ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

П О С Л Е Д Н И Й Д Е Н Ь

 

Я унаследовал от отца многое, но одно важнее всего – любовь к мгновениям жизни, которые, как и всякое мгновение, повториться уже не смогут. Он их сохранял в своих маленьких этюдах. Каждый из них был сделан в один день, на том единственном месте как память о счастье, которое было здесь.

Закончив работу, отец закрывал свой этюдник и уносил мгновение с собой. Оно было поймано и удержано.

Счастливый человек. Ведь это не просто запись для памяти. То, что хочется удержать и вернуть, сохранялось в этюде.

Казалось бы, у того, кто пишет словами, а не красками, все просто. Пиши каждый день и старайся так находить слова, чтобы они, подобно краскам и рисунку углем, вполне схватывали бы то, что уже никогда не вернется. Но слова – совсем другое…

И вот получается. Я унаследовал любовь к удивительным по красоте переживаниям и не принял от отца то, чем он был счастлив – не принял способ удержания красоты.

Папа, чувствую сейчас, недаром хотел, чтобы я тоже стал художником. Он предвидел, что когда-нибудь я буду страдать и не смогу, как он, ежедневно спасать себя  уловленными в «нашлепках» минутами счастья. Он оказался прав. Я догадывался об этом часто. Но теперь, когда вся жизнь – страдание… Теперь. В эти мои последние. В эти немногие дни.

После того, как это случилось. Да, он оказался прав. Тысячу раз прав. А произошло вот что… Но, прежде чем рассказывать, еще немного – о счастье…

_______________

В то утро я последний раз вышел с отцом рисовать. Он писал свой этюд. А я делал рисунок в альбоме. И отец знал, что это больше не повторится. И часто оглядывался на меня. И один раз даже очень долго смотрел, как я рисую. Но это был особенный взгляд. Он не видел рисунка, а видел что-то другое. И я оторвался от моей очень плохой работы. И тоже стал куда-то смотреть. Не видя отца. И, как сквозь сон, я слышал его слова.

– Ну что? Отвлекись на минуту. Все равно что-то не то. Видишь – собор тяжел. И белые фигуры на фасаде – справа и слева. Петр и Павел. Все не так. И это ты сам, без меня, хорошо знаешь и видишь. Отвлекись. А то, я чувствую, все будет в последний раз. А я не хочу, понимаешь, чтобы это все было в последний…

Услышав такие редкие для него слова, я с удовольствием оторвал свой взор от рисунка. Но ведь отец не разглядывал храм, который был у него изображен. А о том, что он видел, ему, как и мне, еще не хватало слов. Да и вряд ли тут можно было найти какие либо слова.

– Папа, откуда ты знаешь, что это в последний раз?

–  По тому, как ты рисуешь… Линия все передаст. Вот она уверенная и точная. А вот… Пойми. Линия тебя не обманет.

И в самом деле – то, что он говорил, было верно. Да. Но совсем не то, что он думал. И совсем не то он хотел мне сказать. Да. Мне. А не себе самому. И я видел – именно это он пишет красками на своем небольшом этюде. Там  никаких линий. Сразу краски. И все получалось. А он смотрел мимо изображения и того, что изображено.

Последний   день… Последний раз. И все от того, как я рисовал. Надо было что-то сделать, чтобы все изменилось. И такое отец видел. Но даже не пытался передать прикосновением кисти. Только словом. А слов не было.

И я проговорил – как будто чужими словами:

–  Папа, ты говоришь – отвлекись. А на что отвлекаться?

– Вот и я спрашиваю. Почему-то. Всматриваюсь и не могу разглядеть. Что такое? Жизнь как будто обычная. Но что-то произошло. Вот видишь – две фигурки… Ничего. Пройдут мимо.  Совсем не то, что я хотел бы увидеть. А ведь этот храм, как думала мама, понимаешь? Мог спасти нам жизнь. А может быть, – и спас.

–  Почему?

– Ну это ведь лютеранский храм. И вот мама думала, что немцы не будут его бомбить. Увидят с воздуха купол и не будут бомбить. А это храм Екатерины. Маму так зовут. И вот она думала… А на деле вышло не так. Рядом с храмом было крупное попадание. Там, во дворе. Отсюда не видно. И в наш дом немцы тоже попали. Но вот –  мы живы. И храм уцелел.

Папа чувствовал, что говорит не то. А то было другое. Там, у храма, – две фигурки остановились – прямо перед входом. Как будто обдумывали – войти, не войти. Но ведь храм закрыт. И неизвестно когда откроют его.

– Вот нарисуй наше спасение…

– А ты его тоже рисуешь?

–  Я хотел бы. Да ничего не выходит. А эти двое… Что они там стоят?

Мне и в самом деле захотелось нарисовать наше спасение. Почему-то вдруг набежали слезы, и храм задвигался передо мной, вдалеке, на той стороне Большого проспекта.

Как это передать?.. У отца получилось. Но он все равно был недоволен. У него на этюде храм чуть-чуть изогнут – и точно так изогнут, как это мне показалось.

Я хотел папе такое сказать. Но вспомнил – он ведь, наверно, думает сейчас, что это последний  день. Как это может быть? И я говорю о том –  совсем тихо, так, что уличный шум заглушает слова.

Тихо. Но папа услышал. Он поднял кисть и уже почти было прикоснулся к тому прозрачному пятнышку. Но, видно, опять помешали фигурки. Они как раз кончили там разговор, и одна из них пошла по своим делам. А другая все же решила открыть этот храм, с трудом отперла дверь и вошла внутрь

– Папа, ты видишь? Кто-то отпер ключом хорошо закрытую дверь?

– Да, я давно ждал, что это случится. Ну вот, наконец, проникли. Спасение состоялось.

– Что? Что ты сказал? Снова последний день? Или что-то другое?

– Нет, все так. А я почему-то ждал, когда они разойдутся.

И отец последний раз прикоснулся кисточкой к своему пейзажу. И сделал знак – пора возвращаться домой. Но тут… Одна из фигурок вышла из храма.

______________

Петр и Павел… Это они совещались у входа: войти – не войти. Статуи их в нишах справа и слева. И они живые у входа. Почему Петр вышел так быстро. И куда Павел пропал?

Отец не стал дожидаться. Да, конечно. Это были святые, они во время блокады спасли нашу жизнь.

Я говорил об этом отцу по дороге домой. Но он не слушал.

Для меня и для него был последний день, когда мы на этюды ходили вместе. Он сам об этом знал. И наверно, думал об этом. Но ничего не мог мне объяснить.

Мама тоже знала о том, что мы тогда рисовали. Она хотела, чтобы отец показал свой нашлепок. Он неохотно открыл этюдник. И отошел в сторону. Мама ничего не ответила. Я не стал ей напоминать. Потому что она помнила все хорошо.

Петр, Павел и святая Екатерина.

Я кое-что знал об этой святой. Листая выпуски истории пейзажной живописи Бенуа. Я знал, как Екатерину изображали художники. И вот оказывается рядом этот лютеранский храм.

Ничего похожего в моем рисунке не было. Альбом лучше вообще не открывать. И я подумал, что завязал его ленточки навсегда. Боже мой. Когда и как я найду слова, чтобы выразить все то, что хочет сказать мой отец…

Мама молчала о том, что она предчувствовала утром этого дня. Она не была верующей, как я, и старалась не бояться предчувствий. А папа, видно, был счастлив тем, что сегодня ему почти удалось. В этот последний воскресный день. Счастлив. Но такое счастье не приносило радости и становилось горьким переживанием.

______________

Что предчувствовал папа? Он мечтал о сыне, который сумеет сказать словом то, что так трудно вообразить и нарисовать. Но сын должен понимать рисунок и верить краскам того, что вокруг.

А получалось так – слова и рукотворные образы жили далеко, расходились друг от друга. А кроме того, сын еще и словами не очень владел. А силы уже иссякали. Надо писать картину и пока забыть об этюдах. А только они возвращали молодую жизнь. А без таких свежих движений души нет искусства. И вот сегодня и в самом деле был последний день для новых и счастливых мгновений.

Сын заметил Петра и Павла. А эти святые знали, что им предстоит. Ну и что делать? Было бы точнее, если бы папа брал в руки мой карандаш и прямо на месте правил бы мой слабый и робкий рисунок. Но сын его не просит о том. Вот и сейчас он затаился и знать не знает, что будет.

А я и вправду не знал. Лег, заснул и увидел во сне обоих  –  Петра и Павла.

______________

Отец в моем сне был третий. Он беседовал с ними. А потом вошел в церковь. И я не мог понять, как он теперь будет все зарисовывать красками на своем маленьком этюдике…

– Да. И теперь придется тебе одному. Зато потом я расскажу, что увидел внутри.

– А что, папа?

– Там голые белые стены и небольшой хороший орган. Они мне сказали, что я буду счастлив. А вот я стою в полутемном храме. Они впустили меня одного. А сами теперь на фасаде. Справа и слева. И ты всегда знай – так получилось. Вот я тебе уже все рассказал.

– И что? Больше там нет ничего?

– Нет, и ничего не будет. Храм чужой. Нет ни одной иконы. Стой. Воображай и разговаривай сам с собой. А я с тобой, и ты меня слышишь. Но только не надо мне отвечать. А то будет худо. И я не сумею вернуться.

– Папа, но так не сможет быть. Так нельзя. Я просто говорю. И неужели теперь ты не ответишь?

– Да. Не спрашивай. Потому что уже теперь я буду молчать…

И тут вдруг все начинает темнеть. Как будто я сам оказался внутри. И вот мне тяжело, душно и страшно.

И я просыпаюсь. Оттого, что отец будит меня. Оказывается, я заснул на его кровати. А в окна малой комнаты бьют отсветы воскресного последнего дня. Солнце озаряет знакомый фасад на той стороне Большого проспекта. Все как надо художнику. При таком рассеянном свете дома хорошо рисовать.

– Папа, где ты был? Можешь вспомнить?

– Нет. Я был здесь. А ты почему стонал?

– Ты не можешь? И я сейчас не могу. Я потом тебе расскажу. Потом. И как хорошо ты меня разбудил.

– Знаю. Ничего не надо рассказывать. Ничего. Никому. Никогда.

Я встаю. Пошатываюсь. Еще немножко, и упаду. Оглядываюсь. Отец уже спокойно лежит на своей солдатской кровати. Там, где я только что спал. И где мне было душно и страшно. Папа спит лицом ко мне. Так, что я хорошо могу его рассмотреть.

Закрыты глаза. Он уже крепко, очень крепко уснул. Сразу. Как только лег на эту подушку мою.

______________

Почему я так это запомнил? Душно и страшно. Мама вошла в нашу малую комнату, Неслышно приблизилась, обняла меня и долго смотрела, как спит мой отец, какое лицо у него.

Она любовалась папой. Точно. И я затаил дыхание. Мама хотела, чтобы в комнате была тишина. И я тоже хотел. И как будто продолжался мой сон. И это было то спасение наше, какое случилось тут во время блокады. Тогда мама точно так любила отца, как сейчас…

И вот она, не отпуская меня, тихо, бесшумно наклонилась над ним, спящим, и совсем тихо, почти не касаясь губами, поцеловала его в закрытые глаза. Во сне веки у него такие большие.

Потом она поцеловала меня в лоб и в мой правый глаз. И так же тихо вышла из комнаты.

И я остался один на один с папой моим, сел за столик, раскрыл навсегда закрытый альбом, быстро перелистал плохие рисунки и стал рисовать спящего папу.

______________

Правый глаз я потерял где-то к концу моего  восемьдесят первого года. Недавно. А левый плохо видит. И я заново учусь и читать и писать.

Петр, Павел и святая Екатерина ушли очень давно. И в лютеранском храме я побывал. Все так. Совсем точно, как во сне рассказал мне отец. А потом гибель сына. И вот напоследок … Не знаю – это зрение или память.

Я книжный человек. И вот книги рядом со мной. Еще недавно я мог видеть любую страницу. А теперь – трогаю корешки. Вспоминаю. Память хорошая. Но и она куда-то уходит.

Жизнь – страдание. На стенах этюды отца. В них я помню каждый мазок. Но чаще всего. Сижу в кресле, закрыв глаза. И тогда вижу неплохо. Открою, и сразу – невыносимый ужас. Но всматриваюсь. И вспоминаю. И уже два года – одолеваю себя. И даже не боюсь оставаться один.

Белая зернистая пелена застилает мой глаз. Ничего. Привыкаю. Кое-что видеть. И даже, кажется, лучше, сквозь белизну, различаю детали. Напрягаю зрение. И вспоминаю, контуры, краски…

– Подожди. Врачи не обещают чудес. А я верю в невозможное чудо. В то, что мой правый глаз, который я потерял, вдруг увидит по-прежнему четко и резко. Так увидит, как было тогда, в наш последний день.

Самое страшное – сознание жизни. То, что считал жизнью Толстой. Сознание. Оно подобно моему левому глазу. Всматривайся и различай детали и краски – сквозь белую пелену. Осознавай, вспоминай.

Смерть – мгновение, а вместо него – долгое, уже два года, осознание гибели. Вот уже теперь я мог бы нарисовать в альбоме наше спасение. Где он, мой детский альбом. В нем еще очень много белых страниц… Там – последний рисунок. Спящий отец. Лицо его хорошо получилось. Одно только лицо. Вот уже теперь я все понимаю… Не могу разглядеть. Не могу найти слов. И вспоминаю. Как это было тогда.

Мама вошла. Увидела то, что я рисовал. Ничего не сказала. Но очень долго стояла у меня за спиной. И я слышал ее дыхание, знал и чувствовал тепло ее рук. И продолжал прикасаться карандашом к бумаге альбома.

Я уже ничего не правил в рисунке. И вот, наконец, обернулся. И вздрогнул… Мамы не было рядом.

_____________

Когда-нибудь наступит. Он. Последний. И не для меня одного. Для всех. Для всего бытия…

Что это? Я пишу в альбоме. На белой странице. Пишу, не видя написанного. И я ощущаю тепло этих слов.

Да, вот оно так получилось. Рисунок переходит в слова. Могу прочитать. И даже просто – произнести. Слава богу – никто не услышит.

И вот она – горечь –  в конце моего последнего и верного дня. Я хотел бы перечитать написанное. Надо кого-то просить. И хорошо, если строки не покрыли одна другую. Кто знает? Пишу без транспаранта. Не хочу жить, как слепой. И чтобы все это видели.

Переворачиваю страницу. Отдаляю альбом на вытянутой руке. Вот – значительно лучше. Вот первые два слова. Заново… Нет, почти ничего не вижу. И не могу вспомнить.

Ну что ж?  Заново. Будто впервые. Все белая страница – от начала и до конца. Всматриваюсь. Воображаю написанное. И как будто проверяю сполна.

Буковки нужно отдельно. А то ведь никто не поймет. Почерк такой. Да и вообще. Разве нужно мне, чтобы кто-то читал. Достаточно то, что я сам прочитаю. Вот. Получается. Можно оставить на столе открытый альбом.

И все-таки я беру его в руки и осторожно перелистываю дальше несколько белых страниц.

Да, конечно. И почему я не мог догадаться. Так много лет прошло. И я ни разу не досматривал альбом до конца.

Вот папина память. Петр. Павел. Екатерина. Рисунки отца. Там, где он хотел, чтобы появились мои.

И я никогда их не видел. А теперь вот различаю и четко, и ясно. Как будто любое слово теперь будет живым. Запомни… Оно согреет в пути.

Иду. Почти на ощупь. Иду без палки. Пронзительный мокрый ветер в спину. Помогает идти. Опасно. Скользят ботинки.

Надо по мостовой – на Кадетскую линию… И я должен сам. Невесомым шагом. Один. До того места, где на треноге стоял этюдник отца. Вот оно – это место.

Отсюда я сквозь ветер и снег, и сквозь белую пелену вижу тот лютеранский храм, Тот, который спас нашу жизнь.

Все дорисовано. И ничего не досказано. И я даже сюда на ощупь дошел. И никому ничего не сказал.

 

______________

 

 

 

Комментарии запрещены.