтобы можно было незаметно пройти сквозь его границу, в нем воздух чуть-чуть темнее и гуще, в нем труднее дышать, но, когда привыкнешь, становится хорошо, как мне, который уже привык. В этом облаке можно сгущать силуэт. Я встаю из-за стола, место свободно, я собираю всю свою отцовскую волю. Воля – вот она, есть. Но где нездешняя сила? А, вот и сила нашлась. Теперь надо, чтобы ее было много… Откуда? Из ничего… Оттуда возможна любая сила, если очень захочешь и сумеешь сгустить…
В какой-то миг все на веранде понимают мою задачу и меня самого, все повернулись ко мне – сын прямо глядит мне в глаза и внук, проводив его взгляд, вслед за ним тоже повернулся ко мне…Все они в облаке, всем стало трудно дышать. Все ждут, что будет дальше. Все привыкают какую-то долю секунды. Я закрываю глаза и делаю последнее усилие. То одно, которое необходимо. Вот он – знакомый, родной силуэт. Его нельзя не видеть. Он в облаке – тот самый. Теперь я знаю, что надо делать. Только бы все остальные сделали так же, как я. Или вообще уже не делали бы ничего. Такого не будет, но кто из них первым вздохнет и скажет что-то иное? Скажет не то, что нужно? Кто – первый из них?
Дождь перестал. Все посветлело. Солнце прорвалось некстати. Оказалось, что облака нет. Все свободны. Но силуэт по-прежнему здесь. Стоит рядом со мной. Он лишь для меня силуэт. Я не вижу, каков он для них. Но при солнечном свете они могли бы увидеть его всего, разглядеть и узнать, каждую черточку, вслушаться и услышать его дыхание. Я стою у него за спиной и вижу их лица. Да, они видят и слышат его. Но почему они так спокойны? Разглядывают его нехотя, исподлобья. Еще немного, и заговорят о чем-то своем… Силуэт выдерживает секунду и, не поворачиваясь ко мне, идет к двери в сад, распахивает ее, выходит на крыльцо и стоит под навесом так, что все его видят. Все глядят ему вслед. Все глядят и молчат. Вот она – правда. Все глядят и молчат. И только я – по скрипнувшей половице – делаю шаг вслед за ним.
4.
Они видели его в лицо и сбоку, а я только со спины. Вот и сейчас он смотрит в сад, как будто все разглядывает впервые. На самом деле он все вокруг уже осмотрел недавно. Что? Он забыл, как все блестит и благоухает после дождя? Наверно, так – забыл. В прошлый раз дождевой грозы не было. Мы даже и не думали о ней. Мы жили в ожидании третьего дня. Вот он, день третий, наступил.
Я тоже выхожу на крыльцо, становлюсь рядом. Обнимаю за плечи. Всей тяжестью повисаю, как будто проверяю, тут Миша или нет. Кладу подбородок ему на плечо. Ерзаю подбородком. Чувствую его ключицу. Тут он. И лица мне даже видеть не надо. Он спокойно держит меня плечом. Значит, все правильно. Так и есть. Так ли? Мы вдвоем, под навесом крыльца. Сзади смотрят на нас. Я закрываю Мишу, но и сквозь меня он чувствует удивленные взгляды. Но никто не встает. Никто не делает шага. Никто не подходит к нам.
— Ты не думай, что я здесь, — не оборачиваясь, произносит Миша. – И не надо меня закрывать. Все равно – ничего нет. Поговори с ними. Объясни им хоть что-нибудь. Все равно бесполезно. Особое состояние – безвредное для бытия. Можно сколько угодно.
Миша устал говорить. Но я понял его. Подбородок чувствует ключицу, нездешнее тепло. Оно так не похоже на то, что нужно сейчас. Он знает и не станет мешать. Встреча не состоялась. Пока. Зато как хорошо постоять на крыльце. И вот его уже нет. Но я не один.
Шаг на веранду обратно. Прикрываю за собою темную дверь. Солнце сквозь стекла бьет в глаза.
— Дедушка, что это было? – первым, как всегда, но не очень громко задал вопрос внук. — Не молчи, ты ведь знаешь. Я видел. Я даже сам могу объяснить… Но ты ведь знаешь намного лучше. Ты все проверил заранее. Ты кое-что приготовил для нас… Но ты его проводил до крыльца… Куда он пропал?
Я все объясняю подробно. И едва замолкаю — снова тот же вопрос.
Повторно объяснять не буду. Не хочется. Что-то мешает. Но никто и не ждет объяснений. Молчат из вежливости. Только жена и Настя вместе со мной. Им тоже объяснять ничего не надо. Они как будто бы знают. Но у них нет сил удержать это знание. Они все поняли по-другому. У них свои объяснения, неизвестные и непонятные мне. То, что они знают, для них важнее того, что они видели. Папа пришел и ушел. Что тут такого? Он ведь ушел неизвестно куда, и вот его нет. А если нет папы, зачем его искать глазами и думать о том, почему его нет. Дед, как всегда, выдумал что-то. А вот бабушка, ей богу, не верит и тому, что видела. Настя права. Жена испугалась очевидности. А вдруг это неправда? Поверить неправде значит изменить своей вере. Да и что такое очевидность? Мелькнула – и нет. Может мелькнуть еще и еще – не имеет значения. Только вот странно – ведь всем показалось. Все видели, как он ушел. Он даже что-то сказал отцу… Я слышала – он попросил объяснить нам. Не могу и не хочу слушать. Сколько раз уже было так – вроде бы он приходил, уходил. Но почему-то ни разу не говорил со мной. Нет, говорил, но как будто это не он говорил. А другого я слышу и так – ежедневно. И сейчас его объяснения – те же самые. Очевидность – еще не все. Боже, скажи — неужели то, что мы видели, — правда? Скажи, почему ты молчишь? Значит, неправда. Может быть, мне нужно уйти, как мужу. Но ведь он вернулся и даже прикрыл за собою темную дверь. А я здесь. Тот, его, им созданный Миша ушел, как всегда бывало после каждого нашего разговора. А у меня он мой, несказанный. Он может прийти только во сне. Закрою глаза. Вот. Самое верное. Одна со всеми. Как хорошо. Кончился дождь. Все замолчали. Никто не приходит. Надо верить и ждать.
Я слышу молитвы жены. Даже для нее приход Миши оказался ненужным, как и его мгновенный уход. Она тоже права. Очевидного много. Но то, что произошло на веранде, разрушает и отменяет очевидное сущее, отменяет встречу внука с отцом. Надо забыть поскорее его приход и уход. Надо понять другое событие дня. Другое чудо… Оно пришло и останется. В памяти всех – деда, сына и внука. Это событие совершила жена. Встреча отца, виновного перед сыном, и сына, в момент, когда сын вновь и впервые находит отца.
Итак, я на веранде лишний. Другой. Такова правда этой жизни. Забывается очевидное. Легко, незаметно, мягко. Так же, как растаяло мое облако. Наше облако. Воздух на веранде ровный и прозрачный. Солнце как будто ушло – белый обрывок тучи закрывает его ненадолго – и вновь оно почти рядом над головой, пробивает мокрые или уже высохшие стекла. Половицы веранды как утренний пол чердака, хочется идти по ним босыми ногами. А где же пустое ведро – неужели внук или сын уже принесли воды? Почему я не слышал рычаг колонки, как в тот первый день? Только что мы двое стояли под навесом, — на каменной плите перед крыльцом у ног Миши ведра уже не было. Как будто потоки воды его унесли. Но ведь дождь был такой густой, что мог и сам наполнить ведро толстыми белыми струями… Где же оно? Выглянуть вновь на крыльцо? Зайти в кухню и проверить? Не хочется. Пусть оно стоит, где стоит… Пусть хоть оно пока останется тайной в этом ясном солнечном свете наступившего дня. Как велика сила здешнего мира… Потоп живой жизни заполняет собою все и все покоряет себе… Но со мной будет не так просто. Я не один. И с этим уже ничего не поделать. Вместе со мной очевидность, а не примитивные чудеса, на которые все так падки сегодня. Мы обойдемся без этих чудес. Мы сделаем очевидность нашей опорой. Она поправит и восполнит жизнь, готовую быть без тех, кто ушел. Она откроет себя – в мелочах, таких, как ведро воды. Пока что ведро исчезло неизвестно куда. Я не хочу проверять… А потом оно как-нибудь незаметно и неслышно вернется и, не стукнув дном о каменную плиту перед крыльцом, — полное воды, появится вновь… Потом, потом… А сейчас… Только одно – тишина и покой. Прикрой глаза, и больше ни слова…
Я думаю, что же происходит в душе у нее. Она, мать, только что видела сына. Она видела такое, о чем не могла даже мечтать. Оно явилось к ней не изнутри, а извне. И так же ушло. Мелькнуло мимо. Потому что его не ждали. Но все-таки оно было – это явление сына. Чужое, невероятное, кто знает, быть может, это все же был он. А если так – почему же я его не узнала, почему не рванулась вслед за ним, как отец? Почему его Миша мгновенно, сразу не стал моим? Зачем, кому нужна любая, даже самая ничтожная граница между мной и тобой? Ведь это граница между мной и сыном, который вот только что готов был сесть за наш стол… Отец даже освободил ему место, никто — один только отец, даже я продолжала сидеть, даже Настя прижалась ко мне и не могла от меня оторваться. Остальные вообще глядели со стороны. Они способны только глядеть исподлобья и оставаться в себе… А я на что способна? Видеть сны и не слышать сыновнего голоса? Так вот я сейчас его слышала, даже не голос – дыхание. Рядом со мной только что — его плоть и дух. А потом он прошел мимо меня и стал на крыльце, и оттуда я даже слышала его голос… Чего же мне нужно было еще? Молиться какому-то богу? Вот он был рядом со мной… Не бог, а тот, ради кого я молюсь каждое утро… Вообще богу нельзя молиться ради чего-то. Молятся только ради бога, ради него самого… Вот теперь, наконец, понимаю, господь не слышит меня… И не услышит… Муж и отец зажмурил глаза… Потому что я могла встретиться с сыном, я могла рвануться за ним, я могла его обнять, я могла его не пустить на крыльцо… Что же теперь? Что остается, пока не забылось то, что мелькнуло передо мной… Пока не забылось… Да, конечно, оно уже забывается… Но такое мне не опасно. Я посильнее любых божественных сил. Буду теперь смотреть вокруг себя. Муж мой зажмурился – понятно – а я буду смотреть. И молиться надо иначе. Я сумею. Я рождена для такой молитвы. Надо ли удивляться тому, что я не признала сына? А как же я его семь лет назад не заслонила от смерти? Ведь муж и отец не просто предупреждал, а кричал об этом, а Миша был еще жив. Вот и сейчас тот же сон души и та же самая слепота… Боже мой, но ведь это все не я сама себе говорю. Это голос того, кто рядом со мной молчит, зажмурив глаза… Его слова, его выражения, его логика, его тяжелые формулы. А где же я? Тут – рядом. И между нами – граница. И вот ее нужно прорвать. Спокойно и тихо… Сейчас он скажет. И я попробую… Его слова станут моими, и я незаметно сменю их на другие слова… А потом опять появится Миша. Я буду готова… Он шагнет и повернется ко мне… Но даже сейчас мне что-то мешает. Что же такое… Разве есть на свете сила, способная помешать?.. Чужие слова? Чужой голос, который во мне говорит. Но ведь это голос его – мужа и отца. Почему он чужой? И неужели бог, кому я молилась, мне ближе?.. Вот сила… Но я одолею… Теперь, наверно, смогу. Что это? Настя пошевелилась и снова прижалась… Как мне ее от себя оторвать?
Разговор идет своим чередом, и уже пора его завершать. А что сказано? Попробую повторить. Все слышал, но не запомнил. Неужели придется его вспоминать? Да, конечно… Я ведь только и делаю, что вспоминаю. О чем вспомнил, тем и живу. Мне все интересно и важно. Сейчас говорили о моей поездке в Израиль. Зимой, когда-нибудь в январе… Все согласны. Да, мне нужно поехать. Так получилось, что я за границей пока еще не был ни разу. Да, конечно, лучше начать поездкой в Израиль, где, может быть, в январе выпадет снег… От снега – к снегу… И к святым местам… Для меня святые места – вот этот дом и тот маленький домик, та и эта веранда, и уж, конечно, баня, которую вытопим завтра. Но ладно – я согласен поехать. Кто знает, быть может, я там встречу тех, кого нет. Уж если я научился в этом святом месте сгущать низовский воздух, почему бы не попробовать там.
— Дедушка, а как же метаморфоза? — спрашивает внук, вновь играя мыслью и не вникая в нее.
На этот раз Настя не рассмеялась. А сын грузно повернулся ко мне и, в шутку внимательно глядя, ждет моего ответа.
— Метаморфоза не помогает, нужна ипостась…
— А вот переменишь место и станешь самому себе ипостасью…
Вообще-то, глубокая мысль, постараюсь ее не забыть. Но сын все же не понимает меня. Нужно, чтобы кто-то явился извне. Пусть даже с моей помощью, но извне, а не из меня самого. Этот кто-то – вероятно Иисус Христос, или царь Давид, или кто-то еще. Извне, а не изнутри. И, конечно, Христос… Небытие побережет мои силы до встречи на священной земле.
Мы встаем из-за стола. Те, кто извне, сейчас уйдут в свою жизнь. Я встаю после всех и снова чувствую, что мне никуда не уйти. Вот, кажется, долгожданное ведро воды осторожно прикоснулось дном к камню плиты у крыльца. А вот и запоздалый звук рычага водяной колонки. Долетел уже после того, как сын резкими рывками накачал воды.
Дверь отворилась, и внук вносит на веранду ведро. Я перехватываю его и осторожно, особым способом, ставлю на скамейку за печку, подвигаю так, чтобы оно тронуло стену и не расплескало бы ни капли воды. Накрываю белой эмалированной крышкой, сверху бесшумно кладу перевернутый ковшик. За спиной моей сын стоит и наблюдает за мной. Давно не видел, как я это делаю. Наконец мы с ним один на один. Я распрямляюсь и тут обнимаю его.
Мы долго стоим и не выпускаем друг друга. Интересное ощущение. У старшего сына такие же сильные плечи. То же тепло чувствую подбородком. Но оно другое… Я помню то и могу сравнить. То же, но другое. Как бы это запомнить?.. Вот он сейчас скажет то, что думаю я. Нет, я сам могу угадать то, что он скажет.
— Напрасно, отец, ты так хорошо поставил ведро. Сейчас его придется снимать из-за печки и тащить к нашей бане.
Так неужели сегодня? Все сходится. Все сошлось… Ковшик сам собою стукнул о крышку ведра.
Сын и внук уходят в маленький домик. Скоро оттуда раздадутся звуки гитары. Нет, ничего не слышно. Ушли и пропали там. Это хорошо. Хочу не знать, о чем они тихо там говорят. Изо всех сил заглушаю их неслышные голоса. Но они все равно звучат и мешают мне. Пока жена готовит завтрак, я оставляю ведро и иду к себе на чердак. Подымаюсь по железным ступенькам лестницы и невольно боюсь – а вдруг там наверху что-нибудь изменилось. Ничего измениться ее может. Ступеньки еще не высохли от дождя. Под каждой металлической перекладиной каждой ступеньки рядами висят разноцветные капли. В них отражается разноцветная весенняя зелень, лиловая тень от всего дома и отблески озаренной солнцем березы, а за ней темная хвоя высоких елок. Все это в каждой капельке у меня под ногами. Стараюсь идти по ступеням так, чтобы капельки эти остались. Думаю, что мне удается. Вот, наконец. Дверь чердака. Гляжу поверх ската высохшей крыши. Стою и колеблюсь. Нагибаюсь под навес чердачного крыльца у фронтона. Стою под железным навесом, покрашенным еще тогда. Ни о чем не думаю — трогаю прозрачную табличку на вагонке двери. За нею нет ничего. Но я смотрю сквозь эту табличку, как будто за ней появится просунутый квадратик бумаги с детской надписью. Квадратик не появляется. Нажимаю на эту табличку и открываю скрипучую дверь. Все как надо. В предбаннике темно. И даже дверь в чердачную комнату – на деревянной вертушке – закрыта снизу. Я люблю, уходя, так ее закрывать. Не знаю зачем. Чтобы отделить чердачный предбанник от светлой комнаты? Нагибаюсь. Поворачиваю вертушку. Открываю дверь. Вхожу, зажмурив глаза. Долго стою. Открываю глаза. Никак не могу осмотреться. Кто-то мешает. Половицы блестят отсветом зелени. Очень красиво. Приятная прозрачная тень. Все предметы отчетливо видны. Но кто-то мешает. Кто-то гонит меня отсюда. А я не хочу уходить. Я дойду до стола, где открыта машинка и разложены камни. Каждый шаг труден. И вдруг нежданно какая-то сила меня отпускает на волю. Теперь только бы не слышать, о чем говорят в маленьком домике. Но я в самом деле слышу, не разбирая слов. Хочу остаться один и никак не умею заглушить этот неслышный чужой разговор. Я не должен его слушать. Что сделать, чтобы его полностью заглушить на время? Не знаю. Но так жить невозможно. Кто? Ты это сказал? Только сейчас заметил?.. Ну то-то же, в самом деле… Жил и живи.
Иду к столу. Двигаю стул. Все как бывало до этого утра и наступившего странного дня. Возвращение в прошлое состояние? Если бы так! Нет, переход пойман. Чувствую прежнее, но я весь как будто в легком и счастливом воздухе рожденного вновь. И сам я другой. Так хорошо и приятно. Что-то мешало, а теперь помогает. И неважно чем. Голосом. Силуэтом. Нет ни того, ни другого. Молчание и прозрачная тень. Но какое молчание? Только я один и молчу. А все кругом говорит. И все говорят. На своих языках. О своем. Как эти неподвижные камни возле открытой машинки. Но ведь и она говорит. Что же ты один испугался? Прерви молчание… Скажи что-нибудь.
Долгая пауза. Нет, не только я. Он тоже молчит. Жду и не верю себе самому.
— А все-таки что это было?
— Ладно. С отцом такого не случалось ни разу. Мы этого все равно не поймем. Было и не было. Я уже к такому привык. Трудно понять не только то, что бывает в душе человека, но и то, что вокруг совершается с ним. С ним что-то произошло. Ты спросил человека. Человек объяснил. Ты ничего не понял. Ты снова спросил. Он опять объяснил. И опять ничего не понятно. И так много раз, без конца. И все одно и то же. Так зачем спрашивать?
— Ты думаешь? Неужели так можно?
— Можно еще и не так. Если это есть, значит, можно. Я не удивляюсь. А то надо удивляться всю жизнь.
— Говоришь, удивляться не надо. Верно, у меня с годами это пройдет. Тогда перестану спрашивать. Вот и сейчас – есть что спросить, но, пожалуй, не буду. Дед уже давно мне все объяснил. Не знаю, надо ли верить его объяснениям. Надо ли проверять. Я понял, конечно. Но проверять не буду. Да ведь ты просто возьмешь и мне не ответишь. Так ведь тоже можно. Не ответить и жить. Я вот люблю проговаривать все, о чем думаю. Мысленно. Про себя. А ты чаще молчишь. Не спрашиваешь и не отвечаешь.
— Да. Ведь самое главное – жить. Изменилось настроение, и все изменилось. Только вот почему-то настроение меняется не всегда. Что-то очень долго никак не уходит.
— Какое настроение?
— То самое. Или другое. Ты сколько дней будешь здесь?
— Надо бы до самого конца. Но я не выдержу. Ты сам-то занимаешься одним или всем сразу?
— Конечно, всем сразу. Все, что нужно, то и надо делать. Через минуту будет нужно другое. Ничего лишнего. И всегда всего много.
— Постой, а нас никто не слышит?
— Спроси у деда.
— А кроме него?
— Тоже спроси.
— У кого же?
— У него же. Только он и ответит. Значит, не выдержишь до конца?
— Выдержу. Иначе будет плохо. Может быть, плохо, как у тебя.
— У меня все хорошо.
— Ты просто привык.
— И ты привыкнешь.
— Что мы в самом деле – так говорим? Как будто и впрямь кто-то слушает нас.
— Нет, нам трудно говорить иначе. Лучше просто посидеть друг против друга…
— Против?
— Да, это и значит рядом – для нас… Для нас… Как странно звучит. Ну, посидим. Нечего слышать. И некому слышать.
Некому слышать… Какие умники. Но пока я слышу, они вот именно так и продолжат свой разговор. Как отделиться от них? Я ведь хочу, чтобы они были свободны. От меня и от Миши. Как отделить их от нас? Чердак – плохая граница. Надо вновь сгущать ту, прозрачную грань… Печальное занятие. Лучше бы наоборот. К тому же, трудно. Прорывать и сгущать. Как будто ходишь… — и не сдвигаешься с места. Вот сейчас ничего не слышу. Но это значит – они молчат. Сидят друг против друга. И считают, что рядом. Что ж, для них это важнее всего. Теперь моя задача – не видеть сквозь фронтон чердака, как они там сидят и уже – за две минуты – привыкли друг к другу. Получается, что один я ни к кому не могу привыкнуть. Почему один я? Разве? Рядом со мной – другой, тот, кто один. Ну вот, теперь понимаю. Чтобы их отделить от меня, придется сгустить границу между ним и мной. И не такую уж прозрачную. Тогда не буду ничего ни видеть, ни слышать. Пробую… Не удается. Потому что не очень хочу. Да и зачем? Сейчас не нужно. И не буду стараться…
Что же получается? Встреча не состоялась. Но мы все почему-то держим друг друга. И чтобы освободиться, нужно каждому прорвать общую для нас оболочку. И делать это надо как можно быстрее. А то положение так закрепится, что при всем желании никуда не уйти. Но ведь нужно, чтобы каждый из нас пожелал с одинаковой силой. А для этого остается понять, что же произошло. Но ведь никто ничего понять не может. Даже я сам не могу. И уж тем более не хочу.
Самое правильное сейчас – ничего не делать. Я уж как-нибудь разберусь. Если сам не смогу – Миша поможет. А они вряд ли еще осознали… Увидели — и не догадались. Вот оно – чудо наоборот. Ныне вся жизнь состоит из подобных чудес. Поэтому не надо спешить. Привычное дело. Видали еще не такое. Привыкли не удивляться. Даже то, что я услышал из их разговора в маленьком домике, подтверждает мои надежды на то, что не надо спешить. Надежды. Какие тут могут быть надежды? Неужели они появились? Об этом его не спросишь. Об этом спрашивай себя самого. Отвечать будет легче сегодня… Ведь и в самом деле – дышится легче. Что-то сдвинулось и происходит само. В густой прохладной тени чердака я один и вместе со всеми. Никто ничего не понял. Но это не важно. Слышатся голоса. Даже мысли и то слышны в тишине. Даже молчание слышно. Я привыкаю к чуду. Тепло и прохлада смешались и заволокли покинутый солнцем сиреневый сад. И я шепчу, зная, что меня могут услышать, шепчу о том, что появилась надежда.
Папа, когда зимой, после новогодья, ты улетишь к тем самым святым местам, я буду здесь. В опустелом доме и маленьком домике. В неожиданно теплом январе снег на нашем участке еще не успеет растаять. Ночью даже прихватит легкий новогодний мороз. Когда соседи уснут и все окошки погаснут, я бесшумно и незаметно войду в дом и растоплю нашу печку. Никто ничего не узнает. Свет не стану включать. В темноте снова один посижу перед раскаленной плитой. Вспомню прошедшее лето. Вспоминать нелегко… Я ведь возникну сам по себе, по собственной воле, а не из памяти, своей и чужой. И отец тоже не будет знать, что я здесь. Теперь я умею сам приходить и вновь уходить. И каждый раз по собственной воле придется все начинать сначала. Вспоминать и воображать. Пора научиться тому, что умеет отец. Ничего – научусь. Только бы запомнить сегодняшний день. Записать что ли? Сделать зарубку? Где-нибудь в доме, так, чтобы увидеть сразу… Да негде. Все комнаты заняты. Остается предбанник на чердаке. Или, пожалуй, загляну в нашу баню. Впрочем, туда скоро пойдут. И вот негде мне появиться. Попал в промежуточное состояние, которое недавно приснилось отцу. Ничего. Запомню.
Белой теплой зимой сюда никто не приедет. Здесь я буду один. Как тогда, весной, семь лет назад в Петербурге. На этот раз они там, а я здесь. Днем и ночью. Днем – с нашими черными яблонями в белом саду. Ночью у раскаленной плиты. И я никому не смогу помешать. Пусть думают обо мне и не догадываются, что я здесь. А ведь вполне бы могли догадаться. Ведь меня сегодня видели все. Что-то заметили. Вот вновь говорят обо мне. Говорят и никак не могут понять. Недоступно. Вот перестали. Переключились. Вот сейчас – я и в самом деле им не мешаю. Теперь, кажется, я действительно появился по своей собственной воле – сам по себе. Такое не забудется и тогда, в новогоднюю ночь.
Но что это? Мама как будто бы ко мне обратилась, не видя меня… Говорит так, как надо, как я просил ее говорить. В двух шагах от меня… То, о чем я думал и что папа хотел. Вот оно. Состоялось… То самое, от чего нельзя уезжать. Ни к святым местам – никуда. Вот оно – рядом. Вот оно здесь.
Теперь ясно, что нужно… Возьми и шагни… И не надо ничего вспоминать. Но откуда шагнуть? Где я? В каком промежутке? Такой пустяк, но без него невозможно. И неужели я не смогу? Неужели опять ничего нельзя без него? Где я? Откуда шагнуть? Я никому не мешаю… Кто может мне помешать? Он? Снова и снова – он?
Мама умолкла. Сейчас ее молитву сменит голос отца… Папа, не надо. Не говори. Не шепчи. Не слушай меня. Ты умеешь. Ты научился. Ты отвлекся, и хорошо… Продолжай, отвлекись еще… Не мешай совершиться настоящему чуду.
А я притронусь к любому предмету. Не знаю, к какому. Все равно. Все равно. К любому. Потом к другому. Потом еще к одному. Потом почувствую пол под ногами. Потом шагну наконец…
Но я стою и не в силах сдвинуться с места. Которого нет.
5.
Плач матери, только что увидевшей вживе убитого сына. Семь лет спустя после его гибели она разглядела его, услышала его голос, но не поверила в это. Молитва отвлекла. А теперь мать перестала молиться и плачет о том, что не сумела поверить своим глазам и ушам.
Где-то рядом. Но я даже не пытаюсь тебя искать. Потому что все равно сейчас тебя не найду. Я не могу догадаться, где ты. Но кажется, что и ты об этом не знаешь. Мы с тобою поняли – моя догадка верна. Тот, кто рядом, тот рядом и не может явиться… Еще сегодня утром я сказала бы: ну и что ж? Спасибо и за то, что ты здесь. Я ведь раньше думала – ты далеко. В одном из непостижимых миров. Моя молитва стала мечтой. А теперь я тебя увидала и отпустила. Я верила – там ты будешь мне ближе. Но ты не ушел. Обителей много и здесь, на участке. Хотя всего-то здесь наш дом и маленький домик. Но эти обители несказанны – вот что я поняла. Ты перешел оттуда сюда, поближе ко мне. Теперь не надо спешить и не надо молиться. Поправит все очевидная правда. Она уже являлась. Только я не успела поверить. А теперь ты пропал, но лишь затем, чтобы не уходить. И все это ради меня, своей матери, ради той, которая не рванулась к тебе, когда ты пришел.
Ведь я разглядела тебя. Сначала мне показалось, что кто-то другой, похожий, но вовсе чужой возник на веранде. Таким ты часто в мечтах являлся отцу, и я это знала. Я вместе с ним придумывала, что вот раздается какой-то нездешний стук в нашу дверь. Обычно вечером, а иногда – по утрам. Переступает порог живой человек – такого же роста, такой же худой, с такими же глазами, губами. Такой же родной. Но только чужой, похожий. И сразу мне становится больно и страшно. Это не ты. А человек похож не только внешне – голос такой же. И он как будто бы знает все, что знаешь и думаешь ты. И отец глядит на него и хочет поверить. Потому что он очевиден. Вот он пришел и готов о себе рассказать. Оказывается, он уезжал и был далеко все эти годы. Сейчас он расскажет, если мы поверим… Да, это так. И вот он начинает рассказывать. И отец глядит на него и верит. А я всматриваюсь в каждую черточку родного лица. Трогаю мысленно все его тело. Он изменился за эти семь лет. Он это знает. По-новому морщит свой лоб и новой усмешкой вроде бы извиняется за то, что он так изменился. Вижу – отец поверил ему. Готов вскочить и его крепко обнять. А тот сидит, похожий и непохожий, и даже не обижается на то, что с ним до сих пор говорят как с чужим, что его проверяют вопросами. Все понятно, а главное – все естественно для нас, тех, кто не верит. А для него самого – «какая разница»? Он не спешит и нас не торопит. Вот уж отец поверил. А на мать даже не надо смотреть. Она виновата. Ей будет больно. Ей бы надо поверить раньше отца. Но трудно выдержать: он взглядывает на меня исподлобья и убеждается в том, что я продолжаю молиться. Пропадает усмешка, но он глядит на меня, так что я уже опускаю глаза, чувствую взгляд и все равно верю в далекого и не могу поверить в того, кто пришел.
Так я часто воображала вместе с отцом, хотя он до сих пор не знает об этом и думает, что только он способен к такому свиданию. Я так часто воображала эту страшную встречу, воображала ее, и каждый раз получалось одно и то же. И я привыкла. И перестала видеть и слышать, когда он приходит. Он, похожий на тебя. Он, знающий все о тебе. Он, ставший тобою. Он, а не ты.
А вот когда ты сегодня явился и я тебя узнала, все было так, как в этих страшных мечтах о свидании. Все было так, и ты был похож на него. И так же ты изменился за эти семь лет. И так же собою остался. И так же отец верил в тебя. Но теперь это был ты. И ты не глядел исподлобья. Потому что во весь свой рост, в двух шагах от меня, ты стоял передо мною и Настей. А я сидела и не встала навстречу тебе.
Ты постоял-постоял, неподвижно, без всякой усмешки, помедлил нетерпеливо и ласково, мягко скрывая свой гнев, как это бывало тогда, в те минуты, когда ты сердился. Ты не отвел взгляд, хотя в глазах были слезы…
И тут я увидела, что это действительно ты: ведь я знаю прекрасно, как ты отводишь глаза, если рядом с тобою отец и если он в упор высматривает что-то в тебе, а ты чувствуешь, что заплачешь. Теперь отец стоял за твоею спиной. А прямо перед тобой были только мы, я и Настя…
Ты поглядел-поглядел на нас и шагнул к порогу веранды. И мы вдвоем с Настей невольно повернулись вслед за тобою, но не вскочили и не рванулись к тебе. Только отец шагнул за тобой. И какое-то время казалось, что тебя нет, а это отец стоит на крыльце.
Но, конечно, все было не так. Он тебя закрывал своею спиною от нас. И тут я услышала голос. Он тоже слегка изменился. Но я сразу узнала его. Потому что я все эти семь лет узнавала голос, но только тот, каким был он тогда. Голос тот говорил не со мной, и я не слышала слов. А тут вдруг все поняла… Хотя ты опять говорил не со мной. Но я разобрала, что ты сказал.
И сразу тебя не стало. Крыльцо… Открытая дверь… Но за широкой фигурой отца тебя уже не было. Отец продолжал один стоять на крыльце. И я тебя потеряла. И я не знала, куда ты исчез. И я как будто повисла, продолжая сидеть и чувствовать, как Настя прижалась ко мне. Хочу ее от себя отодвинуть. Но я не могу. Настя сильнее меня.
А все остальные неведомо где. Да и меня больше нет. Как в сегодняшнем утреннем сне. Но тогда меня охватывал страх. А теперь даже страх этот исчез. Ничего. Никого. Ни веры, ни запредельной обители.
Вот оно – небытие, которое обожествил твой отец. Мое и твое. Почему же оно не страшно? И даже хотелось, чтобы оно продлилось подольше. Страшно его потерять. Но это не страх, а единственная опора, когда уже ничего не осталось.
Я узнала мое состояние.
Я уже так исчезала не только во сне, но и прежде, давным-давно, когда твой отец сказал мне, что мы расстаемся. Сказал и еще спросил, что чувствую я. Хороший вопрос. Я посмотрела в ответ, как сегодня ты на меня посмотрел. И только ответила тихо: «Что чувствую? Ничего… Ничего не осталось…» И еще долго стояла. И не могла убежать… Но в этом ничто была тогда вся моя сила. Я поняла потом, два года спустя, когда мы с твоим папой встретились вновь… Так и сегодня. По-прежнему нет меня. И все же рядом он, твой отец. И ты никуда не ушел.
Отец твой сказал бы сейчас, что ему никого не нужно. Он может всех отодвинуть, кроме тебя. А я так не могу. Они, родные мои, все рядом, и я чувствую их. И вот я отодвигаю тебя, чтобы ты был там, далеко. И чтобы мне было куда уходить. Я бы туда привела всех остальных, и отца твоего. Но меня не пускает Настя, она прижалась ко мне, я даже не пробую ее от себя оторвать. А вот он, мой старший… Его и вести за собою не надо. Он сам приходит ко мне. А потом перешагнет за мною туда… Бедный обездоленный внук останется здесь. Его одного я никуда уводить не хочу – пусть остается. Ему не больно. Вот чем я живу… И вдруг оказывается – нет никакой этой жизни моей. И некуда мне уходить. Незачем… Ты вокруг меня, поэтому я не могу тебя отыскать, ведь я отпустила тебя – ради проклятой веры, глупой молитвы, я тебя отпустила, но ты здесь, а не там. Теперь я готова топтать и топтать мою веру. Она не дает мне плакать. Она заставляет меня видеть нездешний свет… Чему ты радуешься? Что ты можешь видеть, слепая?.. Радость моя – это стена между мной и тобой. Говорю себе — отбрось, растопчи эту радость. Почувствуй боль и горечь рождения сына. Это я повторяю себе самой, не разжимая губ, чтобы не крикнуть. Плачу, плачу, и вот уже чувствую – не надо повторять это слово – я плачу и так, без помощи слов. Нездешний свет рассеялся… Вижу веранду, крыльцо. Вижу отца твоего. Сейчас увижу тебя. Рядом с ним… Рядом…Но вижу только отца. Почему он не плачет? Почему не сжимает губ? Почему не кричит? А рядом с ним и вокруг него – пустота? Вот – я обнаружила это. Теперь можно и не повторять, а только спрашивать – почему?
Все сделано. Руки свободны. Еще вчера лук и морковка посажены. А сегодня после дождя вода, пропитавшая наш огород, еще не ушла. Черные свежие грядки. Мне почему-то нравится этот вкусный запах земли. Воздух над нею такой прозрачный, как будто специально промыт нездешним темно-синим дождем и его белыми струями, бившими в эти ровные черные грядки. Теперь все спокойно, только весь огород, там, где не вскопано, — в желтых цветах одуванчика. Пусть немного просохнет – надо цветы оборвать. Вот уже некоторые скоро покроются пухом. Но пока желтые цветы лезут и лезут. Ну и пускай. Руки свободны. Я одна. Сил не хватает. Все уедут. Но ты останешься тут. И тогда, неслышно плача навзрыд, я оборву все цветы.
Почему так устроено? Я чувствую, что отец виноват и еще долго будет виновен. Твой отец виноват, потому что они, отцы, всегда виноваты. Он сейчас не знает, не слышит меня. Он ограничен своей ипостасною верой. А обвиняет меня и молитву мою. Ну вот, я способна сейчас приглушить, отодвинуть молитву. А он? Нет ничего страшнее веры, приносящей мир и спокойствие в душу. Такая душа ничего не видит, не слышит, кроме испытанной веры, которая убивает ее. Да, конечно, ты, неузнанный и отпущенный мною, вызван и создан отцом. А теперь он вызвал тебя и тоже, как я, потерял. Но сейчас он занят только собой. Только тем, что он не знает, где ты. Но ведь и я, твоя мать, об этом не знаю. Пора бы нам друг друга услышать. Пусть он отдаст мне тебя… Наверно, он понял, как это сделать. Как бы ему самому догадаться, что я готова. Что теперь уж совсем немногое нужно. Не я, это он не верит. А ты, неужели тоже не веришь, как он?
Вот отец твой там, наверху, встал и прошелся, но не спустился ко мне, а вернулся на место. И не заметил, как после его шагов, когда он уже сидел за столом, скрипнула половица. Неужели ты снова там, наверху, там, где он, там стоишь рядом с ним? Надо спешить, надо подняться туда. Но я стою и жду тебя здесь. Режу лук, строгаю о терку мою любимую свеклу, вижу в окно маленький домик, предвижу, как сейчас на ступеньки веранды сядет внук, а за над ним, большой и спокойный, как и подобает старшему, встанет твой старший брат и отец нашего внука. Вот все так и есть. Я не могу их не видеть. Внук сидит, отец его курит. Солнце бьет ему прямо в глаза. Он щурится и, кажется, хочет положить на плечи своему сыну обе руки. Но не решается, и не прикоснется к нему. А внук сидит на ступеньках крыльца и ждет, когда отец к нему прикоснется. Ждет так же, как я жду тебя здесь. Ждет и знает, что этого не произойдет. Ждет напрасно, как я. Но вот он уже забыл о своем желании. А я продолжаю ждать и желать.
Мы очень близко друг к другу. Но вот мы такие. Не можем сделать первого шага. А если и делаем, это не те, другие шаги. Только отец, тот, кто на своем чердаке, знает об этом грехе, обычном сегодня, об этой вере в то, что человек, на худой конец может остаться один. Он, отец, давно знает уже, какой это грех. Но сам он тоже не делает первого шага. Ты единственный, кто приблизился к нам. Почему же ты до сих пор создание, только создание отца своего. Почему ты там, рядом с ним? Ведь ты везде. Я чувствую это… Почему там, рядом с ним, скрипнула половица?
Отец не слышит тебя. Но вот он снова встал из-за стола, потрогал стены. Не дай бог, сейчас запоет. Вот замер на месте. Что-то почувствовал или нет? Мы снова все ждем его первого шага. И ты ждешь, потому что сам еще не можешь к нам от него отойти. А если отходишь, не знаешь, где ты. Я поверила — ты везде. Но я этого не хочу. Шагни сюда. И не от него, а от себя. Ведь и сам отец этого хочет. Потому он и пытается уйти, отодвинуть нас. Он слышит скрип половицы и сразу встает, чтобы она тут же прогнулась и под его ногой. Я поняла. Он хочет уйти так, чтобы ты остался. Он хочет, но я мешаю и плачу.
Лук нарезан. Узкие ленточки свеклы накрыли тарелку. Картошка, покупная и наша, начищена. Печка дышит теплом. Плита ее кажется раскаленной. Дверь на веранду открыта. Мне такая жара не по силам. Настя не сводит с меня глаз. Чувствую, скоро она сменит меня по хозяйству. И вот я стану совсем не нужной. Впрочем, нет. До меня долетает внутренний голос отца твоего. Он просит меня о чем-то. Я должна подсказать ему верное слово. А ты молчишь. Он своим словом тебя закрывает. Вот уже точно, если я сейчас напрягу все мои силы, всмотрюсь и вслушаюсь в пустоту, подыму к моим губам дрожащие руки, я дождусь того, что ты шагнешь мне навстречу. И тогда затаю дыхание, ничего не забуду, сумею плач мой превратить в нездешнюю волю и там, в глубине, встречу волю отца твоего и смогу взять от нее тепло его силы, поверю в мою безграничную мощь и уже не пойду навстречу тебе, а тебя от себя оторву… Оторву так, чтобы ты был рядом со мной. Вот уже мне показалось, что я тебя отыскала. Но это не ты. Мне показалось… Я вовремя удержала себя. А, может быть, ты сумел меня удержать. А может быть, снова меня охранила молитва. Снова что-то отец твой мне говорит, но я не слушаю… Он повторяет, настаивает и вновь повторяет… Напрасно. Я не могу вобрать в себя ни одного его слова. Опять вера в далекое и неверие в очевидное. Все отступает. Минута исчезла. Я потеряла ее. Надо было унять дрожь этих рук. Закрыть глаза и остаться в себе. А я вот опять слежу за тем, как сын мой и внук, вместо того, чтобы прикоснуться друг к другу, там, на крыльце веранды малого дома долго молчат и ожидают чего-то. Тоненький внук, сидя на ступеньках крыльца, повернулся к отцу своему, который стоит у него за спиной, такой большой, стоит, готовый к ласковой встрече. Он молчит и теряет минуты. Одну за другой. Сын его тоже теряет минуты. Но внук думает, что это и есть то, что возможно. Он не знает, что настоящая радость лучше всех ожиданий и что эта радость очевиднее того, на что он согласен. Он не знает, а отец его знает. И только поэтому стоит он – такой спокойный и сильный. Он в эту минуту – отец, и сын его чувствует его отцовскую силу… Повернувшись к отцу своему, внук ждет чего-то большего, ждет и молчит.
Боже мой, боже мой, почему я снова молюсь и не вспоминаю, что ему, господу, чужда эта молитва. Он другой. И мы другие. Мы все – вместе с тобой. Мы ждем, но ведь и ты ожидаешь. Мы не делаем шага, но ведь и ты не знаешь, откуда шагнуть. Вот почему воли моей не хватает. Вот почему я опускаю мои дрожащие руки. Опираюсь на стол и гляжу в окно, вижу за ветками елки все тот же маленький домик, минута одинокой воли моей опять далеко. А ты ближе, чем любая молитва. Гляжу, гляжу, и, если всмотреться, если очень всмотреться, то между мною, сыном и внуком моим есть место, где ты можешь опять появиться. Ты не являешься. И снова я тебя отпускаю. Пытаюсь и не могу удержать. Это невыносимо. Оторвись от окна. Запрещаю себе смотреть. О чем это снова шепчет мне твой отец? Господи, я потому и не слышу, что он шепчет о себе постоянно. Шепчет и не хочет, чтобы я услыхала его. Шепчет и повторяет одно и то же. Где она, моя тишина? Где она, обитель моя?..
Отец и сын разошлись. Сын пошел рисовать в маленький домик. Отец его вернулся на большую веранду и, тяжело вздохнув, наверно, сел на свое место за стол, раскрыл что-то английское и вот, шелестя страницей, читает. Он один. Он знает свои грехи и потому готов быть один. Но сейчас он близок мне так же, как ты. Слышишь? Я этого не говорила, но ты должен услышать. Ты слышишь, конечно, и, как было при жизни, в ответ ничего не прошепчешь в моей тишине. Тогда ты благородно молчал, подавляя ревность. А теперь… Ревность еще сильнее. Но ты, как прежде, молчишь.
Обед готов. Печка моя догорает. Оказывается, это она шептала звоном своих угольков. Теперь все кончается. Все успокоилось. Я люблю, и довольно об этом. Круг любви насыщен любовью. Он сомкнулся, и его сила держит меня. Он так же невидим, как ты. Надо стереть со стола. Солнце светит, как бывает после дождя и грозы. Вода ушла. Теперь особенно ясно, что мы живем на песчаной горке, скрытой под слоем черной земли. Вода постоит-постоит и уходит в песок. Отец твой шутит об этом, но и здесь оказывается прав. Скоро приедет Маша. Ты помнишь ее? Она была тогда черненькой девушкой-иудейкой, невысокой и быстрой, черные брови вразлет, ироничные тонкие губы, красивая, пришла к нам тогда в первый раз, темная, в лимонно-желтом ослепительном платье, скользнула в комнату и неслышно присела за стол и как будто искоса, избегая прямого взгляда, посмотрела мне прямо в глаза. Мне, тебе и отцу твоему. Желтый цветок, иудейка из песни песней. С тех пор прошло пятнадцать лет. И вот они счастливы. Надо съездить к ним туда, в Иерусалим. А сейчас мы снова увидим ее. Конечно, она такая же, как была. Он любит ее, и даже внук сегодня ее впервые увидит. Ее, которая там, в Иерусалиме, ждала нашего старшего десять лет. И замуж не вышла. И вот сейчас вместе с ним два года в Иерусалиме. И все же на лето приехали к нам. Внук очень хочет увидеть ее. Ну вот, хорошо, замыкается круг любви.
Ты все это уже прежде вобрал в себя нездешним зрением, но ты не ждешь никого. Тебе заранее все известно. Неужели ты просто будешь наблюдать ниоткуда, как она приедет, как снимет со своих узеньких, тоненьких мальчишеских плеч свой небольшой рюкзачок, и вынет из него все, что она для нас приготовила, и мясо, и несколько бутылок вина… Неужели ты все это увидишь, или все это уже тебе настолько известно, что незачем даже смотреть. Маша приедет, и неужели ты явишься перед ней? Она из тех, кто ни за что не поверит. И ты вынужден будешь остаться. Иначе разрушится круг. Опять глупые мысли. И это все от безделья. Надо вымыть пол. Но зачем? На этом полу остался твой след. Пусть он останется. Я как будто вижу на эмалевой краске пола, из темной кухни, за порогом веранды в открытую дверь.
Круг раздвигается. В него можно войти всем, кто очень сильно захочет. Мне хорошо. Милое сердцу тепло. Только бы отец ничего не нарушил. Не так уж много нужно тому, кто любит, чтобы создать этот круг. Я всех собираю в нем. Но кто-то уже в него не войдет. А кто-то готовится выйти. Спокойно, спокойно… Тихо, тихо… Кто шепчет над печкой? Отец или ты?
А тут еще бабушка наша… Еще один персонаж. Родственное вторжение в замкнутый круг любви. Но это моя мать… Она как чужая, но я только сейчас понимаю, насколько она мне близка. Ведь она все это время сидит в своем углу на веранде, придерживая рукою латунные ходунки. Больше не на что опираться. Подоконник узок, пока утренний холод и дождь, застекленная рама веранды закрыта… В своем углу неподвижно, опираясь подбородком на ходунки, сидит моя мать. Пока все происходило, мы совсем позабыли о ней. Никому не важно, что она видела. Только ты знаешь об этом. У тебя с ней особые отношения. Как ты понял и принял ее старушечью ненависть к дочке твоей? Так же, как я? Так же, как твой отец? Никогда не поверю. Такого не может быть… По крайней мере нездешняя тайна мне недоступна…
Уже в который раз повторяю тебе и себе. Моя мать – то, от чего я ушла. Впрочем, это мне было нетрудно. Мы всю жизнь оставались чужими. Я умудрялась рядом с нею не признавать ее власть надо мной и делала это спокойно и незаметно. А когда мы с твоим отцом поженились, наконец-то все стало так, как и должно было быть. И я на этого бессильного деспота, маму мою, глядела со стороны. А потом она стала жить с нами, и все всегда было так, как хотела я и как предписывал муж мой и твой отец. Он предписывал, я подчинялась. Но ты ведь знаешь, как это было. Нет, я не подчинялась нисколько – я все дальше уходила от матери и все больше в мире отца твоего узнавала себя. Иго его для меня легко. Ты до сих пор не согласен с этим? Даже теперь? Ты знаешь, в чем наша тайна любви…Предписания отца твоего – смешные заповеди освобождения. Надо очень сильно любить, чтобы понять и принять его детское своеволие как мой собственный путь. Каждый шаг на таком пути – мучительное освобожденье. Или ты это понял, или тебе не понять… Подожди, подожди, не возражай – слышу, как тишина возражает – ты ведь свободен, пока тебя нет, и, быть может, не хочешь свободу свою потерять. А я – напротив – мучаюсь, тоскую и здесь освобождаюсь от того, что осталось. Вот что я могла бы сказать и сыну и внуку, и даже тебе, и даже отцу твоему.
Мать моя неподвижна. Здесь она или дома в городе? Солнце не проходит сквозь ее силуэт. Он так и остается непроницаемым. Да, я ухожу от нее, а ты говоришь о том, что надо вернуться. Нет, чем дальше, тем ближе – вот что я передала вместе с кровью моей и сыну и внуку. Сын так и живет. И чем дальше. Тем больше. И вот поэтому он не только сын, но и отец… А ты – совсем другой. Ты в своей нездешней обители. В своей, а не в моей тишине. И когда явишься вновь, я выйду к тебе и пойду за тобою, а ты невольно и тихо встретишь меня, и уведешь туда, где я увижу отца и мужа таким, каким никогда не видела прежде.
А сейчас я плачу, потому что разглядываю тебя, хотя знаю, что ты еще пока не явился. Плачу, потому что это опасный, преждевременный знак.
Как хорошо на воздухе. Вода ушла. Грядки просохли. Яблони темнее, чем прежде. Водяная колонка, черная, как будто ее только что выкрасили, блестит на фоне бурой земли, полевой травы и необорванных, желтых цветов.
Мне приятно оставить мужа вместе со всеми, а самой незаметно, пока есть минута свободы, уйти, огибая непросохшие лужи, туда, за ручей, сквозь оставшийся, еще не вырубленный редкий лесок, в открытое поле, куда уходит отец твой, чтобы с тобой говорить. Немного побуду одна. Ты везде, не только там. Значит, ты здесь. Пойду по следам отца твоего. Тропка совсем заросла молодою травой. Стерх испугался меня. Они ведь с твоим отцом ходят вдоль этой заросшей тропинки… Стерх привыкает ко мне. А пока…
Небо такое синее. И земля родная во всем. Неважно, есть или нет зелень на ней. Здесь одуванчиков меньше, чем на нашем участке. Куда же они подевались? Нет, вот они – плохо видны сквозь легкую синюю дымку. Золотые россыпи желтых цветов уходят вдаль и погасают вдали. Как странно… Запах приятного дыма. Неужели он долетает оттуда? В поле нет никого. Не вижу никакого костра. Надо остановиться. Иначе уйдешь до самой реки. Ноги промокли… Земля тепла, а трава и цветы еще не просохли. Они холодны, как небо, и как будто небо отражается в них.
Вот сколько простора, чтобы ты мог появиться. Небо спорит с землей. Ты здесь, а не только там… Я приучаюсь к молчанию. С ним нужно уметь разговаривать. Не всякий ответит ему. Вот почему надо жить. Я иду к дальнему лесу или возвращаюсь домой?.. Я иду к тебе, или ты выходишь навстречу?
Когда прежде, в городе, в моей маленькой комнатке, ночью, после долгого разговора, ты целовал мою руку и прижимался к ней лбом и виском, я изо всей силы сжимала губы, чтобы ты не услышал мой плач. А теперь – вот он, бескрайний простор. Можно плакать навзрыд, можно закричать так, чтоб услышало поле. Ты не вернешься ко мне. Ты и прежде не возвращался. Так и нужно мне за то, что я отпустила тебя. Все, что было сегодня, все это знак, все это молчанье твое. Ты мне доверил, что значит это молчанье. Ты объяснил мне, что скрыто за ним. Ты внушил мне то, что всегда за ним было скрыто. Молчание твое нельзя заглушать. В нем то, чем я могу свободно ответить тебе. В нем то, что ты мог бы сказать мне оттуда. Но я уже не могу и не хочу сдерживать плач. Пусть он заглушает молчанье!
Пока я здесь, ты являешься там… Ты являешься тем, кто не грешен перед тобой грехом нездешней молитвы. Вот все поле молит вместе со мной небесную тишину, чтобы она сгустила простор, чтобы раздался твой голос, чтобы все было так, как сегодня утром. Нет, я уже почти вплотную, а стерх улетает. Я зову, а он не глядит на меня. Если останусь недвижно и отсюда никуда не шагну, конечно, ты выйдешь ко мне. Что же? Так и буду стоять? Так и буду молиться? Опять молитва, опять бессильная вера в то, что можно дождаться тебя?…
Горький и ласковый запах дыма над полем. Догадалась…Вот он, твой голос… Надо скорей возвращаться домой. Там печка остыла, но топится баня. Там наш низовский Иерусалим. Там скрипят половицы. Твой голос, как дым… Конечно… Слушаю и буду слышать его, заглушая мой плач.
6.
Приехала Маша. И все обо мне забыли.
Пока встречали ее, племянник мой — не выдержал, первым шагнул за порог веранды и стал на крыльце во весь свой рост. Надо быстро разглядеть ту, кто сейчас оказалась так же рядом с отцом, как когда-то его мать. Надо разглядеть быстро и сразу… Он разглядит. Он человек современный. Для него подобные метаморфозы в порядке вещей. Это дед однолюб, а вообще человек, как любит говорить отец («человек» — его любимое слово!), конечно, сходится и расходится, и что делать, если одной из любовей его была твоя мать… Так вот она какая – Маша, о которой так много рассказывал дедушка. Ничего. Похожа.
В общем, все весело и ласково встретили Машу, отвлеклись от меня, вот – глядят мимо меня, сквозь меня, и я проходил бы сквозь них, если было бы мне куда идти. Но как шагнуть, если я везде? Оставайся так, будь везде, никуда не шагай. Пусть они суетятся, разглядывают друг друга, все разом говорят или умолкают одновременно. Мне самому надо без шагов и без слов – не слышать, не видеть, не сторониться и все заранее знать. Если знаешь так, все происходит, как знаешь, можно даже не знать.
Отец глядит отчужденно и почти становится мной. Но вот он опять обнимает Машу и снова стоит в стороне, и вот уже его забыли, как и меня.
Но так нельзя. Тогда уж лучше уйти – ему на чердак, а мне – на свой чердак, в никуда. А уж если остался – постарайся видеть и слышать, а главное – не давай им проходить сквозь себя – сторонись и обволакивай их, как воздух, и предчувствуй и знай заранее, как можно легко появиться и быть.
Вот я вижу глаза, вижу затылки и спины, и если кто говорит, звук словно пронзает меня – становится больно, и сразу проходит – больно-больно, и сразу прошло и прошло. Так пронзает от всего, что сказано, и точно так же, я чувствую, пронзает меня все, что не сказано. Все мысли. Все то, что видит и слышит любой из них – до того, как подумал. И каждый раз – больно. И каждый раз – проходит, проходит. Боль уступает боли. Не успеваешь понять и привыкнуть. Не успеваешь почувствовать. Поэтому боль – ничто. Но смена таких ничто – это уже твоя возможность явиться. И сделать это просто, так, что даже, если явлюсь, могу рассказать, как явился. Для них это было бы самым важным. Но вот привычка к жизни. Никто сейчас не помнит ни обо мне, ни о самом важном. Забавно. Я ведь все знаю заранее, поэтому вполне могу обволакивать и не вникать. Одна из возможностей Небытия, которое отец превратил в божество. Редкая возможность, но вот она – очевидна без того, чтобы очевидное видеть очами. Слышна – без того, чтобы слышать.
Брат почему-то боится за Машу, а Маша – за себя. Напрасно. Я заранее знаю, как все будет. Отец уже давно любит Машу отеческою любовью и будет любить все больше. А ведь никого из тех, кто был с моим братом, он не любил. Он думает, что разгадал их раз навсегда. И, между прочим, их как раз он всегда разгадывал верно. И Машу он разгадал, но какое это имеет значение? Она ему по душе, даже если будет чужая. Пусть она остается такой, как сейчас. Отец любит верность – себе и другому кому-нибудь одному. Если такая верность кого-то кому-то одному есть в человеке, любовь отца к нему тоже верна. Маша этого не знает, а должна бы знать, ну хотя бы чувствовать. А она не знает, боится, и вот почему отец будет любить ее издали – тоже для него редкий случай. Ведь душевное сближение – страшная вещь. И отец часто безоглядно хочет оставаться душевно рядом с тем, кого любит. А тут – нет. Он готов издали глядеть на счастье своего живого, старшего сына. Со стороны.
А чего мой брат боится?.. Знаю, да и трудно не знать… даже если тебя нет. Брат всю жизнь думал и знал, что отец не любит его. Потому и уходил от него далеко. Сам он к этому привык, а теперь боится за Машу. Напрасно. Я ведь знаю заранее. Это ошибка. Но ведь благодаря таким ошибкам люди и остаются живыми.
Боже, как страшно отец сейчас близок со мной. Вот в эту минуту нет никакой границы…
Маша смотрит на племянника моего, он ведь теперь ей как пасынок что ли… Смотрит, смотрит, и вдруг ее охватывает на миг материнская радость, только на миг, и тут же она со страхом отталкивает эту радость. Но пасынок нравится ей. Как здорово иметь такого красивого сына. А главное, ведь он с таким порывом вышел ей навстречу. Она ему только по грудь. Вот переглянулись оба с какой-то внешне заносчивой усмешкой – так не бывает ни у отца, ни у брата. Так переглядываются иудеи, выражая приязнь. Это куда более свободный и важный разговор, чем словами. Можно сразу, без слов и знакомства, все передать друг другу. Ничего себе… Вот где сказывается кровь. Даже если и всего-то ее – капля одна. Я знал – отсюда заносчивость и скрытность. Почему же у мамы моей нет ничего такого? Хотя скрытность была и осталась… Но отец уже давно, еще до рождения моего, уже сколько раз помогал ей преодолеть молчание.
Он терпелив, если полюбит. И у всех у нас – у брата, у обоих внуков — та же черта, но она в другом виде – мы упрямы. Время, пока оно есть, поправляет и эту ошибку… Да, упрямство – ошибка, если она сама по себе и не выражает другие чувство и отношения. У нас у всех выражает. Слава богу…
Итак, мой племянник и Маша признали друг друга. Кстати, они так ни разу и не поговорят в этот приезд. А потом, через два года, они встретятся еще раз. Тогда они будут нужны друг другу. У обоих будет кризис, который мой брат уже одолел. Маша будет любить в пасынке молодые черты своего мужа, его молодой голос. Они ведь и в самом деле похожи – при всем несходстве. Отец и сын.
Еще и еще раз: ну зачем жить, если все знаешь заранее?..
Я обволакиваю их, а на самом деле – я в них целиком. В них и вокруг – в пространстве и времени. Недаром отца когда-то поразил образ вселенской формы Кришны. Это все так понятно, так доступно мне. Хорошо, что никто из них не знает об этом. Хорошо, что в эту минуту все забыли меня. А то, если бы кто-нибудь вспомнил, если бы кто-нибудь догадался, что меня можно позвать, я бы не смог удержаться, я бы сейчас же явился. И даже и без всякого зова так и тянет прийти к ним сейчас, для меня это было бы так естественно просто.
Но тут я еще могу себя удержать… Отец… Где же он? Он тоже, как и я, везде, но он другой. Вот он стоит в стороне, сейчас он жестом нездешним третий раз обнимет Машу, подержит ее недолго и несильно, так, чтобы она могла двигаться, подержит ее своими большими руками, потом поцелует в голову, потом, когда она поднимет на него свои глаза, поцелует ее в лоб и слегка отстранит от себя, как будто скажет: «Я бы еще долго тебя обнимал… Но ты свободна, будь вдалеке».
Вот все так и происходит. В глазах брата исчезают боязнь и тревога. Рука его тянется, чтобы обнять сына, но тут же он вспоминает, что это пасынок Маши. Вот рука опустилась спокойно, и как будто бы даже слезы мелькнули в его карих глазах. Он отвернулся, но только от отца – ведь от меня отвернуться нельзя. И вот слезы пропали, как будто их не было.
Папин внук доволен, и тут же он вспомнил свою любимую мать. Да, он любит маму, но в эту минуту он ближе к отцу, он с ним и в нем, и он понимает, что не только отец, но и мать виновата. Отец, может быть, больше, но женщина виновата всегда, особенно если она требует чего-то, не сомневается и требует. Вот когда она, сама не зная того, терпит заслуженное поражение. Пусть она терпит – уж таков удел нелюбимых и властных женщин. Путь не будут властны и будут любимы… Маму не жалко – она по-своему счастлива, но вот он, сын, пасынок, племянник, внук, увидел другое и сразу подумал о себе и на себе задержался мыслью. Он подумал: «Ведь это мною так распорядились. Теперь я могу распорядиться собой. Почти так, как отец. А дедушка пусть смотрит издалека. Он моя последняя опора… А пока пусть стоит в стороне, как тот, кто явился, сегодня был здесь и стоял на этом крыльце…»
Итак, вспомнили наконец. И, конечно, сразу вспомнили все. Кроме Маши. Она еще не знает, что было. Да ведь ей и не скажет никто. Но она почувствовала, что вокруг есть что-то, совсем не известное ей.
Мне трудно вслушиваться в разговор. Для меня ведь вообще такой разговор не имеет смысла. Уже ясно, к чему он приведет, а они все никак не могут добраться до его конца. Сколько же нужно не знать, чтобы так тратить слова.
Из Машиного рюкзака все вынуто, но еще не убрано со стола. Мясо в серебряной фольге. Несколько бутылок вина, разных по форме, темного стекла, вполне привлекательных. Еще какие-то круглые полиэтиленовые коробочки – еда прямо оттуда, из Иерусалима. И все это Маша везла в своем рюкзаке. С мясом припозднилась – готовила его долго у нас на кухне в городе – на той кухне, где я бывал ночью один. Да именно поэтому она поздно приехала. Впрочем, сейчас хорошо – гроза прошла. Дело уже к вечеру. Заходящее солнце так и не пробьет облака. На веранде полумрак, но очень уютно. И разговор негромкий. Все места за столом заняты. Маша забралась с ногами в самый угол дивана, где за кисеей застекленная рама, там сжалась в комочек и стала очень маленькой, даже голову вжала в плечи, только быстро бегают темные глаза и губы полуоткрыты от желания высказаться. Ей хочется что-то понять из того, что и так ясно тем, кто все знает заранее. Но таких на веранде нет.
Отец размышляет о совсем постороннем – наверно, о политической подоплеке сегодняшней жизни. Он, бедный, не знает, что такой подоплеки тоже нет, а есть иное, сказанное каждому из живых без слов, но вполне очевидно и ясно. На таком языке теперь, вот в эту минуту, говорю я сам. Но его не слышит и не понимает никто. А ведь это язык самой убедительной правды. Все виновные понесут кару, страшную, но не мстительную – ее просто нельзя будет не признать справедливой, как будто виновный, по доброй воле своей сам себя покарал. Вот в чем подоплека всего, что живет, дышит и каждую секунду, каждый миг совершает переход – к другому себе самому.
Отец, ну что ты задумался? Что ты выискиваешь то, чего нет? Да, Маша, не будучи политиком, включена, конечно, в какую-то политически направленную структуру, у нее уже есть ориентиры, которых ты, отец, не можешь принять. Ты разгадал, от тебя этой подоплеки не скроешь. Но ведь это очень скоро пройдет. Грянет гроза, погибнут миллионы. Это ужасно. Но все дело в том, что никто не погибнет. Я уже вижу и знаю, во что перейдут погибшие, как они оживут и не будут помнить прежних себя, как они станут предвечерним воздухом и листьями этих деревьев. Они тоже будут везде и заговорят на моем языке. Но их точно так же никто не поймет. Ими будут дышать, как воздухом, как сейчас дышат мной, даже не думая и не догадываясь о том, что я рядом.
— Вот вы говорите, что политики душат и убивают вашу родную культуру, в угоду Западу и, наверно, Израилю. А вы загляните еще раз в любой книжный магазин Петербурга. Везде – Пушкин, Пушкин, Пушкин. Одних изданий сколько. И все новые. Такого уродства у нас нет. Есть свой магазин для библий. По-моему, единственный в Иерусалиме. Так ведь, Алекс? Если надо, люди найдут.
— Ну что вы, Машенька… Пушкина покупают. Иначе бы не издавали. Но это и впрямь удивительно. Мефистофель поработал как следует, а Пушкин все равно жив на нынешнем рынке. Что вычитывают из него – вот вопрос. Но ведь и вы, и не только вы, — все мы вычитываем из библии то, что нам нужно. И я вам скажу – усилия политиков на нашей российской почве бесплодны. Ничего они не изменят. Исковеркают много, но изменить – для такого подвига никаких силенок не хватит. Уже пытались. И вот вы сами видите результат. Я только боюсь одного – грехи наши тоже останутся неизменными. Наши и ваши грехи… Правда, Алеша?
Сейчас прозвучит обязательная в таких случаях реплика. Бросит ее Алеша, хотя вполне мог бы и Петя, мой племянник и папин внук. Алеша должен держать сторону своей жены, но в присутствии отца он в таких случаях долго молчит и неодобрительно по отношению к папе обдумывает его правду. А тут он не думал долго, потому что реплика эта носится в воздухе, даже здесь, где Россия сжалась до размеров участка вокруг наших двух домиков.
— Папа, какие политики? Где ты видел у вас политиков? Да и в мире – что за политики? Все идет своим ходом, те только поспевают, уж тебе-то известно это лучше, чем кому-либо. Главное – люди. Почему они хотят не то, что нужно им самим? Живут не по-человечески и не хотя ничего изменить… Почему?
— Изменить нужно только одно. Попытки навязать людям то, что им чуждо. У тех, кто навязывает, с Россией ничего не вышло. Это ясно. Но они столь ограничены, что продолжают свои попытки. Повторяю: исковеркают много, а изменить не изменят. Лжива сама основа, их представления о том, что нужно. Сами они в тупике и думают нас, людей, глядящих на мир как бы впервые, загнать в такой же тупик…
Слово найдено – разговор в тупике. И все замолкают. А мне так понятно, чем нужно заполнить это молчание. Но я удерживаю себя. Соскользнуть в бытие так просто, а удержаться – нужны все непостижимые усилия небытия. Они, разумеется, необъятны. И все-таки я с трудом удержался. Когда возникает вокруг подобная пустота, удержать себя очень трудно. А теперь слишком много таких пустот… Невозможно. Пауза длится долго. И вот я подаю о себе знак – стукаю ковшиком по белой эмалированной крышке ведра с водой. Еще и еще раз. Такое не может быть случайным – пора понять и заметить. Пора встревожиться и догадаться. Никто ничего не слышит. А ведь это сигнал, полный смысла. В нем ответ и предсказание будущего. На моем языке.
— Что это стукнуло? – первый и единственный заметил Петя. Он догадался, потому что меньше других был погружен в этот разговор. Логически он, конечно, следил, но до него еще не дошло, что пауза эта – знак перехода. Уж если я с трудом удержался, то и людям, ведущим подобный спор о России и мире, трудно удержаться в своем бытии.
— Что это стукнуло?
— Ведро напоминает тебе, что пора идти за водой к нашей колонке. Пойдем вместе. А то сейчас повторно ковшик стукнет о крышку.
Алеша рад, что этот опасный спор можно прервать. Он шутит. А Петр и впрямь немного встревожен. Прислушивается. Но в кухне тихо. Надо проверить. Петя встает, обходит вдоль рамы старую бабушку и смело заглядывает в темную кухню. И в самом деле: в ней больше меня, чем на веранде. Петр переступает через порог, осматривает издали оба ведра, затем подходит, вот уж ковшик в его руках. Ну, постучи им о крышку… Нет, Петя осторожно и бесшумно кладет его на место. Оба ведра полны водой. Здесь что-то не так. Он даже слегка склоняется над меньшим ведром и видит свое отражение. На минуту ему кажется, что оттуда глядит другое лицо. Присмотрись. Нагнись поближе. Темный круг воды содрогается без всякой причины. Господи, крикнуть что ли? Нет, причина вот она под ногами – прогнувшаяся половица. Вот она снова прогнулась – вода опять задрожала. Вот успокоилась. Вглядись. Что за глупости!.. В самом деле – из ведра глядит иное лицо. Неужели сейчас что-то будет? Разумеется, если долго будешь глядеть. Надо себя защищать. Он берет ковшик. Снова кладет его на крышку без стука. Внимательно оглядывает кухню и осторожно, чтобы только не скрипнула половица, ступает к порогу и вдруг чувствует сопротивление воздуха и закрывает глаза. Постоял-постоял на пороге и вышел на свет, сумев себя защитить. Лицо у Петра неподвижно, как маска. Он что-то знает, но не скажет ничего, даже себе самому.
Петр – плохой ангел: он не в состоянии передать благую весть. Даже если кто-то ему эту весть сообщил. И это все потому, что слишком занят собой. У таких людей нет глубины, но есть ее возможность, ее небытие. Это есть. Вот почему я безопасно для себя избрал его для сообщения моей благой вести на моем языке. Когда он вышел вновь на веранду, Маша сразу переглянулась именно с ним. Они опять слегка усмехнулись друг другу. Но Маша поняла больше, чем то, что выразил Петр. Она явно спрашивала без слов взглядом своих черных глаз. А он с усмешкой помотал головой в ответ и так ничего и не передал ей.
— Ну так что же? Когда мы выйдем из тупика? Спрашиваю тех, кто в него еще не вошел, — мягко острит Алеша.
— А я считаю, что тупик – это естественное состояние, и к тому же очень творческое. Дедушка всегда в тупике и всегда из него выходит…
Странно, эти незначительные слова производят на всех одинаковое и сильное впечатление, как будто бы заговорила сама тайна, собранная в теплом вечернем сумраке на веранде. Тайна, исходящая от меня, понятная всем, если бы я появился. Меня еще нет, а она уже дрогнула и обволокла всех, и, я чувствую, обволокла и меня самого. Обволокла все вокруг меня, оставив только мою пустоту, откуда она родилась. Все оказывается еще проще, чем я мог бы подумать. Пустоту надо заполнить собою. Теперь уже бессилен запрет небытия. Единственное, что мне удается, — это оставаться невидимым. Остаться прозрачным. Но, если бы сейчас кто-то попробовал пройти сквозь меня, он бы почувствовал мою новую небывалую плоть. Да, я вновь стою на пороге веранды, и вдруг понимаю, зачем я сегодня явился опять.
Да, никто меня не увидит, но я появился. Это важно уже не для них. Это я разомкнул круг тех, кто меня мог бы узнать. Дело не в Маше… Теперь в этот круг входит любой. Даже не видя меня, он почувствует, что я с ним рядом, что рядом именно я. Такого еще не было. Оказывается, это возможно. И я, который все знает заранее, такого для своего отсутствия не предощущал.
Сейчас раздастся мой голос, и никто не испугается и не встрепенется, как только что, когда ковшик стукнул о белую крышку ведра. Даже если меня не увидят, голос мой примут, как долгожданный. Его не хватает в этом молчании. Оно затем и повисло в воздухе, чтобы явилось оттуда невидимое дыхание того, чего нет. Понимаю – отец создал прозрачную паузу. Но вот и мама подняла голову, ищет меня глазами. Ищет, и верит, и ждет…
Внук спокоен, а Маша выпрямилась и с удивлением глядит на него. Она снова о чем-то спрашивает его, без слов – одними глазами. Он опять мотает головой, но уже без прежней усмешки и неуверенно как-то. Вот он оглянулся, как будто за его спиной кто-то стоит.
Нет никого. Он убежден. Можно об этом сказать. Тупик, из которого еще не найден выход. Почему же все его ищут? Надо что-то предугадать. Но все бесполезно.
И вдруг Маша видит меня. Сам не знаю, как я мог допустить. Я появился. Тихо – как напоминание о том, что я могу появиться вполне. Все понимают, что я так не сделаю, что я не буду сковывать жизнь тех, кто еще не ушел. Я буду являться и уходить, и вновь появляться.
Все как прежде. Но в мире появится еще одно измерение. Исчезнет мертвая пустота. Божество подступит вплотную, научится обволакивать всех, иногда что-то прошепчет, иногда стукнет крышкой ведра, кому-то явится вживе, от кого-то скроется навсегда. Пусть Маша увидит меня. Пусть подумает, что я есть. Пусть спросит меня о чем-то. Я отвечу ей тихо, неслышно, вот как сейчас, отвечу и уйду, и больше она меня не увидит, даже если захочет. Но сейчас, отдельно от всех, я приоткрыл ей спасение, теперь она знает, что спасение есть – это все, что ей нужно. А остальные пусть пока не видят меня. Теперь они знают, что я не сумею уйти.
7.
Моя молодая жизнь зависит от этих странных звуков и от этой бани. Пока бабушка и Маша хлопочут над ужином, — вот мы в бане втроем. Надеюсь, что втроем, я с отцом и с дедушкой. Уж если нас в предбаннике трое, вряд ли сюда заглянет четвертый.
Вообще происходят какие-то странные вещи. Но почему-то мне ничего не страшно. Я, как Панург, боюсь только опасности. А здесь, чувствую, никакой опасности нет. Есть тайна. Так ведь мы все окружены тайной. Все и всегда. Это знает каждый. Обычно тайны скрыты. А здесь, рядом с дедушкой, они обнаруживают себя. Только и всего. Это даже интересно, и, если опасности нет, чего же бояться?
Баня вытоплена как надо. Мой дедушка это умеет. Мы долго стоим в предбаннике, у печки и поленницы дров. Дедушка в глубине, в темноте, на скамейке под полкой, где лежат полотенца и чистое белье. Он без очков, но прекрасно все видит оттуда и сравнивает нас. Он еще одет, а мы перед ним – в чем мать родила. Двое. Отец и сын. Сын и внук. Так в этой бане мы перед ним стоим в первый раз. Есть что сравнить.
Отец эту баню знает плохо. Он здесь редко бывал. А для меня она – часть моей жизни. Я помню себя совсем маленьким. Любил сидеть с дедушкой в предбаннике, на скамейке и темной стены, где он сейчас сидит один и смотрит на нас. А тогда, год за годом, пока я подрастал, мы так вот летом и по субботам проводили с дедушкой целый день, читали «Дон-Кихота», разговаривали перед тем, как войти в парилку. Там всегда было жарко, и потому мы больше сидели в прохладном предбаннике, на этой скамейке. Сидели вдвоем. И не было ни третьего, ни четвертого. И я даже не мог представить, что мы когда-нибудь с ними окажемся вместе. А дедушка об этом думал, всматривался в меня и все высматривал во мне не только меня, но и двух своих сыновей. Я это прекрасно чувствовал и, как-то странно, был рад, что я вместо них, что вот их нет, а я есть, и вот дедушка видит не их, а меня.
Теперь его мечта исполнилась. Мы втроем. А если подумать спокойно, мы – вчетвером. Четвертый уже являлся и может опять появиться. Повторяю себе, ничего страшного в этом нет. Уже ведь было сегодня два раза, и ничего не случилось. Спросить бы у дедушки, что он думает по этому поводу. Если бы не было рядом отца, я бы спросил.
Котел кипит. Слышно сквозь дверь в парилку. Оттуда в щель над косяком двери, сквозь тряпку, прикрывшую эту щель, пробивается пар. Сейчас войти туда почти невозможно – прямо так и сваришься в клубах пара, что бьет из котла. Он еще долго будет кипеть, хотя печка закрыта, и можно уже поддавать. Пахнет недавним дымом и березовым веником. Дедушка отважно входит в парилку, а мы остаемся вдвоем – сын и отец. Мы не любители париться. Первый раз чувствую рядом с собою отца. Чувствую его плоть, как свою. Какое-то наваждение. Я даже маму никогда не ощущал настолько родной. К дедушке я уже привык. А вот отец – это впервые. А ведь и тайна, оказывается, тоже воплощена. Сейчас ее рядом нет. Сейчас мы вдвоем.
Отец был когда-то стройным красивым парнем (знаю по фотографиям), и теперь он красив, но располнел. Для меня это безразлично. Родное остается родным. Сам я тощий, длинный и узкоплечий. Но я красивый. Прямо-таки вариант отца, если бы не его полнота. Но и сейчас разница несущественна. Чем больше всматриваюсь, тем больше черточек, движений, до ужаса родственных. Это я, но другой и могу быть таким. А голос… У дедушки никогда не было ничего схожего, а у отца почти такой тембр, как сейчас у меня. Почти, но это почти ради близости, а не чуждости. И сколько я еще открою, если так, как сейчас, не перестану смотреть и слушать. Не пора ли мне отвернуться. А то ведь открывается какой-то совсем другой способ жизни, которую я не знал, а мог бы знать и быть им счастлив. Дедушка, выходи скорей из парилки!..
За дверью снова – кипение котла и тишина. Это значит, он забрался на полок и лежит неподвижно. Обжигающий пар обнимает его всего, и, если не двигаться, то это очень хороший способ – не надо даже веника. Так можно заснуть, а потом, когда проснешься, распаренный, считай, главное сделано, а все эти махания веником и мытье – только для удовольствия. Полок устроен очень уютно — в левом углу против печки с заслонкой, куда, откинув ее, дедушка так любит поддавать – всегда по три ковшичка, после чего ковшом поворачивает заслонку на место, вновь закрывает кипящую воду в котле крышкой – знакомый звук, без которого уже нет моей памяти о детстве, и можно опять на полок в уголок, темный и черный от копоти. Раньше полок был из плотных досок, а сейчас пар достает и снизу – между досками специально оставлены щели (так сделал Шурик, когда ремонтировал баню). Так вот дедушка сейчас там лежит и, быть может, заснул в даровом пару, который бьет из-под крышки котла – тем более крышка подвинута и оставлен специальный зазор для пара. Нет, конечно, он не спит – он счастлив, что мы с отцом первый раз в бане, а он рядом, чувствует нас, но, конечно, нам не мешает. Сейчас в нем нет никакой ревности, он счастлив и только.
Неужели все так? Почему я прислушиваюсь к тому, что за дверью в парилку – там тишина на музыкальном и добром фоне кипения котла, слышно даже, как под крышкой с отодвинутым клювом пенится кипяток и лишь изредка оглушительное шипение, если вода выплеснулась и пала на раскаленные кирпичи. Что там еще может быть? Каких звуков я ожидаю? Но при чем тут звуки? Ведь все может произойти и беззвучно. Что если он там – не один? Ну и что? Ничего страшного. Надо взглянуть… Точно. Он может быть там… А как же мы? Что нам делать? Неужели сейчас встретимся вчетвером? Но тогда я слышал бы хотя бы голос дедушки, ну хотя бы его шепот и ответный незнакомый мне голос, который уже прозвучал сегодня. Надо в самом деле взглянуть. Уж если я чего захочу, так сделаю непременно. Даже если этого делать нельзя.
Но все само собою решается – отец мой первым, резко открыв дверь и нагнувшись, входит в парилку. Так и рвануло меня – сразу пойти за ним, но я удержался. Еще не время – так сразу шагнуть за отцом. А дверь в парилку осталась открытой. Поневоле надо войти, и я тоже, слегка нагнувшись, встречаю лицом и телом обжигающий пар. И почему-то весьма аккуратно за собой закрываю дверь.
Отец, не выдавая своей потрясенности паром, прищурившись и открыв красивые зубы на бородатом лице, степенно садится на скамью, а дедушка лежит прямо над ним, как будто парит в темноте, впрочем, его и вовсе не видно, как будто он куда-то исчез. Мне, привычному, остается, как маленькому, как в детстве, садиться на пол. Но я, тоже прищурясь, как и отец, сажусь рядом с ним, чувствуя деда за спиной и над головой и отца с правого боку. Ничего себе баня… Первый раз в жизни. Сидя рядом, с удовольствием сравниваю себя и отца и знаю, что сверху дедушка тоже продолжает сравнивать нас. Он видит наши затылки и спины. Богатырь и тоненький юноша. Толстая и тонкая шеи – рядом. Короткая стрижка и недавно подстриженная шевелюра. Сверху видны мои кости под кожей и рядом – громадные сильные плечи, какие бывают у японских борцов с тяжелыми животами. Животов наших дедушка не видит, но я-то могу сравнить. Конечно, мне легче носить себя, чем отцу. Но зато сколько в нем силы, а я хрупкий и слабенький и, главное, не хочу быть иным. Вот странно. Пар не мешает. Хочется так сидеть и не двигаться. Может быть, это самое счастливое мгновение в жизни. Такого не было и, боюсь, что не будет. Это когда открываешь и узнаешь – вот он, ты, в трех лицах – бог-дед, бог-сын и бог сын этого сына. И один из них, сыновей, отец. И все это я. Меня много, но я скромно живу в себе – одном из троих. И не хочу быть иным. Потому что так можно и нужно и даже иначе нельзя, во всяком случае трудно иначе. Господи, и этого у меня не было в жизни и открылось только теперь.
Наваждение пройдет, и я буду один. Как и положено быть человеку в наши дни. Взрослому человеку. Вот реальность, от которой никуда не уйдешь. Дедушка – это мое детство. А отец – дедушка, сбывшийся только сейчас.
Как ни странно, я понимаю отца, который прежде не хотел меня знать. Дед все не мог понять его и простить за это. А я тогда усвоил, что отца у меня нет, раз он не хочет меня видеть. Мама так много о нем говорила плохого. Да и дед считал, что он виноват. А на самом деле он тогда просто был взрослым. Как я сейчас. А взрослый свободен и одинок.
Вот правда, а все остальное – детство и наваждение, как этот жгучий пар в полутемной парилке. Да и детство – наваждение роста. Пока растешь, тебе все кажется.
Вот и сейчас — пар кажется мягким. Да он и в самом деле обволакивает меня приятно и влажно. Что случилось? Думал, не высижу, а вот не хочется выходить. Да и отец рядом не торопится. А дедушка затаился в своем верхнем темном углу у нас за спиной. Чудеса какие-то. А ведь крышка котла по-прежнему вздрагивает, носик крышки и носик котла (я их называю клювом) по-прежнему разведены, и в этот открытый клюв бьет пар, иногда выплескивается вода-кипяток, приподымая всю крышку. Кипяток, плеснувший наружу, шипит, как будто стреляет, и по-прежнему слышно, как пенятся клубы воды под крышкой котла и с мягким шипением расплываются по поверхности.
Там, в котле, Обдериха. Отец не знает о ней. А у нас с дедушкой столько шуток и суеверий связано с ней. Я ведь и в самом деле верил, что она существует.
Она такая, что может жить в кипящей воде, может вдруг появиться, иногда становится дедушкой. Так бывало, когда дедушка мылил мне голову или тер мочалкой спину, грудь, руки и ноги и вдруг оказывалось, что это уже не дедушка моет меня, а сама Обдериха, точь-в-точь такая, как дедушка. Она хихикала дедушкиными голосом и так быстро-быстро, не когтями, а кончиками пальцев ерошила мне мыльные волосы, и я верил в это и с зарытыми глазами, в руках Обдерихи, ждал, что будет дальше. А потом она уходила из дедушки, и он вновь становился собою и говорил уже своим голосом и не хихикал по-женски, как нечистая сила, а спрашивал о чем-то совсем другом.
Потом, когда мне уже стало семь и восемь лет, я перестал верить в Обдериху и прямо как-то сказал об этом деду, но он продолжал меня уверять, что она есть, живет в углу за котлом и может выйти оттуда старушкой или прекрасной девушкой с молодым голосом или стать любым из нас, тех, кто моется в бане. И я продолжал весело и счастливо пугаться. Но дедушка меня успокаивал и уверял, что даже если Обдериха превратится в него, он все равно останется рядом, и уж во всяком случае спасет меня и от девушки, и от старушки. Девушка пугала меня больше всего, и когда мне исполнилось восемь лет, мы перестали о ней говорить.
Но Обдериха осталась. И почему-то надо было, чтобы я продолжал в нее верить. Дед сердился, когда я повторял, что ее нет. И я для вида стал с ним соглашаться. А он сам верил, и уж потом, когда я вырос, однажды сказал, что в этой вере – его преимущество. Он и сейчас, наверно, думает так.
Да, я взрослый, как и мой отец. Но сегодня что-то поколебалось во мне. Обдериха – тайна, и не так уж важно, как ее называть. Надо внимательно и немножечко суеверно оглядывать сквозь пар черные стены, ржавый куб, заслонку и трубу, уходящую в потолок, кирпичную кладку печки, раскаленную и как будто красную от накала. Туда из низкого окошка падает свет, и за этой кладкой и котлом – черный угол, куда никто не заглядывал. Обдериха или там, или в самом котле, наслаждается кипящей водой.
Все может быть. Тайна – такая же реальность, как и наш убогий расчет – единственное богатство взрослого человека. Отец все это знает по-своему. Он уже был взрослым, когда, в те годы, забыл, что я есть и не хотел меня видеть. А теперь он пришел к нашей с дедушкой тайне, в нашу сказку и принес с собою свою, ту, что была в его детстве. Затаившийся дедушка помнит о ней.
Но вот, насытившись нашим молчанием, дед зашевелился над нами за нашей спиной, сел, свесив ноги, и спустился прямо на скамейку, так что я оказался между ним и отцом. По фигуре дед – что-то среднее между отцом и мной. Вообще-то он чуть повыше нас, но когда сидит рядом – мы все вровень. Если бы кто мог видеть, как мы голышом сидим рядом на одной скамейке. Там, снаружи, солнце вышло из-за тучи и, наверно, освободилось до самого захода – сильный сноп вечернего света из окошка разделил парилку надвое, лег между нами и дверью и вспыхнул небывало ярким пятном на кирпичной кладке. За окном золотом горят ветки елок. Черное, золотое и красное. И все это связал прозрачный сноп вечерних лучей. Сквозь них кто-то все-таки видит нас. Всматриваюсь. Черная стенка и только. Чуть желтеет косяк двери, а вот и сама дверь – на нее падает отблеск солнечного пятна. Кто-то смотрит, кто-то все видит.
А если он? Тот самый? Ему еще есть место на скамейке. Но вот он стоит, прозрачный, как будто бы его нет. Мы с дедом смотрим в одну точку. А отец уже не смотрит, как будто бы посмотрел и увидел. Дальше так нельзя. И вот дедушка подымается, берет с подоконника ковшик, делает шаг назад, ковшиком открывает заслонку, потом осторожно отступает к котлу, приподымает крышку – оказывается, вода уже немного успокоилась – зачерпывает ковшиком и подкидывает, как обычно три раза. При этом он старается шагнуть так, чтобы не попасть в солнечный сноп. Но когда поддал третий раз и ковшиком закрыл крышку заслонки, сноп солнца в парилке сразу перестал быть прозрачным – как будто пыль поднялась и плавает в нем. На самом деле это маленькие капельки, шарики воды. Они плавают, как звезды в небе. Крупные шарики, когда вглядишься, кажутся разноцветными. Появляются мелкие и мельчайшие, а крупные пропадают. Теперь уже не видно ни двери, ни противоположной стены. И вот тут дедушка, с доброй улыбкой оглянувшись на нас двоих, проходит сквозь этот сноп и пропадает за ним, глядит на нас сквозь него и опять сквозь него возвращается к нам. И пока он проходит сквозь сноп, тело его загорается на ярком свету и вновь пропадает. Невыносимый жар все больше опускается со всего потолка, невидимый во мраке парилки, обжигающий уши космос из маленьких капелек. Ну вот сейчас появится кто-то из мрака и пара, больше всех на меня похожий, такой же высокий и тонкий, только с другим лицом, шагнет сквозь солнечный луч и станет над нами. Невозможно, чтобы этого не было. Дедушка смотрит в ту же точку и ждет. Даже отец, ощерясь от жара, всматривается в то же место сквозь непроглядный солнечный сноп.
Нет никого. Минута потеряна. И все же у меня такое чувство, как будто он только что был. Я хватаю дедушку за руку. И тут отец впервые обнимает меня за плечо, и я чувствую, как он по-отцовски и так, как дедушка делал раньше, ощупывает под кожей мою ключицу. А я как будто всегда ждал этого прикосновения. Если дед делал так, неужели никто, кроме него, так же не прикоснется ко мне?.. И вот – прикоснулся. У меня уже отвалились уши от жара, но отец сидит, и я рядом с ним.
Пар слоится, как облака, в солнечном свете. Пар невидимый бродит во тьме парилки. Смешно подумать, что я одинок. Но вот сейчас кончится это мгновение. Оно и так длится и не может прерваться. Еще немного, и я не выдержу. Все останется как есть, но со мною что-то произойдет. Я хочу, чтобы он появился. Я действительно этого очень хочу. Если появится, будет то, чего я так жду. Горячая дедушкина рука сопротивляется. Я держу его почти за локоть, повыше запястья, а он, наверно, думает освободить руку и ею обнять меня и отца моего. Но если он сделает так, тот не появится. А мне очень нужно. Он выйдет к нам, и все разрешится. Не знаю как, но кончится моя взрослая жизнь. Я снова стану ребенком и сразу повторю все, что было, и удержу это в себе. Нельзя жить только памятью. Дедушка, ты что-то умеешь – поколдуй еще раз.
Дед колдует. Скрип заслонки, затухающий густой звон крышки. Несколько взрывных выстрелов из каменки. Новый скрежет заслонки. И вот дедушка вынимает свежий березовый намокший в тазу веник. Проверяет, получился ли темный березовый раствор в тазу, проходит с веником сквозь сноп солнечных лучей, становится над нами и кропит нас благоуханным дождем с веток и листьев. Холодный дождь в оглушительном жару пара. Мы оба зачем-то закрывает руками головы. Дождь прошел сквозь пар, и снова его словно и не было, только разразился на всю парилку березовый запах. А у дедушки лицо такое серьезное, как будто он совершает обряд. Вот он еще раз набрал веником березового раствора и вновь окропил нас дождем. Теперь отец уже не прятал голову и я тоже. Мы ждем третьего раза. Дедушка понял и окропил нас, как надо. А сам полез с веником на полог, и оттуда сквозь пар хлынул на нас березовый аромат, с каждым взмахом все больше слышен милый березовый лист.
Колдовство опьяняет меня и отца моего. Парится он, а мы как будто и за себя, и за него не чувствуем тела и уже не сидим, а плаваем, не теряя друг друга, потом вновь опускаемся на скамью. Что-то совершилось, но чего-то все-таки нет. Солнце зашло за тучу. На кирпичной кладке пропало пятно. Все в полумраке. Пропали отсветы солнца от печки на моих тонких ногах. Отец, кажется, вообще растворился, я только продолжаю чувствовать на плече его горячую руку. Но колдовской жар проникает в меня до конца и ощущение теряет свой контур. Где мы сейчас? Я закрываю глаза.
Посиди еще. Не двигайся. Ни о чем не думай. Даже о том, чего нет. Скамейка плывет подо мною. Но я продолжаю сидеть. Что-то уж слишком хорошо. Открываю глаза, и на секунду становится страшно. Я в парилке один. Все растворилось. Но я сохраняю свои очертания и, оставаясь в себе, всматриваюсь в горячую темноту. В ней что-то белеет. Там, где ванна с водой и низенькое окошко. Неужели это я сам, такой белый и пухлый, такой, каким был когда-то, маленький, девятилетний, детской ручкой своей оперся о подоконник и наблюдаю сквозь черные еловые ветки за стеклом лилово-красный закат там, за дальним лесом и слоями сгустившихся туч. Да, я хорошо помню, было такое мгновение, и я так вот стоял у окошка парилки и думал, что никогда не забуду странную эту минуту. Мне было грустно и одиноко, хотя я знал, что дедушка рядом, что он махает веником и с любовью глядит на меня.
Вот, оказывается, я ничего не забыл. Что же было тогда? Что я чувствовал? Правду? Или, как всегда, ошибался? Можно спросить у себя самого. И вот я уже спрашиваю, но как будто во сне – шепчу и не слышно шепота, подаю голос и не чувствую звука. А белый пухлый мальчик стоит у окна и не оборачивается ко мне. Нужен дедушка, чтобы он позвал. Но что делать, раз его нет? А где же отец? Но ведь его тогда не было. А где он сейчас? Конечно, он рядом. Но пока мальчик белеет передо мной, очень трудно вернуться к себе, тому, какой я сейчас. Кто мне поможет?
И тут вдруг я краем ока вижу того, кто приходил к нам сегодня. Он стоит рядом с мальчиком чуть заметный в жару и мраке парилки. Стоит он у самой двери, как будто бы только вошел. И вот я сразу возвращаюсь к себе, опять у меня длинные руки и ноги и немного другое лицо. Да не одно лицо, все другое. Но как мы похожи. Он такой же легкий и стройный, как я. Он всматривается в меня… А белый мальчик еще стоит у окна, повернулся спиною к нам, созерцает закат и ничего не видит вокруг. И все это явь. И где-то рядом дедушка и отец. Я без слов зову их к себе, и вот они действительно рядом. Вот я чувствую руку отца. Вот взмахи веника за моею спиной. Вот, наконец, дед ступает на скамью, как на ступеньку, слезает, минуту сидит рядом со мной, подымается и, ничего не видя рядом, нагибаясь, выходит в предбанник. Недолго парился он. Как всегда.
8.
— А все-таки, дедушка, что происходит с нами? Ведь раньше этого не было. Мы ведь привыкли к той, другой жизни, и подумать никто не мог, что она вдруг, как будто незаметно, но действительно, а не во сне, станет такой, как сегодня. Как это могло быть, чтобы он к нам приходил? И даже сейчас непонятно, есть он или его нет рядом с нами?
— Это для вас изменилось все. А у меня уже третий день такой. Уже было два дня, когда я жил здесь один. Потом приехали вы, и третий день отодвинулся. Но я его ждал, и вот сегодня он состоялся. Сегодня кончается третий день. И быть может, настанет четвертый, пятый. И вся жизнь, действительно, станет иной. Разве не чудо, что мы, наконец, сидим в нашей бане и так говорим?
— Подожди, какой третий день? А что было в первый и во второй? Вообще, как это было? Расскажи сейчас… Ведь солнце еще не зашло.
— И тогда заходило солнце. И тогда я был счастлив. И долго-долго не мог поверить, что вот он только что рядом стоял и вечернее солнце сквозь ветки елок в нашем лесочке у бани освещало его лицо, и я его видел так ясно, как он видел меня, и вдруг оказалось, что это не он, что я смотрю сквозь него, а его самого уже нет, что он ушел… совсем, до конца… навсегда. Я долго в это не верил. Было холодно и темно. Я стоял и не помнил времени, пока не поверил, что я один под черными ветками елки, рядом с ее черным холодным стволом.
— Да, вот ты говоришь, все это удивительно. Впрочем, не менее удивительно, чем все остальное, к чему мы привыкли. Петя все еще видит иначе – ему проще перестроить себя. А для меня, честно говоря, это было бы невозможно. Боюсь, что для меня все равно уже ничего не изменится…
— Как не изменится? Дедушка, объясни ему… Что значит, не изменится? После того, как он приходил? Ты же видел его. Как ты можешь не признавать то, что видел? Мы ведь с тобой еще молодые… Подумаешь, разница в девятнадцать лет. Мне, девятнадцатилетнему, тоже непросто. Но очевидность надо признать.
— Лишних двадцать лет это, к сожалению, очень большая разница. Это почти вся твоя молодая жизнь. Сколько за эти годы произошло. Я дружен с людьми, которые, хоть и увидят, как он придет, все равно никогда не поверят. А я, увидевший и поверивший, все равно не смогу от них оторваться. И поеду туда. А брат мой останется здесь, рядом с отцом и с тобой. Нелепо, конечно, и все-таки будет именно так. Если только не произойдет еще какое-то чудо. И все-таки я прибьюсь туда, где жизнь сильнее всяких чудес.
— Позволь, но ведь Иерусалим – город, где чудеса происходили не раз, да и сам он – настоящее чудо.
— Как для кого. Именно там люди привыкли жить рядом с памятью о чудесах. Настроили храмов и живут рядом с ними, и не признают очевидного. Именно там, рядом с очевидным и памятным, целый народ или живет обыденно, в делах и выгодах; или же исповедует веру, не признающую этих чудес. Ты подумай-ка – целый народ. Что это – слепота или самозащита?.. И если бы Миша, брат мой, там появился, — повторилась бы та же история – с Христом и голгофой, и все равно ветхозаветная вера бы уцелела. И я тебе еще скажу -–там, где жизнь идет по этим законам, даже далеко от Израиля, даже здесь, царствует тот же Иерусалим. И в тебе, и во мне есть капелька этой крови. Мы прибьемся туда… Ну а ты, наверно, останешься с дедом.
— Ошибаешься, Алешенька… Со мной останется Миша, твой брат. Он останется, даже если уйдет, как тогда – накануне третьего дня.
— А я, дедушка?
— Ты уйдешь от меня, признав очевидное. Ты ведь его уже признал и уйдешь все равно.
— И ты меня не удержишь? – Прости, что я прямо так спрашиваю.
— Отвечу прямо. Никого никогда не стану держать. Что делать, если все вы привыкли к своему одиночеству. Веселое, напряженное или горькое одиночество – среди таких же, как вы, одиноких. А я теперь уже никогда не буду один. Мне было невыносимо горько на закате второго дня. Зато вот настал третий день, и Миша вернулся не только ко мне, но и к вам.
— Папа, он пришел к тебе только потому, что приехали мы. А вот мы уедем, и он уже никогда не вернется. И жизнь, такая, как есть, опять победит. Конечно, мы будем помнить о том, что случилось. Но даже рассказывать об этом не станем. Рискованно. Засмеют. Не поверят. Вот ты говоришь – третий день. Какой же он третий? Он тот же второй – для тебя и для нас.
— И ты, отец, ничего не расскажешь Маше?
— Разумеется, не расскажу. У нее и так довольно проблем. Кстати, все нас сейчас ждут к ужину. Не пора ли нам? Уже ночь. Впрочем, сегодня особая ночь.
— Дедушка, посидим еще. Я ведь кое-что увидел, чего вы не знаете оба. Вы думаете, он так и ушел. А я ведь только что видел его, там, в парилке. Вы понимаете или нет? – Он приходил ко мне одному.
— Не надо в это играть, Петр. Вообще ты напрасно затеял такой разговор. Он приходил ради папы, а не ради нас. К нему, а не к нам. Ради папы, чтобы укорить нас в том, что мы такие, как есть. А может быть, еще больше – ради того, чтобы обязать нас. А то ведь из-за нас он уходит от папы. И вот мы обязаны перейти в эту иную жизнь, и уж тогда он и в самом деле вернется. Дедушка твой нас обязал. Ты это понял и вот придумываешь.
— Я не придумал. Я видел, как он стоял у жестяного корыта и глядел на меня. А уж если вы ничего не видели, значит, он приходил ко мне одному. И было еще нечто, но об этом я вам не скажу. Может быть, одному только дедушке. Ну что ты слушаешь и молчишь? Ведь если он явился ко мне, значит, он здесь сейчас и никуда не ушел. И он слышит все, что мы говорим. Того и гляди, откроет дверь и выйдет к нам из парилки.
— Ну и что? Мы это уже видели – там, на веранде. То, что было, не повторяется. Пока мы вместе и сидим на одной скамейке, все останется так, как сейчас.
— Но мы и тогда вместе сидели рядом. И я видел его, а вы нет. И главное, дедушка не видел его. Правда? Дедушка встал, бросил веник в корытце и мимо Миши вышел в предбанник. А потом ты. А потом я за тобой. Но уже Мишу нельзя было видеть. Я даже протянул руку в то место, где он только что был. Но ничего не почувствовал. Кстати, солнце еще не зашло. Уходя, я попал в яркий, пыльный от капелек свет лучей из окошка. Еще не окончен третий день. Все может быть.
— Ничего не будет и не было, если после всего, что было, мы вернемся к тем людям, которым не нужны таинственные приходы, уходы. Если что не для них, того для них и не может быть.
— Дедушка, что ты молчишь?
— Я думаю о том, что мне еще не приходилось разговаривать с вами двоими. Порознь? – Это совсем другое дело. Говоришь по-разному с каждым из вас. Но вот вы рядом, и я умолкаю. И словно сейчас поведу речь с незнакомым мне человеком. И я молчу, потому что здесь, оказывается, нужен особый и вовсе новый язык. Нет у меня слов. Кажется, что я сам выдумал весь этот ваш разговор. И не будь меня, вы бы и вообще так не спорили друг с другом. Но вы сумели нарушить молчанье. Для меня событие, не менее важное, чем его приход и уход.
— Мы не спорим. Петя, я уверен, согласен со мной. Вообще что значат слова? Мне пока еще мой брат не являлся. Да в том же день, когда убили его, вернее, когда он, не приходя в себя, скончался на третий день (опять этот третий день!), так вот в тот еще третий день все должно было для меня повернуться иначе, но все осталось по-прежнему. Неужели ты думаешь, Петя, что сейчас что-то изменится? Я уйду в мир, который знать не знает о нашей беде. И у тебя своя жизнь, и дедушка не свяжет тебя. И только у него одного все изменилось. Только дедушка твой стал другим. Это его судьба. Он ведь и не хочет связывать нас. Как ни горько, но мы и впрямь расстанемся вскоре.
— Алеша, раньше ты больше молчал и все слушал меня, хоть и был со мной не согласен. А сейчас… Мне трудно тебя узнать… Ну что ж? Говори, что знаешь и думаешь. Мне и сейчас кажется, что ты молчишь, а это я, своими словами, разгадываю твое молчание. Если бы я и впрямь разгадывал, я бы тревожился, поправлял себя, чувствуя неточность моих слов. Твое молчанье глубже, темнее. Вообще оно несказанно. И все-таки это не я, а ты говоришь. Что-то тебя разбудило. И это что-то проникло в мир и дает ему новый язык. Мы выражаем словами то, о чем обычно молчат. И если это случилось — пусть только в нашем поселке, только на веранде и в бане, — все равно уже мир не тот. И об этом только надо оповестить. И ты оповестишь его — даже одним только молчаньем своим.
— А что будет со мной? Дедушка, ты сам умалчиваешь о главном. Ведь главное то, что он стал являться другим, не только тебе и не только всем нам, когда ты рядом с нами…
— Петенька, нарисуй то, что ты видел. И тогда ты сам ответишь себе. Я и впрямь не знаю, как ты мог увидеть его. Я ничего об этом не знаю. И это великое счастье. Боюсь поверить себе и тебе. Все должно измениться теперь. Не знаю как, но изменится все. И уже начинает меняться. А что получится – жизнь покажет. Жизнь, в которую он возвратится. Но это будет не так, как мы думаем с вами. Сейчас мне радостно и так больно, как не было никогда. Потому что я понимаю – лишь в третий, последний день можно увидеть Мишу и даже услышать голос его. А потом он будет в мире, но мы не узнаем его. Я не могу объяснить, почему все будет именно так. Я этого не хочу, и вы, каждый из вас, этого не хотите. Неужели вы скажете мне, что не хотите видеть его? Не спешите мне отвечать… Я заранее слышу ответ. Вам тоже, как мне, будет горько последнее, самое последнее свидание с ним. Он будет в мире, но будет другим, а мы, и я вместе с вами, как это ни горько, мы не узнаем его, мы его не увидим. Но именно тогда он совсем придет в этот мир. Вот я уже не обнаружил, что он явился тебе. И никто из нас многого не обнаружит, не услышит. И все-таки жизнь, в которой он есть, это совсем не то, что жизнь без него. Поэтому не спешите ужинать, посидите еще и внимательно прислушайтесь к каждому звуку, присмотритесь ко всему, что вокруг. А мне – дай бог силы – выдержать это…
— Папа, ты прости меня, и все-таки для меня ничего не изменится. Миша ведь всегда со мной и во мне. Но об этом никто не догадывался. А теперь, если верить тебе, и я не буду знать, где он рядом со мной.
— День уходит, дедушка, и я боюсь, что так и уйдет.
— Значит, все, что надо, совершилось уже. Поэтому не спешите, прошу вас. Не уходите. Иначе я здесь останусь один. Как тогда. Без вас. Мне трудно будет это вновь испытать. Проводим его, не оставляя друг друга. И тогда, может быть, я скажу вам о том, что еще важнее всего, что случилось в наш третий, последний день.
— Видишь, дедушка, ветки елок за окошком уже потемнели. В парилке по-прежнему жарко. Но пусть она побудет одна. Вот-вот откроется дверь. Мне даже кажется, что я услышал шаги.
— Папа, все, что я говорил, неправда. Когда-нибудь это скажется, и мы, неожиданно друг для друга, как сейчас с Петей, вновь окажемся вместе.
— Я слушаю все это и, как молния, перебегаю из тела в тело и ни в ком не могу задержаться. Все происходит мгновенно и вне времени. И осознается все так, вне сознания, да оно уж и не нужно. Удивительное состояние, когда безразлично, явился ты или нет, услышал или не услышал, сказал или просто передал то, что давно уже нужно сказать. И я этого не боюсь и ни в чем не сдерживаю себя. Но вот они так не могут, вот им-то как раз это нельзя. Им двоим. Иное дело отец. Он, оказывается, может. И тут надо или не быть, или быть осторожным. Папа, скажи Алексею, что он еще удивится тому, что ему душою скоро предназначено испытать. Скажи ему, но ведь ты все понимаешь и так.
— Алешенька, мне кажется, ты, как я, на каком-то пороге, я даже могу тебе объяснить, на каком. Петя тоже послушает. Он еще может выбрать… Скажи, ты ничего не заметил? Никто не шептал тебе то, о чем я сейчас говорю?
— Нет, папа, в предбаннике и в парилке все тихо.
— Ну что ж, хорошо. Еще не время.
— Что значит на каком пороге, дедушка? На каком? Или мне лучше держаться подальше и только посматривать издалека? Но я ведь рядом… И потом сегодня мне открылось больше, чем вам. Пойду опять в парилку, а вы побеседуйте тут. Я не боюсь. Мое время тоже подходит.
— Подожди. Сейчас отец прояснит свою мысль.
— Если сами вы проясните.
— Я ухожу туда. И даже попробую попариться веником. Не бойтесь. Пребывайте рядом. Если что, я вас позову.
— Нет, я тоже пойду с тобой. Петя, а ты не сумеешь поддать? Небось, папа, ты говорил об этом пороге?
— Конечно, идите, ребятки. Там сейчас хорошо, видите, пар уже не проходит сквозь щели. И Обдериха притихла. Еще не время. Быть может, оно и вообще не придет. Вот оно что. Непосильное – недоступно. Вот я также в детстве боялся шубертовскоого «Лесного царя». Не спал ночи, родителям спать не давал.
— Ну и что дальше? Ты слышишь меня, дедушка, в открытую дверь?
— А разве я раздумывал вслух? Шепотом? Вот новость. Надо последить за собой.
— Ну вот – еще ковшик. Петр, ты чего жмешься на лавке? Я так попытаюсь лечь, если полок выдержит мою тяжесть.
— Ладно, ребятки, иду к вам. К тому же, хотите париться, надо эту дверь закрывать. А то ведь все равно – что вы тут, что я там. Петя, а кто-то храбрился. Где же твой веник?
— Вот он, в тазу рядом со мной. А там, в белом корытце – черный березовый сок. Да и в железном корыте вода потеплела – не надо ее кипятком разбавлять.
— Теперь я поддам – четыре ковшика сразу. Каменка стреляет, как будто в начале. Еще не время. Котел кипит. Ничего разобрать не возможно.
— Не увлекайся, папа. Объясни свою мысль.
— Да, дедушка, ты, пожалуйста, не отвлекайся.
— Ладно, Петенька. Папа твой и в самом деле стоит на пороге.
— Ты хочешь сказать – на полоке лежу…
— Не мешай, дай послушать.
— А ты что-нибудь слышишь?
— Пока что нет.
— У отца не выходит – им объяснить. И вот уж тут, действительно, должно произойти какое-то чудо. Но я не могу им явиться, даже если бы я был и очень хотел. Просто четверо вместо троих. А между тем отец прав – сегодня третий, последний день. И если уж сейчас ничего не случится, каждый останется при своем. А ничего случиться не может. Папа, скажи им о твоем переходе. Алеша сегодня ближе к нему.
— Ну как?
— Словно морозным ветром повеяло в бане. Это от жару. Такого я еще не испытывал. По-моему, я на пороге теплового удара.
— Слезай немедля, и я тебе здесь объясню.
— Ну вот, мы с Петей готовы.
— Прислушайтесь. Приглядитесь. Я хотел вам сказать, что сегодня утром, там, на чердаке у себя, я пытался поймать момент перехода, ведь это разгадка всех мыслимых тайн, я вслушивался и вглядывался в себя, и вдруг потерял сначала зрение, а потом и слух. Зрение и слух возвратились, но я понял, что значит жить без того и другого. А потом я стал слышать и видеть, как никогда. Я видел и слышал сквозь стены и сквозь абсолютную тишину. Я видел сны твоей мамы, я разбирал ее мысли, я дословно понял молитву ее, ту молитву, что создавала прозрачную грань между нею и мной. И с тех пор сегодня я не перестаю чувствовать, что сам стою на каком-то пороге. Как мне вам объяснить еще. Нужно много рассказывать. Но потом я вызвал его. Это я его вызвал, сгустил из воздуха, и он возник на веранде. А теперь я слышу то, что он мне говорит. Он подсказывает, и я повторяю за ним. Он думает, что я все понимаю и какою-то особенной речью сумею тебе объяснить, Алеша. И вот говорю тебе, что ты на пороге, а я смог подсмотреть и услышать мой переход.
— Папа, остановись. Я понял тебя. Но ты прав, время, действительно, еще не пришло. Ты успокойся – я понял тебя. Ты не волнуйся… Да, я уеду. Неважно, как сложится моя жизнь. Твоя любимая Маша будет со мной. Да, я по-прежнему буду отвлекаться от себя самого. И чудо, совершенное здесь, останется во мне, и в глубине меня самого оно совершится опять. И люди рядом со мной, там, далеко от тебя, почувствуют это. И я стану видеть и слышать, как ты. И так же буду молчать о своем переходе. Да, да, да, я все делаю, чтобы он явился опять.
— Дедушка, я не понял ни слова. Но все-таки я хотел бы спросить, почему он перед уходом явился мне, а не вам. Почему он стоял вот здесь у порога, у этого жестяного корыта с холодной водой. Почему он стоял и смотрел на меня. А здесь у окна, повернувшись спиной к нему и ко мне, стоял я сам, но другой, девятилетний, белый пухленький мальчик, стоял, положив локти на подоконник и провожал глазами сегодня уходящий в сумрак лиловый закат. Так было давно, десять лет тому назад, я запомнил это мгновение, и вот только что оно повторилось. Но мальчик стоял спиною к нам и к нему, и никто не видел его, кроме меня. Вот я вам рассказал то, что хотел утаить. Но зачем, зачем все это было со мной, а не с вами?
— Папа м Алеша, мой брат, не надо ему отвечать. Бывают вопросы лучше всяких ответов. Помолчите немного. Теперь вот и в самом деле погасает закат. Вот на печной кирпичной кладке миг перехода. Это отсвет теплого неба или память о нем? Это молчание или прежний мой шепот? Знакомое состояние, в котором гаснут слова. Вот я являюсь им напоследок. Я опять стою у порога, тихо, неслышно переступая. Вот я даже поднял руку, вот я протягиваю ее. Кто из них прикоснется ко мне? Я не хочу уходить. Побыть с вами сейчас для меня важнее всего. Пусть каждый увидит меня своими глазами. Пусть каждый мою ладонь поочередно тронет своею ладонью. Папа, скажи им, что без меня им не встретить друг друга. Пусть разглядят меня в темноте и прикоснутся ко мне.
— Тишина отвечает мне. Как будто их нет. Вот единственное, чего надо бояться. Такой тишины. Отец, неужели я разучился являться?.. Я протягиваю им обе руки. Я уже не шепчу. Я говорю в полный голос. Все напрасно. Единственное, что мне остается, — взять руку отца и увести его за собой. Тогда переход состоится. И они поймут, наконец. Я могу. Но я запрещаю это себе – за чертою третьего дня.
9.
Какие мы разные. Неужели так надо? Да, нужно именно так. Но кто спрашивает? Кто отвечает? Это я сам. А кто я такой? Кто бы меня об этом спросил – кто, отличный от меня самого?
Низовская погрузилась во тьму. Дело в том, что вечернее солнце зашло в густую сиреневую тучу, и туда, к полосе заката, стянулись слои облаков, а потом с юга на север поплыла совсем непроглядная тьма, и все небо оказалось покрыто черной сплошной пеленой. И как будто бы эта тьма остановилась на месте. Вот в таком неподвижном и черном просторе над Низовской, над ее чуть видными крышами, когда погас последний свет на веранде, потом в большом, потом и в маленьком доме, когда все огни в поселке погасли, на свободе хорошо задавать вопросы и отвечать. На каждый вопрос есть ответ. И понемногу боль одного человека становится общей. Люди в поселке спят, во тьме утихли собаки, но что-то новое, чувствую, проникло в их сон, и это новое, пока они спят, сопротивляется их забытью и порождает сны, которые говорят друг с другом, спрашивают и отвечают и никак не могут ответить и потому переходят в тревожную явь и опять готовы освободиться от яви.
Боль сгущается и образует меня. И не так уж важно, откуда я и зачем. Одним существованием сделалось больше. Возможность осознала себя. Неужели кто-то может не спать, если я бодрствую надо всеми? Тот, кто не спит, это я. И вот я уже одновременно повсюду и чувствую каждого, кто спит и не спит. Непроглядная тьма становится видимой, и сквозь нее различимы каждая крыша и дом. Боль затаилась в пространстве и в каждом из нас. Вот прорезался в облаках красный закат, и все осветилось. Постепенно разгоню облака и верну белую ночь. Я прежний, кто видит и слышит, кто спрашивает и отвечает. И вот меня уже нет, а вместо меня – новорожденная боль. И все, что поручено мне, живет и страдает. Отвечает и спрашивает, освобождается и воплощает себя.
Оказывается, я никуда не ушел. Отец ошибался, думая, что я обнаружу себя кем-то другим и в ком-то другом, в кого я смогу совершить переход. Это как раз проще простого. Но, сказав это сыну и внуку, размягченным в горячей парилке, и сам размягченный, как будто потерявший форму свою, он не подумал, что слова его, как и вообще любые слова, способны влиять на переход к бытию. Отец успокоил сына и внука и ограничил меня. И вот я не смог появиться так, чтобы снова и снова меня узнавали. Сейчас, когда все они спят (как будто можно заснуть после такого), сейчас, в тишине белой ночи, среди темных разноцветных домов, я иду один по лиловой дороге. Я подойду к крыльцу нашего дома. Я сниму ненужный запрет. Отец ошибается, но вера его справедлива. Я войду в его сон, я сумею усилить в нем всеобщую боль, я даже его разбужу, тем более он и во сне после такого третьего дня ищет встречи со мной.
Вот я подхожу к нашему дому. Вот блестит в темноте лестница на чердак. Отец, как всегда, перед сном закрыл дверь изнутри. Могу пройти насквозь, могу постучать. Это мой чердак. Он остается моим. Я бы прошел сквозь дверь. Один раз уже, в первый день, это было. Теперь не хочу. Стою, прислушиваюсь. Он или не спит, или просыпается поминутно. Он ждет. Он хочет, чтобы я постучался.
Подожди. Это очень опасно. За дверью — не только отец. Там спит моя мама. Конечно, как и он, тоже не спит. Могу ли я постучать? Кто из них двоих откроет задвижку? Кто опознает сразу мой силуэт? Кто первый прикоснется ко мне?
Оба не спят. Оба глядят в темноту. Оба ждут. Здесь не имеют силы никакой запрет, никакие слова, никакие молитвы. Все давно совершилось. Надо лишь постучать в закрытую дверь, появиться и не уходить. Неужели так трудно?
В сумерках белой сиреневой ночи я сам не вижу себя. Впрочем где же и быть моей светотени? Сумрак в себе растворяет все. А может быть… Неужели? Надо скорей постучаться. Холодно здесь на пороге. Вот я стукнул несколько раз. Все правильно. Звук раздался. Второй и третий. И каждый раз все громче и громче звук и все ощутимее дверь. Вижу сквозь обе двери – мама встает и идет навстречу. А вслед за нею – отец. Почему они так долго идут? Зачем нужно в чердачном предбаннике зажигать электрический свет?
Защелка откинута. Скрипнув, дверь отворяется внутрь. И вот я вхожу, наконец.
Мама, закрыв глаза, обнимает меня. Шепчет слова молитвы своей, но они, как запрет отца, не имеют силы. Я чувствую это и, совсем онемев, опускаю руки. Она прижалась ко мне и целует мне грудь. На мне одежда тех лет, когда я еще был. Она ее узнает, расстегивает рубашку и целует мне шею, ключицы, ребра, как тогда целовала мой холод в последний раз. Теперь она узнает губами мое родное тепло, узнает мой запах, и больше ей ничего не нужно. Молитва угасла в душе, но губы еще шепчут слова. Так, прижавшись ко мне, мама может стоять без конца. Отец рядом – поднял свои ладони, держит их у лица, как будто боится тронуть меня. Что же ты?.. Ну, конечно… Я понял тебя. Ты хочешь, чтоб я точно так же ладони поднял и обнял маму моими руками. Ты боишься, что она спутает наши руки. Не бойся. Это уже не опасно. Я никуда от вас не уйду. Отец трудился недаром. И даже его запрет помог нашей встрече. Папа знал, что я нарушу его.
Мать ничего не боится. Она, оторвав от меня свою руку, ищет ею отца, хватает его за плечо и прижимает ко мне и к себе. Руки наши сплелись. Мы трое как один стоим на пороге. Я секунду одну вижу нас троих со стороны и решительно, раз навсегда отдаляю от себя этот призрак, это видение. Вот его нет. Я удержался. Отец меня научил, мама меня не отпустит. Так и будем стоять, пока папа ощупывает распахнутую дверь, чтобы закрыть ее изнутри. Как хорошо. Он прихлопнул ее, но забыл закрыть на защелку. Снова можно войти, но я уже здесь.
Мама ведет нас из предбанника в комнату. Папа зажигает электрический свет и даже проходит к окну и включает настольную лампу. Он садится за стол. Он этим хочет сказать, что уже видел Мишу два дня, а теперь пусть Миша побудет с мамой, пусть побудет, как если бы отца не было рядом. Но куда же он денется? Он не уходит от нас. И это ненужно. Никто из нас никуда не уйдет. Мы нашли себя и друг друга. Так думаю я. И мы с папой киваем друг другу. Он, отодвинув бумаги свои, неотрывно смотрит на нас.
Мама разглядывает мое лицо, трогает руки и ноги мои, шепчет слова ненужной молитвы. Отец усмехается, как победитель, как муж и отец – вот чего он добился. Я не знаю, что и сказать. И вдруг страшная горечь за эти семь лет подкатила к горлу, и я, нарушив молчание, — вот, разрыдался громко и выдал свой прежний голос, к которому сам еще не очень привык. Теперь я прижался к маме, теперь я вдыхаю ее запах, теперь я целую ей грудь, а потом целую, целую руку повыше запястья и приникаю к этой руке надолго лбом и виском. Но рыдания душат меня. И я вспоминаю – громко плакать нельзя. Люди спят. А быть может, не спят. Они ожидали. И вот услышали, дождались. Они слушают и нам не мешают.
Это первый раз. Он в жизни еще никогда не рыдал и так не плакал при мне. Он всегда отворачивался и подавлял свой плач, только его губы дрожали. Как мне хотелось его обнять в такие минуты… Но я не решился ни разу. Что же мне делать сейчас? Вот уже он заглушил рыданья свои. Да, это он. Вновь тишина. Только слышно дыханье двоих и мое, не слышное им обоим дыханье.
Когда они вот так сидели вдвоем, там, в городе, в узенькой комнатке, меня, вспоминаю, ни разу не было рядом, а если я появлялся, разговор сразу прерывался на полуслове и становился другим. Теперь, вспоминаю себя того, тоже надо куда-нибудь скрыться, но я теперь уж не тот, да и они другие. Да и куда я уйду с нашего чердака? Буду сидеть за столом. Еще раз вчитаюсь в эти бумаги. В них – тоска, и даже намека нет на то, что случилось. Вот страница о том, как в моей старой квартире, когда я, после смерти мамы, жил еще вовсе один, глубокой ночью, позвонив в наш дверной звонок небывалым звуком, приходит Христос и просит меня возвестить о чем-то и потом растворяется в воздухе… Якобы это было. Неужели можно такое читать? Нигде, никогда и особенно в эту минуту. Не могу, не хочу… Подымаю глаза, ослепленные лампой, и как будто не вижу на чердаке никого. Но вот явь проступила опять. Они сидят друг против друга, он на топчане, она на кровати. Он положил голову ей на колени, прижался виском к ее запястью, она, измученная и бессильная, сама не веря себе, глядит на него, гладит его другой рукой по волосам и тоже сдерживает рыданья, только сжала губы, как он, когда в детстве чего-то пугался. Я вижу сбоку лицо жены и вдруг поражаюсь, насколько оно похоже на Мишино юношеское лицо. Сейчас он подымет голову, и я не знаю, что будет. Я, наверно, зажмурю глаза, чтобы хоть немного отдалить это мгновение. Так оно кажется невероятно. А между прочим, все это на самом деле произойдет. И тогда я боюсь, что не выживу. Было бы лучше зарыться в бумаги, но я уже не могу.
Христос, в этом рассказе, просил меня объявить, что он уходит из мира, уходит совсем и больше никогда не придет. Господи, как я был несчастен тогда, придумывая это евангелие. А ведь ничего еще не произошло тогда в моей жизни – все впереди, и настоящая встреча с Наташей, и наше соединенье, и рождение первого сына, и появление Миши на свет. Как я был беден тогда. Воображеньем, душою. И как я богат в эту минуту. Он хочет ее спросить, почему она не отзывалась ему на закате второго дня, там, в нашем лесочке за баней, где он первый раз уходил от меня, и я оставался один. Он хочет об этом спросить и не спрашивает, потому что знает ответ. Мы, трое вместе, а они там внизу и в маленьком домике знают о нашей встрече и, затаив дыхание или спокойно дыша, спят или не спят, но знают, все знают о нас. Он подымает голову. Сейчас прозвучит ненужный вопрос. Вот он спрашивает ее. И я замираю, гляжу и не вижу, не слышу.
И в самом деле – что она может ответить?
Сейчас, в эту секунду, рухнет вера ее. Рухнет совсем. Окончательно. И она станет моей ипостасью. И это совершится при мне. И без всяких моих слов и помимо меня. Да, это неточное выраженье. Помимо… Да, это не так, но я понимаю. И знаю, что они оба чувствуют то же, и — помимо меня. Им незачем понимать.
Счастливая, она молчит, видит лицо и глаза Миши и перестает кивать головой, как бывает, когда она признает мою правоту. Оглядывается на меня, как будто хочет мне передать Мишин вопрос, и потом, без ответа, припадает к его руке, чуть повыше запястья, прижимается к ней лбом и виском. Теперь Миша взглядывает на меня исподлобья и уже отвернуться не может, губы его дрожат, напрасно он их сводит почти до боли. Он плачет, как никогда в жизни не плакал при мне, я плачу открыто и не боюсь, что звуки рыданий моих разбудят тех, кто спит и не спит.
— Папа, больше не будет наших встреч без тебя. Ты всегда останешься с нами. Иди к нам сейчас. Погаси свою лампу.
— Я уже погасил. Разве не видишь?
— Нет, она еще горит на столе.
— Вот, я отодвинул бумаги. Теперь все будет не так, как тогда.
— Да, писания твои сейчас ни к чему. Ты вообще не должен писать, когда мы втроем. Мать, ты одобряешь меня? И я теперь уже никуда не уйду. Прошло время, когда ты был свободен. Мама согласна со мной?
— Не мучай мать. И не надо шутить. Что ты хотел? Снять какой-то запрет? Но ты видишь – запрет не действует все равно. Что может в самом деле тебе помешать?
— То, что ты пишешь, когда мы трое, меня не спросив. Я не свободен из-за тебя.
— Ну что ж, будь свободен. А я напишу об этой свободе.
— Мишенька, мы всегда были втроем. Твой папа сделал все, чтобы я не отпускала тебя. Он сделал все, потому что писал. И вот я тоже тебя не отпустила, как он. Вот мы втроем, и все уже совершилось?
— А что? Подумай прежде чем говорить…
— Нечего думать. Состоялось то, что ты готовил весь день. Твой переход – вместе со мной и с Мишенькой нашим. Он ведь все эти годы не отходил от тебя. И я это знала. Да, я молилась, чтобы Господь как-нибудь отдалил этот час. Потому что это час перехода. Миша за нами пришел. Он постучал в нашу дверь, как в свою. Я открыла ему. Ты не отступил от меня. Дальше уже нельзя. Ангел наш за нами пришел. Моя молитва бессильна. А твоя – останется людям. Когда-нибудь они поймут, как совершать переход. Но ты еще не гаси свою лампу. Сиди за столом. А мы все равно будем рядом. Еще посиди хоть немного. Целая ночь впереди. Если бы можно было еще дотянуть до рассвета. Кто-то из них должен проснуться. А сейчас, не обманывайся, все они крепко спят. Их разбудить невозможно. Я знаю, как они спят. Могу читать и пересказывать сны. Ты не догадывался, а я исподволь рядом с тобой этому научилась. Миша пришел, когда я научилась вполне.
— Папа, вот почему переходить очень опасно. Вы оба все неправильно поняли. Не вы идете ко мне, а я к вам пришел. Мне теперь безразлично, примут они или не примут меня, захотят ли они, чтобы я постучался в окошко. На веранде я уже был, в маленьком домике – тоже. Там сейчас крепко уснули сын и отец… Пусть для них будет все, как папа сказал. Пусть они не узнают меня. Пусть для них я сам себя не узнаю. Это можно. Не бойтесь. При этом они будут видеть и слышать меня. Я знаю, как это сделать. Я уже пробовал это сегодня в нашей парилке. Каждый получит свое, и все мы останемся вместе. И никто не будет друг другу мешать. А потом, папа, откроется новое, но лишь для того, кто захочет. Они, за прошедший день, узнали довольно, чтобы принять эту жизнь.
— Мишенька, скоро кончится ночь. Папа твой не настолько всесилен, чтоб устанавливать время. Я хочу на тебя насмотреться. Надо успеть. А потом все равно мы уйдем. Только вместе. Ведь все равно ты пришел, чтобы нас увести за собой. Я согласна. Сил моих не хватает. А самое важное – я уже никому не нужна, кроме тебя и отца твоего. Кроме двух любимых моих. Кроме тех, кто мне отвечает любовью. А другие мои – взяли все, что я могла им отдать. Взяли и возвращать не умеют. Они проживут без меня. Ты не смотри на меня так. И ты не смотри. Мы действительно разные. Но мы друг без друга не можем. Вот мы и останемся вместе там, за чертой перехода, там, откуда Миша пришел. Я согласна. Я знаю теперь – оттуда можно вернуться. Там божество. Там эта минута. В ней все счастье мое. В ней полное воздаяние мне за всю мою жизнь и любовь.
Что же мы делаем? Спорим в часы и минуты последнего счастья. Оно уходит, как ночь. А я ожидаю рассвета. Жду его и боюсь, и не хочу, чтобы он наступил. Все-таки что происходит? За окном – белая ночь. Электричество наше только мешает. Но теперь, конечно, его нельзя выключать. И пусть моя лампа горит. Кажется, что за окошком темно. Там, где восходит солнце, еще лимонная полоса, и на ней так четко видны силуэты верхушек деревьев. Под ними чуть видные и непробудные крыши домов. Стекло окна отражает свет моей лампы, и, если всмотреться, я вижу, как Миша вместе с мамой встают, неслышно подходят ко мне и вот уже стоят за спиной. Неужели они что-то решили? Когда и как это случилось? Господи, неужели я заснул и, пока они сидели вдвоем, проспал целую ночь? Или я не смог побороть напряжения и отключился на час, отпал от себя самого?.. Ведь я ж не один, как Миша когда-то, в городе, там, тому сегодня исполнилось ровно семь лет. Вот он все-таки приехал сюда, поднялся ко мне на чердак. И теперь уж ему ничто не может грозить. Теперь и для нас уже ничего не может быть страшно. Кто и чем мог бы нам сейчас угрожать. Все уже было. С тех пор скоро пройдет целых семь лет. Было страшно и невыносимо, пока он не пришел. А теперь в эту самую ночь, когда семь лет назад он был один, Миша вернулся, увидел маму, вот они сейчас стоят у меня за спиной. Никто теперь, никакие убийцы, никакое время, никакая эпоха нам не страшны. Миша бессмертен. И пока я заснул на минуту, в его бессмертии побывала Наташа, его мать и моя жена. Она, как и я, побывала за этой чертой. Миша ей уступил. Он взял ее за руку. Он вместе с ней шагнул за черту. Он показал ей Небытие. И оно этой ночью, пока я заснул, уронив голову на руки за столом, сказало себе самому слово Небытия и вывело их из себя на этот чердак, а я, проснувшись, не заметил, что спал, и снова не подсмотрел момент перехода. Но с ними двоими это было не так, как уже не раз бывало со мной. Не подсмотрел за собой… Как же мне разглядеть мои ипостаси, когда они уходят и возвращаются вновь?
— Ну так что? Я отключился… Вы не заметили это? Невероятно. И все же, пока я был неизвестно где, что с вами происходило, что вы решили и что вы сейчас скажете мне?
Оба молчат почему-то. Неужели им удалось подсмотреть переход и сейчас они, как после сна, еще не забыли то, что поняли, но уже теряют слова и вместе с ними – принесенный оттуда неясный образ мерцающей правды. У них у обоих какие-то странные, даже смешные лица. И я и в самом деле смеюсь, громко, открыто, как плакал недавно. Смеюсь, как тот, кто будит уснувших. Они еще не проснулись, а на самом деле я еще сплю. Это у меня лицо должно быть смешным.
Но никто из них обоих даже не улыбнулся. И это странно и волнует меня. Стыдясь своего смеха, я вновь повернулся к окну. Но за окном белая ночь светлеет и уже переходит в рассвет. Удерживать дальше наружный свет невозможно. Я уже не могу разглядеть в оконном стекле отражение лампы моей и того, что у меня за спиною. Ну, вот — наконец и они засмеялись. Можно выключить свет и к ним повернуться. Да, смеются, как заговорщики. Да, они знают то, что я проспал и о чем не могу догадаться. Но я ведь тоже кое-что знаю, что неведомо им…
— Ну что, сговорились?.. Что вы сейчас ходите сделать со мной? Уже ничего не сделаете. И никто ничего не сделает. Вы это знаете сами. Сейчас сквозь стекло окна ляжет на эту косую стенку оранжевое пятно. Утро вот-вот настанет, как было вчера, когда я вот так же сидел и, казалось, был совершенно один. Ну, что вы смеетесь? Холодно утром. Обнимите и погрейте меня.
Они обнимают и греют. Руки наши снова сплелись. Кажется, я проснулся. Еще бы!.. Скоро нужно будить остальных.
10.
Настя плохо спала. А когда заснула, ей все время снилось, что она девчонка, а не мальчишка. Так оно и было на самом деле, но почему-то каждый раз это ей снилось, и она во сне знала, что это сон, а не явь. Но вообще, какое это может иметь значение, если ненужный сон и явь совпадают?.. Наверно, что-то не так и что-то во всем этом есть.
А, все понятно. Дед без конца видит во мне своего Мишу, такого, каким он был, когда ему было, как мне, двенадцать лет. Я знаю, конечно, что Миша – мой папа и что я его никогда не видела, потому что уж семь лет как его убили, и его нет на земле в этой жизни. Я на него похожа, как две капли воды. Но все дело все-таки в том, что я девчонка и такою останусь. И меня раздражает, что дед во мне все время хочет увидеть мальчишку. Он даже больше любит Петра, потому что Петя – внук, а не внучка, и чем-то он похож на моего папу, хотя не очень похож – разве чуть-чуть. Такой же высокий и стройный. Но у Пети ведь даже походка другая. Он ходит быстро, бодро и слегка враскорячку, словно он твердо знает, что ему делать, и это решение его – глупое, глупое, но он даже не догадывается о том. Мой папа ходил иначе. А интересно, откуда я это знаю? Ведь я ни разу не видела, как он шагал и двигал плечами. Не видела, конечно… А вот и видела – тогда, единственный раз на веранде. Пусть бабушка что угодно думает, а ведь это был он. Я все хорошо разглядела. Как он на меня посмотрел и сразу пошел на крыльцо. Он стоял там, и я видела – он не сутулился вовсе. Он смотрел в сторону леса, туда, где на нашем участке у забора еще растет наш умирающий дуб. Он смотрел на этот дуб – я все хорошо заметила. А Петр бы так никогда не сделал. Он просто бы вышел и, ссутулясь, двигая плечами, быстро ушел бы в маленький домик. Прошагал бы мимо дуба и на него так бы и не взглянул.
Я не Петя, этот любимчик дедушкин. Я не мальчишка. Пора бы дедушке понять, как это следует понимать. А то я до сих пор вижу глупые сны. Пора бы всем это понять. Тот же папа. Куда он делся и почему он даже не тронул меня рукой, когда выходил на крыльцо? А почему я не побежала за ним? Думаешь, не узнала? Ошибаешься, сразу узнала. По фотографии, она все эти годы стоит у нас на бюро, и по той фотографии, что в дедушкиной комнате, и по другим фотографиям и еще почему-то. Я узнала, но я прижалась к бабушке и не могла от нее оторваться. Наверно, потому что я его увидела в первый раз. Но все равно непонятно. Папа куда-то делся, и все после этого жили не так. И говорили не так. А я не знаю, что делать. Целый день думала только о нем и следила за бабушкой. А старенькая бабушка, та и вообще ничего не видала. Да ведь конечно, она плохо видит, и все равно она не поняла ничего. Разве так можно? Взрослые могут все. А я не знаю, ничего не знаю, не знаю. Я какая-то другая, чем на самом деле. Дедушке нужно об этом хоть когда-нибудь догадаться. Пусть успокоится. Я другая, другая, прошу понять.
До рассвета еще далеко. Зачем я не закрыла шторкой окно? Печка, рядом с которой лежу, остыла. Нет, если пощупать беленую кирпичную стенку, она еще чуть-чуть теплая. Что-то мне не лежится, а вставать боюсь. Как будто, если я встану, кто-то заглянет в окно. А что? Вполне может случиться. Мне даже кажется, что уже заглянул, только я не заметила. Странно, я всегда хорошо спала на этой кровати. А теперь, как только сожмусь калачиком, что-то делается со мной, так что я не могу распрямиться. Как будто кто-то держит меня. Я вытягиваю ноги, откидываюсь на спину, и становится легче. Но зато, если уснешь, снова во сне кто-то мне говорит, что я не мальчишка, а я злюсь и кидаюсь на него с кулаками, и непонятно, кто это – дедушка или папа. Я злюсь, кидаюсь на него и хочу, чтобы он ко мне прикоснулся. А он смеется и уходит совсем.
Но вот как будто бы скрипнула наша калитка. По-моему, кто-то все-таки прошел по дорожке. Задел ногою траву. Я знаю этот звук. И по ночам его никогда не было. А вот теперь точно – ступеньки лестницы гнутся. Кто-то идет на чердак. Он старается, чтобы я не услышала. Вот теперь меня клонит в сон – и вовсе некстати. Надо слушать, слушать, что происходит. Но вот почему-то все тихо, или мне показалось. Незачем даже вставать. А то я бы вышла проверить. Неужели бы вышла? А что? Если все спят и никто не слышит. Пойду и узнаю. Вот как будто бы я выхожу на крыльцо. Немножко видно. Холодно страшно. Но вот я как будто бы огибаю угол веранды. Кто бы взглянул на меня со стороны – испугался бы. Я, наверно, похожа на Обдериху, которая крадется к черному туалету. Одна. Все это как будто. Ступеньки лестницы на чердак. Взгляну и точно – там кто-то стоит. Что это? Я ведь по правде лежу на кровати. Вот беленая стенка печки. Я заснула и видела сон? Я не вставала. Ну не знаю, не знаю. Черная тишина. Но кто-то там наверху. Прислушайся, кажется, дышит. Стоит. Я долго так не могу. Только бы не заснуть. Но я поменяла позу и вот засыпаю. Вот я пока еще знаю, что сплю. Пусть будет все само собой – без меня. Вот тебе и девчонка. Мальчишка бы встал и проверил. А я — все. Вот меня уже нет.
Меня еще нет, но кто-то постучал надо мною в дверь чердака. Ничего не хочу ни слышать, ни видеть. Сжимаюсь калачиком. Вот опять постучали. Уже погромче. А вот еще и еще. А в это время снится мне мама моя. И мне ее жалко. Сейчас она ко мне прикоснется. Но это сон, и все не по-настоящему. Она снится, снится – похожая на меня, но злая и такая же добрая. Она меня пугает и любит. И сквозь ее страшный ласковый взгляд слышен стук в дверь чердака. Я не хочу расставаться с мамой, но надо проверить. Я готова проснуться, но мама сердито запрещает мне это. Не знаю как, но каким-то теплым знакомым голосом. Ты девчонка, девчонка… Нет, я просыпаюсь. Мама далеко и, наверное, тоже спит, как и все другие в доме и в маленьком домике. Стука не слышно. И как будто бы там наверху закрыли вторую дверь. И как будто бы шепот. А вот кто-то тихо плачет. Тихо-тихо, чтоб я не слыхала. И я знаю, кто наверху.
Они говорят обо мне. Только так. Ничего другого не разобрать. Папа спрашивает подробно. Бабушка ему объясняет. А дед, слышу, включил свою лампу, смотрит со стороны. Смотрит и плачет. Или это папа заплакал? Я угадываю тихий, будто сорванный голос его. А вот это дед. Не боится, что старая бабушка проснется внизу. И не боится, что я пойду проверять. Ну, в общем понятно. А я буду плакать потом. Когда останусь одна. А это когда-нибудь будет. Сейчас нет никаких слез, потому что я в это не верю. Я говорю себе, что не верю и пусть будет так, как сказала. Не верю, не верю. Вот мама опять приснится мне и все объяснит. Небось ее никто не позвал. Она никому не нужна. Мама злая, и я буду злой. Они так рады, что встретились. А я не хочу встречаться. Не буду и не хочу. Но все-таки, если папа захочет, я не сумею… Ладно, пусть всю ночь говорят обо мне. Я буду лежать на боку, спиною к печке. Сожмусь калачиком снова. В окошко видно, как черные облака уползают с зеленого неба. Стало светлее. Ночное окно кажется синим. Теперь в него никто не заглянет. Да, конечно, все так и надо бы сделать. Но ведь ты сама посуди — папа оттуда пришел. Такого еще не бывало ни с кем. И вот я уже не лежу, а сижу на кровати. В ночной рубашке своей и на пол спустила голые ноги. Холодно. А надо мной потолок. Им хорошо. Там теплее, чем здесь. Наброшу на себя одеяло и буду сидеть. Сейчас в той комнате рядом с кроватью старенькой бабушки закукует будильник. Она проснется, но, слава богу, ничего не услышит и снова задремлет. А я буду сидеть. Как будто бы вовсе одна. И не проверила, и не заснула. Хорошо бы заплакать, но это потом.
Вот я дождалась. На чердаке – абсолютная тишина. Абсолютная – хорошее слово. Ни скрипа, ни шепота. Куда они делись? По-моему, их там нет. Вот я как будто бы открываю дверь – первую и вторую: никого, только одна дедушкина лампа горит на столе. Кровати поправлены, словно тут никого и не было вовсе. Но это глупости, это я мысленно вижу. Но вообще тишина такая, что вроде бы так и есть. Абсолютно и невозможно. Буду сидеть. Вот сижу уже целый час. Что с ними такое? Если бы они заснули, я бы, наверно, услышала, как они дышат. Нет, вот оно что… Их не стало. Вот папы не было, и он появился. А теперь они только что были, и вот их больше нет. Зачем же я здесь сидела, почему не проверила все? Теперь уже поздно. И все-таки нужно бежать туда поскорей. Уж теперь я точно знаю, что это не сон. И все-таки что-то не пускает меня. Все равно скорее бежать туда, а то я закричу на весь дом. На два дома. Вот веранда. Где мои тапки? А то по железной лестнице не забраться босыми ногами. Не вижу тапок. Но свет не надо включать. Бегу и не чувствую ног. И вообще – как будто бы я пропала, и так легче бежать. Земля холодная, знаю – но и ее нет для меня. Вот поднялась. Ничего не вижу. Если дверь изнутри закрыта, значит все в порядке – можно тихо возвращаться назад. Мамочка! Надавливаю на прозрачную пластинку, что прибита к двери, надавливаю – и дверь подается внутрь. Только почему-то без скрипа. Легко, как во сне.
Да, сквозь щели второй замкнутой двери – слабый свет оттуда, из комнаты. Там тихо, тихо совсем. Абсолютно. Наверно, они все куда-то ушли. Неужели гулять? Где – в такую холодную ночь. Я бы слышала. Там их просто нет никого. Даже бабушки с дедом – они могли бы остаться. Ну что ж? Проверяй. Чего ты боишься? Между тобой и ими – тоненькая щелястая дверь. Ее нужно потянуть на себя. Вот нащупала холодную ручку. Деревянная задвижка внизу не закрывает снаружи. Точно – все они там. Что проверять? Но ведь это самое страшное. Каждый бы испугался. А я даже не знаю – боюсь или нет. Тяну дверь – она не скрипит. Сейчас все станет понятно…
Вхожу. Темная комната – выключен свет. Одна только лампа горит на столе у окна. Дедушка сидит перед ней. Подбегаю к нему и не слышу, как скрипит половица. Он сидит прямо – закрыв глаза и как будто не дышит. Оглянулась – в комнате нет никого. И в самом деле – кровати заправлены. Дедушка не ложился и все так и сидел целую ночь. А где же они? Где бабушка?.. И где же он? Где мой папа?
Я кричу и не слышу крика. Нет, все понятно… Просто я не кричу.
Дедушка пошевелился. Вот-вот проснется. Я отступаю назад. Сажусь на кровать. Напротив меня гладкий топчан. Как будто на нем никто не сидел. Почему мне не страшно, что бабушки нет? Почему мне не жалко, что я не увидела папу? Кто-то как будто шепчет мне, что все хорошо. Но ведь этот кто-то не по-настоящему шепчет. А на самом деле – абсолютная тишина. Но и без шепота – все хорошо. Такое было со мной – один только раз. Не помню, когда. Не помню, и уж точно – никто не поможет мне вспомнить. А когда это прошло, жить стало неудобно и больно. Так что даже не хочется вспоминать. А вот сейчас – хорошо и нестрашно. И боль моя куда-то ушла. И вот сейчас тихо заплачу. Нет, не заплачу – нельзя. Дедушка и так чуть не проснулся. Вот он сидит, но его как будто бы нет, и ему хорошо, как и мне. Хорошо, как им, потому что их тоже вроде бы нет. Но я не одна и не хочу уходить.
Всматриваюсь в полумрак. Черный абажур лампы совсем придвинут к столу на изогнутой ножке. За синим окном лимонный восход понемногу желтеет. Как это я стала думать чужими словами? Какой такой лимонный восход? Ладно. Сиди и не всхлипывай. Папа и бабушка рядом. Не спеши. Да, они рядом, если их нет. Затаи дыхание. Сожми свои губы. Сиди. Такого больше не будет.
И вот я сижу. Уже у себя на постели. За мною печка. Надо мной потолок. А там чердак. Его проверять не буду. Я только что все проверила и ушла.
Не знаю почему, но я успокоилась. Теперь можно свернуться калачиком и легко повернуться на спину. Никто не держит, не мешает, лежи как угодно. Отпустило. Можно спать, и никаких снов не приснится. Я уже сейчас наяву сплю без всяких снов. В том, как я лежу, есть бабушка и папа. А дедушка там наверху – тоже спит. Не знаю, как мы проснемся. Это никому не известно. А за окном разноцветное небо. Скоро выглянет солнышко и попадет мне прямо в окно – оранжевым пятнышком на стенке беленой печки. Оно ко мне заглянет раньше, чем к дедушке на чердак. Оно раньше других разбудит меня.
Там опять слышу чьи-то шаги. Вот даже кто-то сказал вполголоса. Это не бабушкин голос. Дед отвечает ему. Спокойные голоса. Ничего не случилось. А теперь я ненадолго уйду куда-то. Уйду и вернусь и буду совсем другая. И нестрашно, если меня, другую, никто не заметит. Я одна буду знать, кто я такая. Я там, где мой папа вчера был целый день. Как хорошо, если это есть. И не беда, если кто-то не знает. В любую минуту может узнать. Вот опять мой папа что-то сказал.
Вспоминаю: взрослые не любят друг друга. А мы еще не умеем так не любить. Только тот, кто вернулся оттуда, любит себя и других. Дети пришли оттуда. Им легко. А мне уже трудно. Так в жизни. А сейчас мне тоже легко.
Подожди еще. Солнышко выглянет, и тогда ты проснешься. Ты ведь ждала меня. Правда? Ждала? Почему ты молчишь? Я не верю, не верю. И все равно я, конечно, ждала. Ты не помнишь меня совсем? Чуть-чуть вспоминаю. Меня еще не было, а ты уже держал меня на руках. Вот это я помню. Мама тогда не понимала, что значит родить. А я понимала, и вот родилась. А потом мне стало больно и страшно. И только сейчас отлегло. Сейчас и когда я была там, наверху. За что, скажи мне, за что никто не любит меня, и за что тебя все любили и любят сейчас? Повернусь на другой бок, и будет все то же. Вот, оказывается, как можно… Почему я раньше не знала? А что, если это будет потом и не пройдет никогда?.. Что-то теплое коснулось лба и плеча. Оно же глянуло на чердак и скоро доберется до дедушки и до папы. Бабушка догадалась и отворяет окно. Оранжевое и зеленое море. Ветки яблонь. Кусты. Черные грядки. Роса на дорожке, поросшей травой. Разноцветные огоньки на траве и цветах. Как хорошо все сразу увидеть. И пускай приходят откуда-то дедушкины слова. Так ты меня ждала хоть немного? Ждала, ждала, ждала – только тебя и ждала. Другие были, но я не знала, что ты не такой, как они. Еще немного побудь так, как сейчас. А то ухожу ненадолго, и ты останешься без меня. Вот и остался…
А теперь — сначала зеленое, огоньки, запах травы и особенный запах яблонь. Потом голоса на чердаке и чьи-то шаги. То и дело скрипит половица. Голоса перебивают друг друга, соединяются вместе. Но я точно слышу – говорят не обо мне. А зачем обо мне, если я все равно слышу тот особенный голос. «Какая разница?» — сказал этот голос. Вот именно. Все именно так. Но почему мне это знакомо? Вот уже меньше. Вот и вовсе чуть-чуть. Не хочу просыпаться. Подушку на голову и повернулась к стене. Солнце светит в затылок. А голос отдается во мне.
Проснулась. И сразу все вспомнила. Ну уж и все!.. Не получилось. Что-то ушло от меня. Надо скорей одеваться и бежать на чердак. А то и оттуда уйдет. И останется только солнце, яблони и трава. Да дедушка с бабушкой… Нет, я что-то забыла. Вот удивительно. Неужели не вспомню? Да, вспомнила точно. Куда они уходили? Когда вернулись опять? А может быть, они не знают об этом? Тогда я могу рассказать. Надо прямо сейчас, пока они говорят.
Все очень легко. Вскакиваю резко и сильно. Джинсы. Папина курточка. Когда он был маленький. Откуда она? Ведь ее не было здесь. Не важно. Утро со мной. Никуда они не уйдут. Что это? Шаги по лестнице вниз. Неужели я опоздала? Что опоздала? Я уже не могу опоздать. И все-таки я не верю, не верю, не верю.
Я спускаюсь по лестнице, чтобы встретить Настю, которая спешит мне навстречу. Сейчас она выбежит из-за угла веранды. Жаль, что утреннее солнце еще не осветит ее – там падает тень. Но я хочу внучку увидеть раньше, чем встретит ее отец. Она ведь так похожа на двенадцатилетнего Мишу. А ведь сейчас, я знаю, она в его детских джинсах и в его синенькой курточке, из кармана которой я вынул недавно ту самую улитку и пух репейника. Немного воображения, и сейчас Миша встретит себя самого. На самом деле отец и дочь встретятся наконец. Настя спешит, но где же она? Угол веранды, синяя тень, а дальше – золотой куст черноплодки, рядом у ограды наш серый умирающий дуб, столик на покривившихся ножках, скамейка, и больше нет никого. Я останавливаюсь, держась за перила. Справа береза, озаренная солнцем, закрывает маленький дом. Прямо перед лестницей шиповник, но где же его алый цветок, о котором говорила жена? Он еще не расцвел и, может быть, не расцветет. Жду, но внучка навстречу не выбегает. Я оглядываюсь назад. Но и следом за мною никто не идет. Подымаюсь опять – дверь на чердак закрыта – висячий замок. Интересно, как же я в нее проходил. Спускаюсь, огибаю дом с другой стороны, заглядываю в окно – кровать, на которой спала Настя, заправлена, и видно, что это я сам ее заправлял. Я выхожу на свет, поворачиваю к маленькому дому, захожу за веранду, ослепленный утренним солнцем, прижимаюсь к стеклу окна. Солнце туда заглянуло в другое окошко с веранды, и я вижу пустую кровать, а напротив – крытый пледом диван. Так я не мог постелить – это рука Миши, он спал на диване и так застелил его в последний раз перед уходом. В комнате нет никого. Вместе со мной в окно глядит молодая березка. Солнце еще не зашло за дом и греет ее и меня.
Да, конечно, все было так. В самом деле. Сегодня ведь третий день. Миша ушел вчера на закате. Жена, сын, внук, Настя, Маша, старая бабушка только сегодня приедут и не приезжали еще.
Опять взглядываю в окно. Да, точно вон прямо на белом столе в комнате – два листка с Мишиным почерком – всего несколько строк на последнем верхнем листке, он весь так и остался белой страницей. Его апокалипсис. Надо войти в дом и спрятать, пусть его никто не увидит. Только Наташе могу показать, и она поверит, что это Миша писал не семь лет назад, а всего лишь позавчера и вчера.
А что же в самом деле было со мной этой ночью? Понятно, что я не спал и не видел все это во сне. А что было с ними — теми, кто скоро приедет? Стоит ли все рассказывать им? Конечно, лучше не говорить. Так мы все и живем. Только я один говорю и пишу понапрасну. Только я один говорю и пишу. И все-таки – что же случилось?
Конечно, я знаю ответ. И ответ этот очень простой. И его незачем даже скрывать – настолько он прост.
Я ведь хотел подсмотреть, каким бывает и будет мой переход отсюда туда – надо было переступить порог, уйти на миг и вернуться назад. Ну, так вот я подсмотрел. Ушел и вернулся.
Вот какое оно — Небытие. Это не пустота и не отсутствие всего. Там нет бытия. И только. Значит, там есть все, кроме нашего бытия. Все возможное и невозможное тоже.
И вот получается, я ушел туда и там опередил мой третий, наступивший нынешний день. Я заранее его пережил. Там, где я был, каждый из нас – ипостась. Легко. Такое нужно вызвать оттуда сегодня. Раньше я предчувствовал. А теперь открыл для себя, что, пожалуй, смогу. Надо суметь. Скорее, пока не ушло. Да, конечно, там нет бытия. Но только там готов переход в бытие… Надо вызвать… Запомнить и вызвать. А как же они – мои ипостаси? Мои родные, близкие, дальние?.. Придется им рассказать. Они там были вместе со мной. Теперь им нужно отсюда позвать себя. Да, я расскажу. Все, что я видел и слышал. Все, что видели и слышали вы.
Постойте, постойте… Или мне кажется? Но за окном в маленьком доме что-то сдвинулось на столе… Нет, все по-прежнему. Только на белом листочке, вижу, сами собой появляются новые слова апокалипсиса. Те, что Миша вчера не успел дописать. Появляются новые и новые строки.
Я приникаю к стеклу окна, приникаю руками и лбом, и вот — из последних сил усмешкою подавляю свой плач, как будто кто-то может услышать меня.
2008