Архив рубрики «Uncategorized»
Об учебниках по литературе
О серии учебников по литературе (изд. «Мнемозина», 2011)
(ВЫСТУПЛЕНИЕ НА КОНФЕРЕНЦИИ)
В свое время часто в различных дискуссиях об учебниках сталкивали понятия «учить литературе» и «учить литературой». Полагали, что учебника, отвечающего второй формулировке, еще не создано. При этом имели в виду воспитательную направленность учебной книги, которая обзорами, биографиями писателей и разбором художественных произведений – воспитывает учеников. А «учить литературе» — видимо, понимали как нечто чисто информационное, сопровождаемое образцами анализа текста. Анализа – без какой-то внелитературной цели. Разбор для разбора.
Тем не менее, сохранялись и до сих пор сохраняются понятия – «учить рисованию», «учить пению» и др. На уроках пения поют. На уроках рисования – рисуют. На уроках истории учатся исторически мыслить. И это не значит, что мы готовим певцов, художников и профессиональных историков. Но воспитание неотделимо от развития. Пробуя себя в той или иной сфере деятельности, растущий человек не только теоретически, но и практически присваивает себе опыт тех, кто трудился в этой области до него. Тем самым он, развивая, личностно воспитывает себя.
Мы пытались создать учебники по литературе, которые помогали бы ученикам не только знать те или иные факты, не только обладать навыками разбора, не только стать «квалифицированными читателями», но и приобрести определенный опыт владения словом применительно к сложнейшим проблемам человеческой жизни – исторически отдаленной и современной. Литература — высшая форма применения речи. Вот этому и надо учиться. У писателей-классиков. У критиков. У литературоведов. И учиться не только теоретически, но и в практической учебной литературной деятельности, связанной с устной и письменной интерпретацией художественных текстов. Интерпретацией образной, оценивающей и исследовательской.
Вот какой учебник мы задумали. И это в полной мере соответствует требованям образовательного стандарта, предполагающим воспитание и развитие на путях выработки компетенций – деятельностного опыта.
Наш авторский коллектив включает в себя видных литературоведов и методистов России (член-корр.РАН Н.Н.Скатов; доктора филол. наук Л.М.Лотман, Б.Ф.Егоров, В.М.Акимов, Е.И.Анненкова, Т.В.Мальцева, М.А.Черняк; член-корр. Г.И.Беленький; доктора пед. наук Г.Н.Ионин, Т.Г.Браже, М.Г.Качурин, Е.С.Роговер, А.В.Дановский; кандидаты филол. наук. Н.К.Данилова, В.И.Кайгородов, Е.В.Невзглядова; поэт А.С. Кушнер; учителя и преподаватели вузов В.И.Влащенко, М.Л.Смусина и др.).
Столь обширный список авторов неслучаен: в учебниках, при соблюдении общих требований к такого рода изданиям, каждый из специалистов демонстрирует свой стиль, свою литературную манеру, свой способ писать. И это, на наш взгляд, принципиально важно: знакомясь с учебными текстами, имеющими разную стилевую окраску, ученики в своем устном и письменном слове сами начинают заботиться о возможности своих собственных индивидуальных стилевых решений. То же касается и относительно жанровых особенностей отдельных глав, что может быть учтено при выборе жанра школьных сочинений.
Наш главный тезис – учебная работа по литературе должна стать литературной по своей природе (выбор жанра, отношение к слову и др.). На включение учеников в учебную литературную деятельность нацеливают и трехчастная композиция учебника каждого класса, и по-новому разработанный методический аппарат – система вопросов и заданий.
Учебник каждого класса состоит из трех частей: 1) информационной по курсу истории русской литературы с приложением к каждой теме особой системы подробных вопросов и заданий; 2) практической, включающей в себя тексты произведений изучаемых русских писателей и стилевой комментарий к ним в 10 кл., а также конкретные задания по анализу стиля программных произведений – в 11 классе; 3) учебники по зарубежной литературе, объединяющие в себе информационную часть, тексты произведений и вопросы и задания по системе, принятой в 1 части. Как обычно, 10 класс охватывает русскую и зарубежную литературу Х1Х века, а 11 класс – русскую и зарубежную литературу ХХ столетия и начала ХХ1 века.
Трехчастная композиция приобретает смысл не сама по себе, а благодаря вопросам и заданиям. Но прежде, чем мы к ним перейдем и приведем нужные примеры, обратим внимание на то, что вторая часть учебника каждого из двух классов посвящена проблеме стиля. Итак, в первой части ученик знакомится с разными стилевыми манерами авторов отдельных глав, а во второй — он, благодаря сопроводительным статьям и стилевым комментариям проникает в творческую лабораторию писателя, но не как созерцатель и потребитель прекрасного, а как посвященный, как тот, кто сам попробовал себя в литературе, как тот, кто пишет и говорит об искусстве слова. Повторим: его учебная деятельность литературна по своей природе: ученик, интерпретируя художественные тексты, применяет устное и письменное слово к сложнейшим проблемам человеческого жизненного опыта. Но его учебная литературная работа должна быть объединена и осознана как опыт в литературе. Этому помогают вопросы и задания, помещенные в первой, второй и третьей частях учебника.
Во избежание недоразумений – подчеркнем еще раз: речь идет не о профессиональной, а об ученической литературной деятельности. Мы вовсе не пытаемся ни в базовых, ни в профильных классах делать из наших учеников писателей, критиков и литературоведов. Но если понимать литературу как высшую форму применения слова и видеть в ее арсенале не только художественные тексты, но критические и литературоведческие метатексты, то становится понятным, о каком литературном опыте учеников идет речь. Художественные, критические и историко-литературные интерпретации программных произведений требуют от учеников тоже высшей формы применения слова. В том случае, если вопросы и задания их на это нацелят.
Новая структура методического аппарата учебника такова: внутри текста обзорных и монографических глав включаются предварительные вопросы и задания, помогающие практическому усвоению текста учебника. В конце большинства монографических глав есть специальный раздел «Приглашение к интерпретации», содержащий в себе примерный разбор программных произведений. Затем следуют собственно «Вопросы и задания», которые разделяются на три группы: «Перечитываем текст», «Моя интерпретация. Устный ответ» и «Самостоятельная работа в избранном жанре. Выбираем тему сочинения». Вслед за этим идет раздел «Консультация», где дается подробный комментарий, разъясняющий формулировки предложенных тем и особенности и преимущества предлагаемых при каждой теме жанровых форм – короче, здесь даются практические советы к написанию сочинений: как взяться за тему, с чего начать и т.д.… И все это лишь в качестве пожелания, которое может вдохновить ученика на собственный творческий поиск.
Возьмем для примера – деятельность ученика при изучении поэмы «Медный Всадник» в 10 кл.. В главе о Пушкине, написанной одним из крупнейших пушкинистов Н.Н.Скатовым, на стр. 69, дается краткое проблемное введение в эту тему: «Поэма обнажает трагический смысл исторического развития». Цитата из А.Платонова заостряет этот тезис. Поэма прочитана учеником. Во второй части учебника к ней уже дан стилевой комментарий, подсказывающий, как надо было бы говорить и писать о поэме. Теперь возвращаемся к первой части – к соответствующему разделу «Приглашение к интерпретации»: здесь дается две контрастных, но принятых в критике и литературоведении трактовки «Медного всадника», третья – предложена автором учебника как попытка соотнести первые две.
Дальше следуют вопросы и задания, посвященные «Медному Всаднику», сначала – раздел «Перечитываем текст». Оказывается, ученику необходимо не только прочесть поэму и усвоить версии ее истолкования, но и сделать самостоятельный выбор или даже, возможно, предложить свою версию. Для этого нужно перечитать текст заново. Вопросы здесь сформулированы так, что перечитывание становится неизбежным. Вот несколько примеров: «Как вы обрисовали бы, опираясь на строки поэмы, характер бедного Евгения?» Или: «Прояснились в нем страшно мысли» Почему прояснились «страшно»? Что именно понял Евгений? Прокомментируйте данный стих, точно используя последующий текст поэмы». Или: «Петербургская повесть» (подзаголовок к «Медному Всаднику») написана стихами, однако стих предельно сближен с прозой. Где и почему он наиболее «прозаичен»? И наоборот, где и почему поэтическая тональность его особенно заметна?»
Таким образом, ученик, избрав для себя нужный вопрос и отвечая на него, заново перечитывает поэму.
Теперь – следующий раздел «вопросов и заданий» – «Моя интерпретация (устный ответ)». Здесь, отвечая на вопросы, ученик, чаще всего на материале фрагмента текста, осознает свое читательское восприятие произведения. Именно в нем, в этом восприятии, может быть зерно чего-то нового, что необходимо точно выразить устным (а потом и письменным) словом. «В разборе предложены три версии истолкования поэмы. К какой из них вы больше склоняетесь и почему?» «Ваше представление об авторе поэмы. Как могут соединиться в его душе восторженная любовь к Петербургу и сострадание к бедному Евгению? Какое из этих чувств выражено в поэме сильнее? Какое из них ближе вам?» «Выскажите итоговое впечатление, вызванное в вас поэмой Пушкина». «Какой отрывок из нее выбрали бы вы для художественного чтения, если были бы чтецом-исполнителем? Объясните свой выбор».
Следующий шаг – раздел «Самостоятельная письменная работа в избранном жанре». Здесь каждая, в качестве примера (а не образца!), предложенная формулировка возможной темы сопровождена указанием жанра, в котором лучше всего и интереснее всего работа может быть выполнена. Скажем: «Рисунки А.Н.Бенуа к поэме «Медный всадник». Критический очерк» Или: «Диспут о «Медном Всаднике». Сценарий телевизионной передачи». Или: «Медный Всадник» и «Шинель» Гоголя. Из дневника читателя». Как видим, здесь есть место и для художественной, и для критико-публицистической, и для исследовательской интерпретаций. Каждый ученик выберет или самостоятельно найдет то, что ближе ему.
Теперь раздел «Консультация». Вот что сказано, например, о первой из названных здесь тем (в учебнике это вторая тема): «…в рисунках А.Н.Бенуа воплощена одна из ярких трактовок поэмы. Сравните ее с собственной версией и напишите о том, что в рисунках Бенуа вам близко или, напротив, не совпадает с вашей трактовкой. Кроме того, попробуйте по достоинству оценить художественную силу этих рисунков». Если такие советы будут приняты, может получиться, действительно, самостоятельный «критический очерк». Или вот консультация к третьей теме: «Сценарий телевизионного диспута о «Медном Всаднике»… лучше всего составить по итогам урока-диспута…, при этом использовав магнитофонную запись живого разговора. Каждая из высказываемых точек зрения должна быть аргументирована, поэтому расшифровку записи можно восполнить и отредактировать, в том числе и стилистически. Советы учителя здесь необходимы».
Подобные примеры можно приводить по каждой из монографических тем – из учебника как для 10-го, так и для 11-го классов. Тем не менее, система включения школьников в учебную литературную деятельность в этих двух учебниках варьируется, с учетом движения в литературном развитии выпускников. Чем взрослее ученик, тем больше сформирован его литературный опыт – уже хотя бы потому, что опыта этого больше. Кроме того, задачи 11 класса осознаются учителями и учениками несколько на ином, более высоком уровне. И как ни парадоксально, некоторые разделы учебника, принятые в 10-м классе, — в 11-м уже не нужны. Другие, напротив, требуют большего раскрытия. Так, «Приглашение к интерпретации» в 11-м классе мы не выделяем специально, помещая его внутрь главы: ученик уже усвоил – вся глава есть приглашение к интерпретациям, после ее прочтения необходимо, следуя вопросам и заданиям, перечитывать текст и вырабатывать свою, устную и письменную версию. Во второй части учебника для 11-го класса снимаются вводные статьи к публикуемым художественным текстам, зато стилевой комментарий качественно изменяется: вводятся особые вопросы и задания, позволяющие осознать и осмыслить свое первое прочтение текста, в том числе и с точки зрения стиля, и тем самым отчасти определить собственное изначальное (часто самое верное) читательское восприятие произведения, которое в дальнейшем, при выполнении вопросов и заданий в первой части учебника, будет еще больше выявлено, систематизировано и проверено. Раздел «Консультации» в учебнике для 11 класса не только сохраняются, но и становятся сложнее и детальнее: ведь литературная работа учеников достигает возможной зрелости. При этом не стоит обольщаться: без развития того, что достигнуто в 10-м классе, литературная учебная деятельность выпускника, как показывает опыт, может выродиться и станет примитивно-стереотипной.
Возьмем, к примеру, трудную в современной школе тему «В.В.Маяковский»
В нашу программу на профильном уровне мы ввели поэму «Про это». Ей посвящен в главе о Маяковском специальный раздел. Фрагменты ее вместе с другими произведениями поэта помещены во второй части учебника и сопровождены таким заданием: «В.Маяковский – «ранний», «советский», «всемирный» (автор «Про это») – таким предстает он в нашей книге. Верно ли, что это разные Маяковские? В поэме «Про это», как и в ранних стихах, мы встречаем сложные развернутые метафоры, здесь меньше ораторских акцентов и разговорных интонаций, ритмика здесь «трагически мелодична» — тоже, как в стихах, поэмах раннего периода и фрагментах так называемого «второго вступления» к последней незаконченной поэме «Во весь голос». Попытайтесь проверить на слух, как по-разному звучит стих Маяковского. Уловите общее и ответьте по-своему на поставленный выше вопрос».
Теперь, как и в прошлом примере из 10-го класса, ученик возвращается к первой части учебника. Раздел – «Перечитываем текст». Вот несколько вопросов и заданий из него: «Если бы вы читали вслух стихотворение «Послушайте!», то как бы произносили текст – с интонацией иронии или проникновенно, искренно, особенно последние стихи?» «Сравните первое вступление к поэме «Во весь голос» с заключением поэмы «Про это». Созвучны ли они?» Примеры можно умножить: очевидно, для десятиклассника здесь требуется более высокий уровень, чем в прошлом учебном году.
Дальше вполне логично следует раздел «Моя интерпретация». Цитируем из него несколько вопросов: «Железное», неодушевленное, механическое и природное в лирике Маяковского (на примере одного стихотворения)». «Зачем поэту понадобились гиперболы в стихотворении «Дешевая распродажа» (образ лирического героя)?» «Одиночество или разговор с незащищенной душой человека («Скрипка и немножко нервно»)? «Евангельские образы и мотивы в 3-й и 4-й главах поэмы «Облако в штанах» и в поэме «Про это» (вторая часть – «Ночь под Рождество», главки «Случайная станция», «Повторение пройденного», «Последняя смерть», «То, что осталось»). Вопросы неодинаковой сложности, опять-таки учитывающие разные уровни – базовый и профильный. Они в наших учебниках объединены и разграничены особыми значками.
Вот извлечения из следующего раздела «Самостоятельная работа в избранном жанре. Выбираем тему». Итак: «Маяковский и современники» (Сценарий литературного вечера: текст от ведущего)». «Услужение» времени или поединок с ним? (Фрагмент предисловия к воображаемому составленному вами сборнику произведений В.Маяковского)». «Можно ли петь «во весь голос», «наступив на горло собственной песне»? (Критический очерк). Что завещал Маяковский будущему? (Письмо из ХХХ века).
В разделе «Консультация» к этим и другим темам даются разъяснения. Вот некоторые из них: «Работая над пятой темой, включите в круг современников Маяковского поэтов, на него не похожих (А.Блок, С.Есенин, А.Ахматова, О.Мандельштам) или в чем-то созвучных ему (Б.Пастернак, М.Цветаева). И.Бродский жил позже, но, может быть, он тоже современник Маяковского? Чтобы получился диалог поэтов, нужно хорошо, может быть, на контрасте, отобрать стихи. Текст ведущего – тоже один из голосов сценария». Еще две цитаты из раздела «Консультация»: «Если кто-то из вас выберет 8-ю тему («Поэт и Евангелие» — Исследовательский экскурс на конкретном примере»), советуем особое внимание уделить трагедийному образу лирического героя в поэмах «Облако в штанах» и «Про это». Здесь главным был бы евангельский мотив Голгофы. Насколько правомерна данная Маяковским интерпретация этого мотива? Во всяком случае, создавая свое евангелие», поэт-лирик пытается из глубины своего времени говорить «векам истории и мирозданию». «Как вы знаете, поэма «Про это» завершается письмом в ХХХ век. А если вообразить ответ из этого века в наш – двадцать первый? Что скажет нам «оттуда будущий читатель Маяковского? Согласится с нами во всем или, быть может, поправит нас?»
В заключение – два момента, весьма существенных в наше время. Как вся предлагаемая система будет соотноситься с задачами подготовки к ЕГЭ, разумеется, не отступая от главной цели – способствовать литературному развитию будущих выпускников?
Мы помним — государственный экзамен предусматривает: а) проверку текстуального знания программных произведений (не обязательно с помощью тестов); б) умение в форме краткого устного ответа проблемно проанализировать предложенный фрагмент и в) готовность написать по специально отобранному литературному отрывку самостоятельную письменную работу. Легко заметить, что методический аппарат учебника предусматривает все необходимое для подготовки к такому экзамену (углубленное перечитывание текста, обеспечивающее его хорошее знание; проблемный устный ответ, выводящий на концептуальную интерпретацию произведения и отдельных его фрагментов; самостоятельные письменные работы в избранном жанре, являющиеся расширенным и углубленным, но все же некоторым аналогом экзаменационных. Вместе с тем предлагаемый метод погружения в мир литературы неизмеримо шире: он существен для личностного становления школьника – безотносительно к любой форме экзамена, ибо он обеспечивает компетенции, связанные с общим развитием выпускника.
И последнее: почему базовый и профильный варианты даны в одном учебнике, который явно тяготеет к профильному уровню?
Думается, такое соединение педагогически оправдано. Базовый вариант, если вспомнить количество часов, отводимых для уроков на этом уровне – вообще выглядит проблематично. Полностью базовая программа с трудом может быть реализована в границах отведенных часов. Но если базовый уровень предполагает общее литературное развитие, без которого выпускник полной средней школы не может состояться, то профильный вариант нацеливает на углубленность, которая в различных модификациях, в рамках избранного профиля, может после окончания школы иметь отношение к возможной будущей профессии или вузовской подготовке к ней.
Десятиклассник, оказавшись по своему решению или волей судеб на базовом уровне, может обнаружить желание и готовность к более глубокому погружению в мир искусства слова. А ученик в профильном классе, решая поставленные перед ним задачи, сумеет с опорой на учебник в каких-то вопросах выйти на углубленный уровень литературного образования или, напротив, проясняя слишком сложный для него материал, временно перейти на уровень базовых знаний. Жесткая селекция старшеклассников по уровням антигуманна и в этом смысле антипедагогична. Требования различаются, но возможности должны оставаться открытыми. Наш учебник, по замыслу, должен способствовать этому: хорошо, что он не только разграничивает (с помощью особых значков), но и объединяет оба уровня, невольно открывая пути к различным вариациям и переходам.
__________________________
.
Еще один голос
ЕЩЕ ОДИН ГОЛОС РОССИИ
(об Игоре ГРИГОРЬЕВЕ)
Судьба Игоря Николаевича Григорьева (1923 – 1996) заставляет задуматься. В 33 года (1956) – ранняя публикация трех стихотворений. К этому времени уже за плечами – антифашистское подполье в поселке Плюсса, партизанский отряд в родных лесах. А потом, после войны и многих проб и скитаний – создание писательской организации в Пскове. Трудное, драматически, трагически напряженное, полное борьбы руководство ею. Уход с должности и уже в память о поэте любовь к своему лидеру литераторов и читателей-псковичей. Двадцать две книги. Из них две – посмертно. Последняя, итоговая названа емко и точно — «Боль».
Вообще судьбу поэта можно прочесть уже по названиям книг: «Родимые дали», «Зори да версты», «Горькие яблоки», «Жажда», «Не разлюблю», «Русский урок», «Кого люблю», «Набат: Стихи о войне и победе». И все соединяет в себе «Боль». Она же и выражает сполна то, что должен чувствовать в наши дни благородный и самобытный поэт-патриот. «Боль». Голос, быть может, последнего певца «последней деревни». Еще один голос России.
В истории русской поэзии ХХ века Игорь Григорьев – явление уникальное. Он, быть может, единственный, кто в поединке с конъюнктурой и идеологическими стереотипами недавних лет, никогда не перестраивал своей лиры. Он стойко и убежденно оставался верен себе. Многие, даже некоторые великие поэты перед лицом советской эпохи свою лиру перестраивали. Так Б.Пастернак впал в «неслыханную простоту». Но до этого М.Цветаева ушла из жизни. А Ахматова доказала, что ее обновленный узнаваемый пушкинский стих опережает ХХ век. Григорьев то же сотворил с есенинским языком и стихом. Да, Григорьев — один из наиболее самобытных и вместе с тем кровно преемственных русских поэтов. Ему указывали на то, что он отступает от идейных и стилевых установок соцреализма. А он победно продолжал свой поединок. И всей своей судьбой и двадцатью книгами отвоевал право быть еще одним голосом России. И этот «Русский урок» нам сегодня полезно усвоить.
В свое время (еще в 1932-м году) о Есенине писали: «Потеряв патриархально-церковную образность, Е. не сумел найти иной. Отсюда – частые технические срывы и банальности в искреннейших советских стихах» (БСЭ, т.24, стр. 541). Оставим в стороне справедливость таких оценок («банальности», «срывы», «частые», «потеряв… образность»). Скажем лишь сейчас, что Игорь Григорьев своим опытом убеждает в том, что этой патриархально-церковной (а может быть и фольклорно-языческой, антропоморфной и зооморфной) образности и не нужно было терять. И сейчас ясно: творчество поэта стало живой связью между 20-ми годами и второй половиной века, включая и 90-е годы – вопреки многим попыткам внедрить так называемую современную (теперь совершенно поблекшую) образность, несущую на себе печать непременных штампов и клише советской эпохи, и тем более вопреки многочисленным разрушительным новациям в нынешней поэзии постсоветского периода. Здесь подвиг Игоря Григорьева заслуживает особого внимания.
Чтобы его оценить, нужно оглянуться не на одного Есенина. И речь идет не только о неологизмах в духе «народа-языкотворца» и об использовании отдельных фольклорных мотивов и образов. И даже особенностей псковского говора. Органика русской народной речи, проявленная в стихах, неисчерпаема искусством изобразительности и передачей не воплотимых словом чувств и состояний души. С помощью слов. Но как бы помимо их разграниченных возможных значений. Я бы назвал это словесной ипостасностью. У поэтической речи есть свои, во многом еще не осознанные и, конечно, не оцененные права. И тут упомянутая нами словесная ипостасность делает всех самобытных русских поэтов родственными. Уже Державин в романсе «Царь-девица» так зачерпнул из народной речи: «Между роз, зубов перловых /Усмехалася любовь». Тютчев обмолвился: «Подпирает локоть белый / Много милых сонных дум». Маяковский позволил себе: «Эта тема день истемнила в темень, /колотись – велела – строчками лбов. /Имя / этой /теме: / …!». У Есенина сплошь и рядом: «Голова моя машет ушами, /как крыльями птица. /Ей на шее ноги/ маячить больше невмочь».
Игорь Григорьев осознал принцип ипостасной образности как универсальный и всеобъемлющий. Затем ему и понадобились почти фантастические гиперболы и олицетворения в картинах живой (еще не вполне убитой) русской природы, в доверительном выражении самых интимных чувств, даже в поэтическом рассказе о контратаке (из стихов о войне и победе). Аналог тому в прозе – тексты Андрея Платонова. Заметим только, что подобные чисто национальные свойства художественного языка могли тревожить редакторов и критиков-пуристов. И по многим причинам. Русская несказанность – с помощью слов, но как бы «помимо слов» (В.Соснора) – могла выглядеть, в лучшем случае, стилевой неточностью, а в худшем – двусмысленностью, при которой душа автора теряла статус идеологической ясности. И утрачивала приметы признанной легальной современности. Но именно такая широта и глубина в родном словесном искусстве делала голос поэта самобытным голосом России.
«Заледенело сердце:/ В ретивом перебой — / Любовью не согреться. / — Россия, что с тобой?» «Надкушенный покромок месяца/ Скупые крошки сеет вниз» «Добро и зло – за вехой строгой: / Руками трогай!» «И Русь не та, и сам не тот — / Иные времена. / Но в ворохе золы живет/ Горит моя вина». «Ясноглазые угли ослепли, /Отроняли горячую дрожь: /Ни огнинки в заиневшем пепле, / Не надейся, костра не зажжешь». «Время воли, света, смеха /Утекло в тоску заката. /И сквозит в душе прореха, /Мне уже холодновато» «Ставшей сказкой, вещей былью / Доли мерою. / Я, рожденный русской болью, / В раны верую». «В глубинах нашей веры бесприютной/ Неугасимы ни Поэт, ни Бог». «Как боязно не верить в Бога! / Как страшно веровать в Него!» «Человечьей полон муки, / Дом заламывает руки: / Печь не разогреют внуки» «Сжигай слова, чтоб не остыл мотив!» «Мне жар земли безверье сжёг / Ни зла, ни зависти, ни боли».
Так мы перелистываем сборник «Боль». Но выписывать можно было бы из любого стихотворения. Любую строку. И всегда окажется: переданное поэтом больше, чем сказанное. Поэт и Бог неугасимы. Это сейчас произнесут многие. Но как согласиться, если и Бог и Поэт уже угасали в наших душах столько раз. Григорьев поправляет: Поэт и Бог (кстати, по-державински дерзко поставленные рядом!) неугасимы «в глубинах нашей веры бесприютной». И афоризм, помимо слов, но благодаря им, раздвигается до размеров неохватной правды. У Есенина: «Се изб древенчатый живот/ Трясет стальная лихорадка». Григорьев без слов досказывает историю последней избы. У него «Дом заламывает руки»… А в подтексте перекличка с самим собой: «…и в ворохе золы живет, Горит моя вина». И вот: без отсылки к Есенину трагическая связь времен восстановлена. «Сжигай слова, чтоб не остыл мотив». Здесь не просто парадоксально оживает пушкинский Пророк. Нет, намеком выражено то, о чем мы только что говорили: чтобы строка горела, нужно сжигать слова – ибо, по воле автора, сожженное слово, сохраняя себя, жертвует собой, и тем самым, обращаясь к человеческой душе, раздвигает свои чисто словесные, текстовые границы.
Схожую роль выполняет и ритмика Игоря Григорьева. Вначале кажется, что она во многих случаях чисто есенинская. С точки зрения идеологов от поэзии – зачем нужны подобные «повторы»? Но чудо ипостасности побеждает и здесь. Есенин не только явил, но и завещал нам свою интонационно-ритмическую неповторимость. Она, как и истинно русское слово, обрекает последователя на самобытность. Он не подражает, а учится у гения быть оригинальным. Так опыт Дениса Давыдова научал Пушкина. Так Кольцов и Некрасов подсказывали Есенину. И, с другой стороны, ритмика автора «Сорокоуста» получала в русской поэзии продолжение и новую жизнь.
Пора включить Григорьева в большой и разновременной контекст отечественной поэзии. Тогда выявится и обозначится его страница в этой нашей единой книге. Где каждый корневой лирик – ипостась другому. И где опыт дальних и недальних лет открывает возможность и реальность так востребованного сейчас русского духовного возрождения.
Октябрь. Сто лет.
ОКТЯБРЬ. СТО ЛЕТ.
(Заметки вымышленного Персонажа)
Мы и теперь спорим: революция или переворот… Но второй из этих синонимов – русский перевод первого из них. Заменяя и подменяя термин, мы ни на шаг не подвигаемся дальше. И какие бы pro и contra по этому поводу ни звучали сегодня, масштаб события остается неизменным. И столетие Октября само по себе с годами обнаруживает свой смысл. И любые оценки и переоценки возвращают к нему. И она, революция, и отдаляется от нас, и приближается к нам.
Да, дело не в том, как мы к ней относимся. Куда важнее то, как она отнесется к нам в ближайшие годы… Ее последствия живы. Ее приметы неумолимы. Нет, разумеется, никаких повторений. Грядет нечто новое. И оно в родстве с тем, что было. Попробуем разобраться. Пока не поздно.
У нас любят говорить о недавней революции 90-х годов. Лукавим. Это была контрреволюция. Разрушать легче, нежели созидать. Отчасти поэтому советская страна рухнула так легко и быстро. И вот мы третье десятилетие пытаемся и все не можем преодолеть последствия этой катастрофы. Лучшего памятника Октябрю нельзя и вообразить.
По сути, Октябрь – понемногу – совершается вновь. И в новых условиях. И в небывалых формах. И потому неузнаваемо. И потому неосознанно. И потому лишь отчасти. И не вполне. И так долго. И, кажется, безысходно.
А на самом деле – нам самим нужно переродиться. Вспомнить себя. А, вернее, явиться вновь. И мы вспоминаем – и сожалеем, что прошлое невозвратимо. Желаемое невозможно. И даже кто-то, утешая себя, полагает сейчас, что катастрофа 90-х была неизбежна. Ради обновленного преодоления. А оно, по мнению многих, уже началось.
Не удивляйтесь. Меня тут нет. Я вымышлен. Я Персонаж – наподобие смешного человека у Достоевского. Мысли мои совпадают с вашими или нет, — мне безразлично. Разумеется, никаких снов я не видел. И, может быть, не так уж смешон. Вероятно, и выдумывать меня было незачем. Но так получилось.
Во всяком случае, несмотря на нынешнее «все дозволено», я свободнее вас. И добровольно позволил себе отказаться от того, что сейчас – обязательный стереотип. Да, я не очень-то современен. А почему-то предполагаю, что многие, очень многие будут согласны со мной, Потом. Ну ладно. Хватит. Я возвращаюсь. Позже сверим наши часы. И выясним, насколько, может быть, я ошибся…
Октябрь. Октябрь…
Сам он в родстве с другими событиями века. В России и в мире. С двумя мировыми войнами и гражданской войной. Причем гражданская война для меня — апокалипсис всего нашего бытия. Страшнее ничего быть не может. Она продолжение 1917-го года. Она обнаружение мирового смысла невиданной и до сих пор не понятой эпопеи. Но то, что завоевано тогда, уже никто никогда не отменит.
И вот недаром об Октябре 17-го мы пишем в феврале нового года. Тогда, сто лет назад, как сейчас, объединились против нас европейские государства. Вечные соседи и среди них недавние союзники. И как теперь, тогда мы, россияне, готовы были пойти против самих себя.
Тогда пошли, а теперь почти готовы пойти.
Неверно, что в гражданской войне не может быть победителей. В той войне были. Те, кто защитил нечто большее, чем рожденную в Октябре советскую власть. Позднее победа на новом витке истории подтвердилась Великой Отечественной войной.
Старая истина. Вновь нужно было выстоять перед всей Европой. И вновь победа. Нравственная и воинская. И опять она оказалась больше, чем любая другая, возможная и невозможная в мире, победа. Она, по-моему, от начала и до конца, ниспослана ходом истории. Потому и увлекла за собой освобожденные от фашизма европейские страны.
Чувствуете, выдуманный Персонаж возвращает нас к недавней идеологеме? Потому что она, идеологема, оказалась верна?.. Никакие факты и возражения уже ничему не помогут. И, главное, внутренно вы согласны. Ну, отбросьте ложный и лживый стереотип. Не только логика Персонажа, но и события нынешних дней возвращают вас на сто лет назад.
И сейчас, мы чувствуем, готово повториться то же самое. И другие правительства, под эгидой нынешнего, а быть может вчерашнего хозяина мира, у нас на глазах, идейно и вооруженно по-прежнему объединяются – против страны Октября. А на нашей Украине – та же гражданская война. Внутри еще недавно одного народа. И снова эта война — эпизод мобилизации других государств против нас. И только одно отличие. Теперь впервые мы даем бой на чужой территории (Сирия).
Я, Персонаж, не статистик. Интуиция и свобода от лишнего знания. И на мою сторону понемногу становится все больше и больше тех, кто себя зовут россиянами. А те, кто еще не понял, скоро станут изгоями. И я же сам должен буду их защищать. Просто, по-человечески. Сам не отступая от побеждающей правды.
Итак, Сирия… В схожей роли Россия выступала, повергнув не только Гитлера, но и, прежде, других врагов и завоевателей… Европа уже прежде была спасена Россией. Об этом – в письме к Чаадаеву Пушкина. И в «Скифах» Блока. Спасая себя, спасала других. И до сих пор и впредь наперекор любым агрессиям у нас будет поднято знамя нашей отечественной войны.
Только так, только в такой связке я, Персонаж, рассматриваю и понимаю революционный Октябрь. И оцениваю, казалось бы, враждебный мне советский период отечественной истории. Весь он гражданская и отечественная война. И разумеется, постсоветское время и нынешний этап в условиях нового мира и новой, вполне возможной или уже идущей третьей войны мировой.
Я, Персонаж, литератор. И подобное осмысление истории имеет аналог с историей литературы. Но об этом аналоге потом. Придет осознание неотменямой правды. И увидим тогда, как развеются многие новомодные литературные мифы.
Видите, в этой статье Персонаж торжествует. Именно тем, что он – из тех, кто мыслит – сейчас почти один против всех. А тем не менее, эти все, что бы ни говорили вслух они сами и все вокруг, наедине с собой, говорят себе то же, что он, против других идущий и выдуманный.
И при этом он слышит и знает наши аргументы против себя.
1.
Вот один аргумент. Предлагаемый подход вроде бы не содержит в себе ничего нового. И вся наша публицистика и все дискуссии на телевизионных каналах уже освоили связку мировых событий. Но роль Октябрьской революции по-прежнему остается непонятой или заведомо оболганной. Значит, наша тема заново требует к себе иного внимания.
В чем причина вечных и никогда не исчерпанных споров? Ну, разумеется, прежде всего здесь важно столкновение уже навязших в зубах различных политических и иных трактовок (либеральная, коммунистическая, православно-патриотическая, монархическая и мн. др). Правда факта, в разной степени, присуща каждой из них. Но в любом случае мы видим тенденциозный подбор доказательств. Что-то выдвинуто на первый план, что-то «забыто». Полная фактическая аргументация едва ли доступна (многое не выявлено, а многое уже никогда не будет открыто). Тенденциозная верность идее тоже не новость. А сознательно допущенная неполная правда – это ложь, даже если она обоснована сокрушительным количеством подтверждений.
Где же выход?
Кто-то уже приводил такую аналогию. Когда вплотную видишь руины, каждая подробность, если дорисовывается до целого, то ложится в основу еще одной версии. А если взглянуть на руины с птичьего полета, отдельные части выстраиваются в картину единого целого, и руина уже сама надстраивает себя. И тогда дорисовывать целое легче. Конечно, ошибки возможны и здесь. Но аргументом становится выявленная целостность, и порою даже утраты деталей не так заметны. Их тоже можно дорисовать, и уже без особых ошибок.
Победа красных в гражданской войне – это разрешение первой мировой войны и качественный итог нового этапа революции. Поэтому при всех утратах и насилиях, которыми катастрофы сопровождаются, победа несет в себе положительный исторический смысл. Да, он далеко не всеми признан. Но его, хотим, не хотим, надо признать. Точно так же несомненно, как исход в Великой Отечественной войне. Еще раньше, убежденный противник советской власти и революции, Николай Бердяев, в целом, со многими оговорками, сделал такое признание в книге «Истоки и смысл русского коммунизма» (задумана в1933, изд. в 1937гг..) Полезно сравнить эту книгу с брошюрой «Духи русской революции». Мы видим, какая разница в оценках и в тональности!
Гражданская война перерастала в мировую войну на нашей территории, если учесть поддержку белых западными державами, участниками первой мировой бойни. И не только белые, но и державы Запада в этой схватке потерпели полное поражение. Трудно оспаривать такую реальность. Фашизм – своеобразная попытка реванша. И опять поражение. И вновь победа революционной России. Как бы ни оспаривали положительный исторический смысл нашей победы, правда на стороне итогов и завоеваний Октября. Хотите, не хотите, фатальная правда. Уже потому, что на нее сейчас ополчился весь ложно цивилизованный мир.
Казалось бы, вот она — изоляция. Но в массе своей народ чувствует в себе прежнюю, былую опору. И потому остается народом. И в нем по-новому оживает не только чувство правды, но и правда факта. И опять поражения, поражения и в них наша победа. И новое подтверждение столетнего Переворота.
Но вот уже в миллионный раз очень серьезное возражение. Победа – благодаря Октябрю или вопреки ему? Pro и contra известны. И вновь нужен целостный метод и взгляд. И вновь перед судом истории предстает знакомая коммунистическая версия. Победа и поражение большевизма. И, кто знает, быть может, и опять в итоге неизбежно обновленное возрождение коммунистической веры?
Казалось бы, сама идея, со всей очевидностью, рухнула в 90-е годы. Но вместе с ней рухнул и Советский союз. И целая Россия оказалась в прежней опасности, как ровно сто лет назад.
И чтобы одолеть эту опасность, — грядет, на нашей российской почве, новый опасный виток изоляции всех, кто против того, во что мы верили семьдесят лет. И многое из революционного и советского опыта невольно, в измененных смыслах и формах потребует возвращения. А литературная жизнь пойдет параллельно этим реальностям, по возможности отражая их.
Итак, неужели мы, при всех неожиданных ипостасях столетней правды, увидим грядущую победу нового Октября? И при том никакой реставрации? Или это иное, серьезное невообразимое обновление/искушение, которое тоже нужно осознать во всей полноте?
Во всей полноте – это значит не боясь кричащих противоречий. Не так ли? Они признак жизни? Пусть они будут. Лишь бы интуитивное чувство правды не покинуло нас. Правды целого в пространстве и времени.
Персонаж продолжает заметки свои.
Да. Теперь против Октября пытаются направить возрожденную православную веру и вытянутую из прошлого идею монархии. Президент – монарх? Но поражение белых, среди которых тоже не все монархисты, ясно отметает эту неправду.
А вот с православием дело сложнее. Тут все иначе – в основе.
И мой Персонаж идет против попыток подмены. У него свои основания. И не надо выдумывать. Признаемся. Кое-что из его биографии. Он шестилетним ребенком уже был православным. Да, так было. Могу доказать. И, главное, он не скрывал своей веры. И все, о чем говорят сегодня, пережил и в те сороковые, и в те пятидесятые годы. И тогда нашел решение, о котором, кажется ему, до сих пор не знает никто.
И теперь он, пройдя столько десятилетий, решается громко объявить о том, что он тогда пережил. Тем более. Его чувства и мысли совпадают с тем, что переживал тогда целый народ. Втайне. Не говоря вслух.
И все-таки и тогда Персонаж сделал свой выбор сам, а вовсе не потому, что подчинился чему-то извне. Сам и по-своему.
И об этом он обязательно скажет. Сжато и откровенно. И может быть, станет он тогда не таким уж выдуманным и смешным.
И всю жизнь он пытался написать об этом. И вот не получалось никак. А ведь это главный вопрос. И что? Неужели теперь пришла пора нарушить молчание?
2.
Персонажу трудно. И все-таки он предварительно проговорит нужные формулировки.
Да, конечно…
Вожди октябрьской революции, вслед за К. Марксом, в основу истории полагали классовую борьбу. Но придется напоминать: Маркс решал вопрос о борьбе классов исторически. Теоретик учил: в грядущем будет создано бесклассовое царство свободы. В этом же смысле наш Ленин строил свою теорию государства как временной формы, с последующим его отмиранием. Также должно было отмереть имперское политическое насилие.
И что же мы видим на практике? Преодоление классовых разграничений и борьбы классов в какой-то мере состоялось в Советском Союзе (новая общность – советский народ). А после того как СССР рухнул, выяснилось: классы (уже другие!) остаются реальностью. И борьба между ними разворачивается тут же у нас на глазах. И отсюда обоснованность новых и новых революций. Само это слово становится модным. Разумеется, с отрицательным знаком. И мы это видим и признаем, но не делаем исторических выводов. Потому что, повторяем, Октябрь в принципе победил. И вот нынешняя коммунистическая партия о возможности еще одной революции в России мудро молчит. Кругом грозы, бури, перевороты. А у нас, видимо, все уже было? Зачем вновь то, что уже совершилось?
А если это не так? Что если и сейчас, по существу, еще только совершается новый Октябрь? Да, Октябрь – без революции? Гроза, но без катастрофы? Или, как мы уже говорили, все это есть в новых, неузнаваемых формах?
И теперь. Не менее серьезный и еще более трудный вопрос о связи этой новой революционной идеологии и традиционной российской духовной культуры.
Материализм – идеализм, атеизм – религия (прежде всего – православие), идеологический диктат и свобода. Проблемы необъятные и уже неисчислимо и, казалось бы, полно освещенные. А на самом деле готовятся новые прорывы, исследования, озарения?
С материализмом вроде бы мы разделались. А в действительности? Все надо заново?.. Он, материализм, имел установку на научное познание. Он в основе своей одна из гипотез. Ибо до сих пор не объяснен переход от материи к сознанию. А сознание?.. И вот ничего не выходит: неужели эта версия – из числа вечных гипотез. Как и идеалистическая – она ведь не объясняет изначальный генезис духовных начал… И что? Должны существовать обе системы? Насильственное предпочтение одной из них антикультурно?
Вот оно, уже давно явное первое идеологическое поражение Октября. Но потенциально оно и сейчас вбирает в актив культуры все ценное, что несет в себе атеизм. Таким образом, поражение и все же не вполне поражение.
Из сказанного понятна необходимость присутствия в духовной культуре религиозного компонента, который находится в сложном соотношении с научным. Это вторая поправка к идеологии Октября. Поражение тоже неполное, ибо при таком подходе оказывается, что материализм – другая религия, придающая материи все атрибуты божества.
Этот идеологический «недосмотр» атеистического материализма имеет огромное значение. Здесь полемика Н.Бердяева с Лениным была бы чрезвычайно плодотворна, выявляя явные недостатки атеизма и вместе с тем раздвигая религиозный компонент в системе духовной культуры. Ну, разумеется, речь идет не о конфессии, которая вообще выводит религию за пределы культуры, ибо вера для верующих, несет в себе нерукотворное начало, откровение. Но атеизм, всемерно, позитивистски усиливая научную основу культуры, объективно способствует утверждению паритета религии и науки. Таким образом, и Ленин, и Бердяев почти в равной степени правы и неправы.
Вопрос о паритете религии (в широком смысле), науки (тоже в широком смысле) и искусства не стареет. И до сих пор он по-настоящему не поставлен. «Паритетная» постановка его исключает крайности, в которые, как правило, мы любим впадать. Идеология – определенный срез духовной культуры, который не должен ее подменять. Революционная идеология и ее развитие в советский период ярко выявила отступление от этого, тогда еще не заявленного (или не осознанного) принципа. А изучение культурного противостояния Ленина и Бердяева в таком аспекте помогло бы прояснению путей духовной победы будущего.
Практически этот объективный закон действовал и неосознанно давал о себе знать по-разному на разных этапах развития советской и постсоветской литературы. Он многое определяет и может определить для становления нового, еще небывалого искусства слова. И новых путей оценки его. Здесь важен учет идеологических установок и свобода от любого, самого общепризнанного идеологического диктата. Полезно соотнести этот подход с нашими «любимыми» и до сих пор «вечно живыми» партийными установками.
Коллективизм, соборность и персонализм. Здесь версия Н.А.Бердяева, если бы его вовремя слушали, была бы чрезвычайно плодотворна для развития советской культуры, литературы и новой социальности. Бердяев провозглашает приоритет личности, которая, в отличие от индивидуальности, нацелена на свободу, на преодоление так наз. «объективации». Соборность для Бердяева – гарант подобной свободы.
Творчество – внутреннее условие личностного освобождения. Здесь у Бердяева очень много верного, важного для решения проблем коллектива и личности. Церковь, по Бердяеву, тоже подвержена объективации. Философ мог бы внести в коммунистическую доктрину важные поправки. Он верно улавливал слабые моменты теории коммунизма. Но и сам впадал в крайности. Отсюда его выход в ненавистный Ленину мистицизм и др.
Да, такой диалог был бы возможен. Он не состоялся. А что сейчас? А что в будущем?
И тут мы подходим к вопросу о том, как, без реставрации пережитого, выправить ход поступательного движения истории. То, что такая попытка будет испробована, вполне вероятно. И все дело в том, как ее осуществить без перекосов и крайностей. Иными словами, как усвоить главный урок истории, не допуская заведомого отступления от верного пути, от которого мы, как показывает опыт, отступали, даже когда он вроде бы теоретически был вполне ясен. Порой кажется, что подобные отступления — естественная форма движения вперед. Итак, одна ложь против другой дают правду? Но правда ли это (спрашивал Достоевский в «Дневнике писателя»)?
Тридцать лет нашей контрреволюции. Срок недопустимо огромный. После опыта девяностых годов никто не захочет и не сможет его повторить. Да и вообще – не будет никаких повторений. И память о нем никогда не иссякнет.
Сейчас нужно признать – капитализм на российской почве провалился. А вот социализм и коммунизм, несмотря на чудовищные и явно неверные формы осуществления, напротив, обещает свои новые достижения. Многое, почти все, можно и нужно сделать иначе. И что же? Кому-то хочется попытаться вновь?
Здесь корень ностальгии по советскому прошлому. Не повторять его, а, избегая прежних ошибок, в новых условиях и совсем по-новому пройти тот же путь. К иному итогу. И что же? Такое возможно? Оглянитесь. Число думающих так растет. И, может быть, скоро в большинстве своем люди это осознают и примут. И не только россияне. И может быть, новое осознание и приятие станут исторической силой?
3.
Не будем спорить о том, насколько реальна эта фантазия. Такой прием. Свобода воображения. Да, вообразим. Вот мой Персонаж. И не историк. И не политолог. И не политик. А, допустим, герой какой-нибудь выдуманной повести. Не больше того. Герой. Наивный и, слава богу, свободный от любых ограничений и поправок здравого смысла.
Вы понимаете, реальность ныне уже настолько абсурдна. Что персонаж в ответ может позволить себе. Нечто подобное. Любой встречный абсурд. При одном условии. Он будет за действительность выдавать желаемое. А там посмотрим. Вдруг оправдается.
Между прочим, каждый из нас использовал этот прием. Забыли? Приводишь мысль в порядок и невольно воображаешь… Писатели – чаще всего. Умение вернуться к хорошему началу, к тому, от чего началась ошибка. И не обязательно самое начало шахматной партии. Хотя можно и так.
Начало. Ты совершенно чист. И пока не сделал даже первого хода. Или уже понял. Первый ход безупречен. И что бы ни было дальше, нужно вновь с него начинать. Много, много раз. Бесконечно, бесчисленно. И только с него.
Подумай. Такое вполне возможно. Он. Твой изначальный чистый момент всегда наготове. Вспомни. Оглянись. И ты себя именно так поправлял много раз. Вот он, момент чистоты и правды. И пока еще нет никакой вины. И пока еще нечего поправлять. А ты уже поправляешь.
Удивительный парадокс. Подобное порой бывает в политике. Именно в ней. Ты начинаешь совсем новое дело. И ни одной глупости. И ни одного преступления. Нет за тобой. Конечно, политику труднее всего запомнить такие минуты. Но ты оглянись.
А у народов бывают? Подобные годы, и дни, и минуты? Подобные рубежи? Или у них отсутствие осознания и есть постоянное, неизменное почти состояние той невиновности. И вот получается – силы, творящие историю, ни в чем не виноваты. И могут заново начинать в любую минуту. Или, может быть, они всегда жертвы?.. И не больше того?
И в самом деле: где центр любого сознания человеческих множеств, которое ответственно за все преступления национальной истории. Классовое сознание? Биологическое? Расовое? Совпадение воль, хотений – причина того, чего никто не хотел? Так? Еще и еще раз… Те же софизмы?
Не прерывай мысли. Она и есть этот центр. И пока ты в самом начале. И уже в миллионный раз заново проходишь тот же путь размышлений. И ты еще пока ничего не совершил из того, что нужно было бы поправлять. Все правильно. И не мешай самому себе.
И не забывай. Ты Персонаж пока еще не написанной, не созданной эпопеи. Тебе дозволена любая, самая детская мысль. И пока она еще не родилась, ты чист, и нет за тобой никакой вины. Но как только первая ошибка. Будь беспощаден к себе. И начинай вновь с этого мгновения невинности и чистоты.
Итак, прежде всего… Революция, в жизни человеческих множеств, народов – это и есть центр осознания. Многие думают сходно, составляют силу. И уж если что-то не получилось, новая революция, новый центр. То же самое – заново.
Вот, все очень просто. Есть о чем подумать. И где же она -= твоя беспощадная мысль? То, что считают стихией, трагедией, катастрофой – момент осознания для целых народов и классовых сил – простите, вынуждены употребить забытое выражение.
Оно забыто. Но смысл у него сегодня совсем другой. И мы не будем сейчас уточнять. Но мы чувствуем, — и достаточно. И по крайней мере, Персонажу нечего поправлять.
Ну, смелее. Еще и еще один шажок – по тому же пути.
Быть может, мы подбираемся к мыслям самым опасным, какие только могут быть и бывали. Но пока еще этих мыслей нет. Персонаж на пороге открытия. И он вполне понимает весь ужас нового шага. Тем более – вот он, сегодняшний момент российской истории…
Уже не только твой Персонаж. Но понемногу нация россиян, или, по крайней мере (скажем осторожнее), большинство российского народонаселения близки к тому, чтобы почувствовать и пережить именно то, что уже теперь знает наш Выдуманный или ты сам, ты, тот, кто сейчас размышляет.
Нет, нет. Мы далеки от мгновения или момента, с которого надо бы начинать. Мы далеки. Но он, этот момент, сам стремительно приближается к нам. И нужно, чтобы где-то и кто-то помог. И взял на себя труд осознания. Вот, хорошо. Ну… Теперь чувствуешь или нет?
Странно, странно. Уже в литературе был такой Персонаж. Он проговорился однажды. И эта его оговорка… Многого стоит. И мы читали. Раз и другой. Несчетно. И пропускали. И вместо озарения – пустой пробел. А там как раз мгновение, с которого надо было бы начинать… И беспощадный пример тому – как мы, озаренные правдой, вдруг тут же совершали подмену.
И это произошло с целым народом или с теми, кто брал на себя миссию выражать самосознание нации (были такие!) и как они, изменив правде, сотворили с целой страной то, что мы видим, и почему Россия стала такой, как сейчас.
Да, был такой персонаж. В литературе… И у него своя история. И свое продолжение. Но Персонаж только на ту минуту, когда он проговорился и незаметно для нас выразил и высказал великую правду. Ее. Ту, которая в нас была. И которой мы изменили.
Высказал. И тут же посмеялся над ней. И не то слово. Не посмеялся, а много хуже. Пока не подберу точное выражение. Оно есть у меня. Однако сейчас мы не поймем. Если я впишу его в эти строки…
Проговорился Черт. А Персонаж… Он совсем другой – он тот, кого Черт не смог обмануть. Попробуем. Восстановим ошибку. И, может быть,- хотя бы словесно! – избегнем совершенной подмены.
4.
Помните, Черт говорит Ивану тривиальные вещи… О том, что «новые люди», желая разрушить все, думают начать с антропофагии. Он их одобрительно поправляет: «Глупцы, меня не спросились! По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо только разрушить в человечестве идею о Боге». Это все тривиально. И потому Черт продолжает.
А, может быть, шепчет он, и не придется разрушать. Ведь человечество, когда-нибудь (он в это верит) все поголовно отречется от Бога ( «этот период, параллель геологическим периодам, совершится»). «Тогда падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое…»
И сейчас мы повторяем эти слова Черта как аксиому и без конца, и этими формулировками «разоблачаем» нашу революцию и наш советский период отечественной истории. Черт предсказал, но все равно – тривиально. И вот, наконец, он добирается до самой сути. И в его словах вдруг то, что мы, читатели, пропускаем….
Да, — иронизирует Черт, — при таком безбожном мировоззрении, «люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире». Счастье, радость – хорошо, а как же смерть и бессмертие души? А как же прежняя нравственность? Не торопитесь. Вчитаемся глубже.
«Да, всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды». Вот и ответ!
И это еще не все… А если, — добавляет Черт, — каждый полюбит, и «без всякой мзды», «то все решено, и человечество устроится окончательно». Вот где уже нет никакой тривиальности. Черт проболтался. Здесь он уже не воплощение самого худшего и пошлого, что есть в Иване Карамазове. Здесь он выражает своей оговоркой то, что делает Ивана носителем идеи, которую М.Бахтин мог бы назвать «моделью мира».
Но самое интересное то, что эта модель уже знакома России. И мы знаем (или должны знать), что именно она «перевернула мир» и обозначила и определила советский период как величайшую кульминацию мировой истории. И кульминация эта совершилась именно здесь, тут, на нашей земле.
И вот именно благодаря этой идее Иван Карамазов – герой Достоевского, он тот, кому автор отдал свои самые заветные и скрытые мечты и надежды.
В самом деле, если смертный человек, призванный создать царство Божье на земле, даже без идеи бога возлюбит брата своего «уже безо всякой мзды», то тогда ему и впрямь можно все дозволить. И даже Христос тогда склонился бы перед таким человеком. И вот. Если так произойдет со всеми, то человечество и впрямь «устроится окончательно». А ведь мы уже были на этой вершине…
Что же случилось? Черт лучше всего может нам объяснить. И его злорадство перекроет все наши сегодняшние «проклятия» Октябрю.
Да, период почти поголовного отречения от идеи бога тогда наступил. А вот люди – каждый! – все же не возлюбили брата своего «уже без всякой мзды». Нет, возлюбившие были. Достоевский сказал бы: народ, в массе своей, в какие-то мгновения состоял из таких людей.. . Целый народ, он, тот, кто сделал выбор в гражданской и отечественной войне.
И тут же, поднявшись на вершину, люди одновременно совершили подмену. И постепенно, десятилетие за десятилетием, весь народ ее совершал. И процесс этот идет у нас на глазах. И мы в нем участвуем. Несмотря на то, что вроде бы вернулись к идее бога. И оказывается, такое возможно.
Еще бы… Черт всегда рядом. А где же тот человек, смертный и любящий? Где он? Где она, оговорка Черта? Слышите его смешок? Вы, даже те, кто сегодня обрели изначальную веру?
Иными словами, где наш Персонаж? Призовем его снова, хотя бы на время.
Он говорит нам: причина катастрофы – наше неверие в Человека. Попробуем сформулировать: Богу нужна именно такая вера. Не в него самого, не в Бога, а в Человека. Именно эта вера. Потому что именно она и есть наш единственный Бог.
Если такой веры нет, Черт победил. И недаром он у Достоевского так запредельно злораден. Ибо нашел дьявольски точное слово. О том, как мы, почти уже воплотив идею Человека, «смошенничали»…
Точно. И это мошенничество было особым, ибо оно потребовало «санкции истины», без которой «русский современный человек» и «смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил».
Не будем спешить. Здесь нужно разбираться подробно. И только тогда, быть может, мы ответим Черту и не впадем в безумие Ивана Карамазова. И отстраним его от себя. И сами себя от себя отстраним. И вернемся к себе.
Итак, вера в Человека, та, которая и есть вера в нашего Бога. На всех этапах отечественной истории. Вера, которая, осознанно или неосознанно, несмотря на все испытания и катастрофы, охраняла нас более тысячи лет.
Давайте поговорим на пророческом языке литературы (в этом смысле – у нас есть своя Библия). И это язык искусства слова. Язык Персонажей. И не таких, как в этой статье. А исполненных подлинно художественной силы. И все же — рассмотрим их под знаком того, что на секунду осознали сейчас.
Еще и еще раз. Что произошло? Почему, по видимости или окончательно, Черт победил? И действительно ли это победа?.. Или подмена? Которой можно было бы избежать, если бы мы условно, или хотя бы мысленно, вернули тот рубеж, откуда можно было бы вновь начинать единственно верный и единственно ожидаемый Богом исторический путь.
Но – увы! — уже тогда одновременно с верой жило наше неверие. И все же…
Сколько замечательных людей породила та, уже бывшая в истории, послеоктябрьская эпоха. И в гражданскую войну появлялись такие люди. Да, они, такие, те, кто сегодня, кажется, даже не могут присниться. Или еще снятся порою.
Мы всячески пытаемся их сейчас оболгать. И теперь, в 2018-й год. Но они были. И целый народ жил их верою и, повторяем, сам становился таким. И родилась послеоктябрьская эпоха. И ради такой веры было все. Даже самые страшные испытания и преступления.
Помните у Тургенева, из его стихотворений в прозе? Там девушка и на преступление готова. «Дура!» – проскрежетал один голос ей вслед. Но тут же. «Святая!» — отозвался другой.
Достоевский идет дальше. Его Черт воссоздает ход мысли «юного мыслителя» (Ивана Карамазова и подобных ему): «Так как Бога и бессмертия все-таки нет» (а в массе своей люди не возлюбили друг друга), «то новому человеку позволительно стать человеко-богом даже хотя бы одному в целом мире… и с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится… «все дозволено» и шабаш!»
Вот в чем, по логике Черта, состоит наше мошенничество. Прикрываясь притом «санкцией истины» (безупречно сияющей идеей «светлого будущего»). Мы совершили его. Именно эту истину мы мошеннически «возлюбляли» в течение века. И постепенно любовь исчерпывала себя, потом оставалась лишь видимостью. И кончилась наконец…
А теперь на помощь пришла отвергнутая недавно вера в Бога, при отсутствии надежды на Человека. И вот прежние люди исчезли… Вернулся человек-раб. И Черт очень доволен. Потому что наше неверие – исток и корень всех наших нынешних абсурдов и любой из нынешних бед.
Мы потеряли ту высоту, которая, может быть, и не будучи осенена окончательной истиной, все же несла в себе нетленный свет духовного подвига, за который может проститься даже неверие в Бога. Ибо это любовь безо всякой мзды, любовь, которая могла бы окончательно устроить все человечество.
Она, эта любовь, и сейчас готова прийти нам на помощь. Слышите, что она обещает? Победу над смертью. Преодоление того, что, кажется, нельзя одолеть и поправить.
«Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своей и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждеиие столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресений, и примет смерть гордо и спокойно, как бог… Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную…»
Да, повторим, в этих словах нет санкции окончательной истины, но тут обозначен подвиг, до которого может подняться Человек. И такого Человека Бог (если он есть) примет. И при этом откроет ему новые, может быть, еще более ослепительные тайны.
Впрочем, если верить, и сам человек предназначен их открывать.
Неужели на этот рубеж, опровергая злорадство искусителя, мы могли бы вернуться?
Пока лишь мысленно, разумеется. Но это и есть подаренное нам, единственно возможное сейчас наше начало начал. Что же? Вновь несбыточная мечта? Чистая вера в пустыне горького, непоправимого опыта? Или возможность, возвратясь на единственно верный путь, «жить, не засоряясь впредь»?
Во всяком случае, Достоевский, вполне искушенный в страшных реальностях человеческой жизни, допускал такую возможность. И заранее знал, что это удел – «смешного человека». Рассказ о таком Персонаже у Достоевского хронологически предварял главу о Черте. Сначала во втором томе «Дневника писателя» (1877), а уж затем и в последнем, незавершенном романе о Карамазовых.
Достоевский «знал», кто такой «смешной человек».
Вспомним: «гнусному петербуржцу» в момент, когда стало уже совсем «все равно», приснилось, что он попал на изумрудную планету, двойник Земли, где жило человечество, не знавшее грехопадения. И там он, принеся в себе заразную «трихину» своего земного опыта, развратил всех безгрешных инопланетян и они стали во всем подобны землянам. И тут же, проснувшись, герой рассказа отрекается от мысли о самоубийстве, отрекается ради благой вести, которую он узнал.
Там, на изумрудном двойнике земли, они, люди, зараженные одним из нас, решились и сами захотели уподобиться нам. И уподобились. Но теперь мы могли бы уподобиться им, тем, какими они были до грехопадения. Смешной человек видел, какими были они.
Видел, и для него это истина. Пусть ее узнают земляне. И если, узнав это, они захотят, все и сразу, то смогут, по образу сна, вернуть свой «золотой век».
Там герой рассказа развратил всех. Здесь он, рассказом о своем сне, быть может, всех спасет. Сначала пусть узнают, а потом, если захотят, все устроится. Это смешно? Конечно. Ибо для трезвого скептика смешна почти всякая вера. А уж особенно какая-то «вера в человека». Но ведь в ней и все спасение наше.
Так у Достоевского.
Кстати, в рассказе «Сон смешного человека» у жителей «изумрудной планеты» нет какой-то особой религии, веры в персонального Бога. «Золотой век» безбожен, потому что Бог в людях, пока они не совершат грехопадения. Помните сон? Они и смерть принимали спокойно. Они относились друг к другу так, как хотели бы, чтобы другие относились к ним самим. Вот и все. Одна только эта заповедь. Исполни ее, и все устроится «в один день, в один час»…
Нет, скепсиса у смешного человека достаточно. Он знает, что этого никогда не будет. И даже в его сне люди не удержались… И не только потому, что они узнали о гнусной петербургской жизни, а потому что они узнали и захотели сами свободно попробовать, испытать на себе эту жизнь. Ну а теперь пусть земляне и петербуржцы узнают о том, что золотой век возможен. Пусть узнают и пусть захотят.
И это уже не смешно. По Достоевскому — реально. Потому что отвечает природе человека и потому что возможно.
И вот, написав такой рассказ, он создает главу о Черте, куда все-таки включает благую весть о новом, небывалом, будущем золотом веке.
Повторим: смешной человек при этом не проповедует веру в персонального Бога, он благовествует о возможностях человека, в которых воплощается Бог.
При этом Черт «проговаривается» о том, будущем этапе истории, когда люди уже не останутся наивными невинными детьми. У них за плечами станет вся гнусная, греховная земная жизнь и, с другой стороны (если продолжить Достоевского сегодня), у них за плечами окажется катастрофический (или спасительный?) наш Октябрь 17-го года и его кровавые последствия.
О! Роман «Браться Карамазовы» нужно теперь не только читать или перечитывать, но и дописывать… мысленно. Алеша Карамазов не Иван. Он уже любит ближнего своего «безо всякой мзды», но он, даже веруя в персонального Бога (завет старца Зосимы), возможно, по замыслу Достоевского (одна из версий!), пойдет и на цареубийство?… Т. е. он окажется одним из предшественников нашего «столетнего» Октября?..
Да, роман не завершен. Он на середине. Но и в написанных главах Алеша в чем-то близок Ивану. Нет, ему не грозит встреча с Чертом и безумие. Но вспомните возглас «Расстрелять!» (в момент рассказа о генерале, затравившем ребеночка собаками) и его поцелуй Ивану, «повторивший» поцелуй Христа Великому Инквизитору….
Да, несомненно. Черт «предчувствует» Алешу и тщетно пытается искусить его так же, как Ивана. Видимо, тщетно. И недаром в главе «Черт» появление Алеши (стук в раму окна) прерывает галлюцинацию брата.
Но и сам поцелуй Ивану (и Великому Инквизитору) несет в себе много значений и смыслов. В своей поэме Иван, быть может, полагал, что Христос этим поцелуем признал правоту Инквизитора.
Однако ведь недаром старец Инквизитор отрекается от замысла сжечь плененного еретика. Недаром он отпускает узника, и повеление («…ступай и не приходи более… не приходи вовсе… никогда, никогда!») звучит как молитва. Еще бы. Инквизитор, после поцелуя Христа, понял: этого пленника сжечь нельзя. Голгофа уже была. А Пленник придет. Потому что это подлинно он, Христос.
Глава «Черт» «скольцовывает» евангельскую тему «Братьев Карамазовых». После тайной победы Христа черт уже не может успокоиться. Но, если Иван ввергнут в безумие (тоже знак несогласия), то Алеша для него недоступен уже никогда.
Трудно усомниться. Алеша пройдет все искусы и по-своему, по-особому, фантастически останется верен себе. И знак этой верности – наш страшный Октябрь.
Тогда Черт вроде бы уже был побежден. Но он победил сейчас. Через сто лет. И его появление (наша эпохальная галлюцинация!) более часто, нежели духовное возвращенье Христа. Напомним: Черт всегда рядом. И наш скепсис, вытесняющий веру в человека и в Бога, вроде бы нашептан врагом. Вроде бы, ибо враг внутри. Он мы сами. Он наша галлюцинация. До сих пор. Незримо и повседневно.
А страницы Достоевского, при всем их ужасе, дают опору. Черт «проговаривается». О Макаре Девушкине, о князе Мышкине, об Алеше. О тех удивительных людях, благодаря которым человечество устроится. Если они не совершат подмены и не изменят себе.
А теперь их нужно обнаруживать. Но как? Они были у нас, есть и будут. Или
это иллюзия? Новый самообман?.. То, что «после постмодернизма»? Или это наш общий выдуманный Персонаж?
__________________
2018 г.
Бомбоубежище
Б О М Б О У Б Е Ж И Щ Е.
1.
Да. Мертвецы. В пять с половиной лет. Я видел их очень много. И могу показать места. Где я видел их. Вот здесь. На тротуаре Большого проспекта. И на пороге заснеженной крытой траншеи. Там, где еще недавно. Был зеленый газон. И там, где при мне какая-то женщина красила низенькую деревянную загородку. Зеленою краской. Там, где, я помню, упала капля зеленой краски — в песок.
Не знаю, зачем вырыли эти траншеи. Зачем их стены внутри густо обшивали стоячими черными прутьями. Зачем крыли дощатыми крышами и покрывали их сверху аккуратно кусками зеленого дерна. Осенью мы здесь бегали в прятки. А зимой все засыпало снегом. И на пороге входа в траншею здесь в зеленых тряпках, помню, лежал мертвый ребенок. Тоже зеленый. Лежал. Пока его не засыпало снегом.
Людей было много. Ходили быстро. Даже во время обстрела. Мама почему-то считала, что наш дом закроет нас от осколков и попаданий. Она говорила об этом, когда гуляла со мной и объясняла мне, что дом наш может разрушиться от снаряда, пока мы гуляем. Так безопаснее.
А вокруг люди спешили. И сгорбленная женщина, помню, тащила по тротуару санки, груженые голыми телами. И мертвецы вдруг рассыпались по тротуару. И она стала их подбирать и грузить. И связывать какой-то веревкой. А они все равно рассыпались. И мама моя хотела ей помогать. Но я ее потащил. И она, пошатываясь, мне уступила. Но я помню и точно могу указать это место.
Дом наш стоял. И с ним пока еще ничего не случилось. Но я видел – мама боялась в него возвращаться. И мы гуляли по тротуару, пока не начинало темнеть. И тогда мимо входа в траншеи, тех, что справа и слева, мы шли по снегу через площадку прямо к парадной и возвращались домой. На этот раз благополучно. И даже обстрел за окнами нас уже не пугал.
Я закрывал глаза и ничего не видел, кроме того, что запомнил. А эти образы было никак не прогнать. И белый снег оставался белым. И вздрагивал пол под ногами. Как тротуар. Но я знал – мама уже не тревожилась. Обстрел – не то, что падает сверху. И не то, когда вот сейчас вдруг завоет сирена.
И мне все было ясно. И я не прислушивался к тому, о чем отец рассказывал маме. Но я и сейчас мог бы вспомнить, о чем шептались они. И ведь сколько лет после войны – я ничего не записывал. Бомбоубежище. Отец почему-то подробно о нем говорил в тот вечер, когда случилось то, что раньше могло бы случиться.
Бомбоубежище. В нашем доме. Я еще ни разу там не бывал. А оно ждало меня каждый день. И вот сегодня впервые туда уведут всех детей. И матери тоже туда войдут. А отцы будут снаружи. Потому что придется откапывать нас. Матерей и детей. А сегодня как раз – доходят слухи – готовится ночью настоящий налет.
Сейчас я решил. Эти образы придут ко мне в последний миг. Придут, если только я буду помнить себя. А то внезапно. Все пропадет. И я не успею. И не узнаю. Как думает бог. Или природа. Не знаю. Они, он и она, до сих пор ни разу. Не переживали конца. И вдруг. Нет никого. Один только я. Поздно. И все-таки. Последний образ. Именно он. Приоткроет. На прощанье. Все, чему я не верил. И я узнаю о том, что останется. После всего.
Ну что? Успокоился? Приди в себя. Он. Последний миг приближается. Но я – непонятно как – ищу для кого-то. Мгновенно. Точное слово. Как будто они хотят услышать. И, не дай бог, не поймут. Я скажу. С надеждой. Или совсем безнадежно? Много слов. Минуло. Мгновенье прошло. И что? Все остается. И все осталось. И даже остался я. Искра сознания. И неужели? Мне удалось? И все будет. Именно так?
У меня в руке. В потной детской ладони. Белая круглая брошка. Почему она. Синим светом не светит. И вообще. Светит она или нет. Я в прихожей. Прикрываю дверь. Вижу или нет. Белый кружок. Был бы он синий. Можно было бы. Выйти на улицу. Немцы летчики не заметят. А с белым нельзя. От моей потной ладони. Пропал ее защитный синий фосфорический свет.
Я зову папу. Он смотрит. В прихожей. И мне отвечает – брошка жива. Забудь ее. Пусть отдохнет. Видишь? Белый свет очень яркий. Нельзя. Оставь. А я не верю. Нет, не светит. И опять я сжимаю кружок брошки. Потной ладонью. Мы с папой знаем. Синий свет не вернется… И вновь. Образы меня обступают. Они совсем не боятся. Белого света. Потому что он растворяется, высыхает. И вот его нет на ладошке моей.
Папа уводит меня из прихожей в нашу большую черную комнату. Электричества нет. Свеча горит. И от голода мне ее хочется съесть. Вкусная. Желтая. И она еще долго будет сгорать и шевелить над блюдцем красноватый и посередине белый живой огонек. Вот. Как он светит. И потолок и стены сбежались. И окружили его.
Вокруг язычка все черно в большой нетопленой комнате. Но понемногу выступают предметы. И я даже могу различить. Совсем черное пианино. Быть может, вижу, потому что хорошо знаю, где оно стоит у стены. А может быть, вот на нем – белый круг нашего нового радио. Его до войны купили. И поставили тут. И оно с тех пор все время потрескивает чужими взрослыми голосами и еле слышной какой-то совсем непонятной и страшной музыкой.
Ну вот. Все в порядке. И вдруг я почему-то отчетливо слышу. Из этого круга. Незнакомый голос какого-то дяди. Трещит и говорит – вот сейчас будет песня. И она оттуда скрипит и пытается. И я не слышу, какая. Но я почему-то совсем ее не хочу. И папа тоже не хочет. Встает. Подходит к пианино и к радио. Протягивает руку. Надо убавить звук. Но по ошибке он делает громче. И сразу. Все прервано. И наконец. Вот она. Прямо. Во всю мочь. Пронзительно белая. Снизу вверх. Выше и выше. Сирена.
- Ну вот. В самом деле. Как обещали. Аккуратно. Как раз. Ночью. Сегодня. Скорее. Скорей. Бомбоубежище. Только туда. Свеча – мне. Точно. Переживем – будем жить.
Сознание мое сильнее всего. Это я сейчас говорю себе. А тогда я даже радовался тому, что вот, уже без утайки, наступит настоящая гибель. И все неизвестное. Глянет открыто. И если вдруг оно дойдет до предела, ты прожил всю свою жизнь. А наяву ты еще пятилетний ребенок. Но уже можно делать любое. И это само по себе все правильно и хорошо.
Что? Надо выходить в ночь на мороз. Да, надо шагать по черной и страшной лестнице вниз. Мама боится. А я твердо ступаю. Непонятно только, почему, кроме нас, на лестнице нет никого. Сирена здесь громче и громче. Гулко. И кажется, уже навстречу ей невозможно идти. И она не пускает. Но ты. Шаг за шагом. Отталкивая перила. Теснишь ее. И как будто сам ее хватаешь рукой. Наверно, так всегда. А если гибель, то все равно успеваешь навстречу.
Мама оправляет на мне свой шарф. И что-то шепчет и шепчет. Отец рядом. И я без всяких слов понимаю. Он проводит нас и сейчас вернется назад. Свеча у него в руке. Он ее прикрывает ладошкой. Он слегка впереди. И я вдруг осознаю, что, может быть, уже никогда не увижу его. Потому что он останется здесь. А ступени плывут под ногами. И наша дверь у меня уже за спиной. Там, куда вернется мой папа. И тут я останавливаюсь и вцепляюсь в перила.
Мама не может подвинуть меня. Да она и сама, я вижу при свече, не в силах шагнуть. Сирена заливается высоко-высоко из последних сил. И на пустой лестнице этот звук предупреждает меня – шагать никуда не надо. Стоять на месте. Пока в руках у отца горит эта свеча. Да ведь и раньше звук сирены взвивался вверх и не давал нам спускаться. А мы уходили, мы уже почти прошли по лестнице. Быстро-быстро. Но сейчас. Надо скорей. В бомбоубежище. И может быть, мы там и погибнем. И никто не сумеет нас откопать. Потому что погибнут все.
Я упираюсь. И мне сейчас нет пути. Ни туда, ни сюда. И отец хватает меня за руку, тащит вниз. И я считаю ступени. И огонек свечи от наших движений готов улететь. А пока мы стояли, он тоже стоял. Замирал на месте. Но папа сильным ры вком. Дернул. И дальше дергает меня вслед за собой по ступеням. И я не успеваю. Падаю. Он тащит меня. И вдруг бросает свечу. Прямо в черный пролет.
Вот теперь я уже ничего не вижу. Отец во тьме быстро и точно. Хватает и на ноги ставит меня. И тянет вниз. И теперь я как будто бы хорошо вижу его. Мама у меня за спиной. И уверенно, шаг в шаг, не отстает от меня. И я тоже вроде бы хорошо ее вижу. Так я буду видеть, когда потеряю зрение сразу и навсегда. Это будет нескоро. И вслед за этим сразу не станет меня. Все понятно. И в последний миг. Произойдет оно. Именно так.
Вот последние ступени перед выходом из парадной. Отец открывает нам дверь. Там темнота. Но оттуда. Резкий взрыв морозного ветра. И там люди. Шаги. Шаги. Четко, и никто не бежит. И пока я соображаю о том, что вышел наружу, я вдруг теряю руку отца. И только слышу, как мама что-то кричит ему вслед. А уже там где-то, за крышами, пока еще далеко, там гремят разрывы. И незнакомые люди во тьме спешат еще более четко и быстро. Вот этот образ будет последним в жизни моей.
2.
Сначала газоубежище. А уже потом оно. То, куда мы идем. Потому что сегодня. Особый налет. И все это знают. Разрывы ближе, но еще далеко. Мгновенные далекие вспышки. Над крышами. Соседних домов. На той стороне. Большого проспекта. А там. Посередине Большого. Вдоль мостовой. Траншеи и мертвецы. Ничего не видно. Ветер. Метель. Их заносит снегом. Неужели и впрямь налет. В такую метель? Я думаю. Этот ветер и снег. Спасут и укроют нас.
Людей много. Стена. Подворотня. Опасно или нет. Пока только от снега. Совсем черно. Гулко. Но не так над головой, как на лестнице. Снежный ветер. В спину. Гонит и гонит. Никто ни слова. И утихают звуки разрывов. Укрылись. И даже немного теплее. Спины. Головы. Дети. Такие, как я. Почти вровень. Сворачиваем. Там очередь. Вход. В газоубежище. Женщина пропускает. А сама остается у двери. Знакомая. Узнаю. Ни слова. Тесно. Вниз. Три ступени. Там просвет. Лампы. Летучие мыши. На стенах.
Тут все глухо. Полуподвал. Низкие белые своды. Кровати. Кровати. Вот у столба и моя. Никелированая, та, что была наверху. Устраиваются молча. Но это молчат взрослые. Дети шумят. Знакомые голоса. А Юра, мой сосед, пятилетний, как я… На кровати стоит и громко поет. Какую-то песню. Он поет. В газоубежище. Пока не заснет. Мы привыкли. И я не слышу. Как взрослые успокаивают его. А он поет громче и громче.
Но вот на этот раз. Что-то произошло. Юра вдруг оборвал свое пение… Пронзительный голос. Крикнул, сорвался. И все затихло кругом. И мама стала заново меня одевать. И повязывать шарф. И я встал. И что-то загудело и дрогнуло. У меня под ногами. И как будто летучие мыши на стенах. Заколебались в ответ. И вот под белыми сводами вновь особая, редкая тишина. И кто-то из взрослых прошептал рядом и повторяет одно только слово:
- Бомбоубежище. Бомбоубежище.
Вот оно. То, о чем предсказал мне отец. И все замолкли. И Юра. Сидя на соседей кровати. Громко. На весь полуподвал. Проговаривает. Это знакомое слово. И просто кричит:
- Бомбоубежище. Бомбоубежище. Бомбо…
Юра больной. Мы это знаем. Он кричит и смеется. А взрослые. В проходах. На ногах. Замерли. Стоят и молчат. Ну, конечно. Прислушиваются. И в самом деле. Они что-то слышат. И только я. Ничего уловить не могу. Но я верю тому, что все, другие, уже почувствовали и поняли. Мама хватает меня. Прижимает к себе. И не дает повернуть голову. И я не слышу теперь, что происходит. А все газоубежище знает. И там над нами. Третий этаж. И я вижу как будто слепыми глазами. Как папа во тьме ищет свечу. И не может найти. Он ведь отрезал ее пополам. Давно. И трудно ему догадаться. Где она. Где вторая ее половина. Он не знает, куда я ее положил. Пианино. Радио. Там. Прямо за ним. Зачем я спрятал ее. Все это четко видно моими поневоле слепыми глазами.
Надо кричать. Как можно громче.
- Свеча. Свеча. Песня. Сейчас будет песня. Может быть, папа, когда он трогает радио…Там, прямо за ним.
И тут вдруг страшный удар. Что-то посыпалось. И я кричу. Не от страха. Но не слышит никто. Все голоса. Мгновенно смолкают. Бомбоубежище. Где-то здесь. Рядом совсем. В двух шагах. От нашего полуподвала.
Вот оно. Тут нет никаких беленых сводов. Кирпичная кладка. А в центре купола – синяя лампа. И она почему-то горит. Электричества нет. А она горит почему-то. Может быть, потому что синяя. Или вдруг электричество дали. Как раз во время налета. Я, конечно, понять ничего не могу. Но этот свет надежен и верен.
Подземелье. Мы спускались по каким-то ступеням. В большом подвале с кирпичными стенами нет ничего. Холодно. Все мы прижались друг к другу. Совсем иное тепло. И я знаю – так мы долго будем стоять. Синяя лампа над нами быстро мигает, гаснет и вспыхивает опять. И все вокруг нам кажется твердым и странным.
Где мы? Глубоко под землей? Там, над нами, дом и три этажа. А здесь безопасно. И потому еще страшнее становится мысль о том, как папа ищет свечу. Нет, зачем искать? Электричество светит. И, наверно, там радио говорит. Ничего. Папа справится. Он сумеет. А быть может, он уже на крыше. Сбрасывает зажигалки. Он мне об этом сказал. И, наверно, так и есть во время налета.
И как только я вздохнул, чувствуя маму и рядом прижавшегося ко мне молчаливого Юру, и как только я успокоился, глядя вверх на синюю лампу, как все грохнуло, и только один потолок был неподвижен, и лампа метнулась туда и сюда и еще продолжала гореть, и я видел каждый кирпич. Синего цвета. Но вот все погасло.
Тьма подземелья. Особая тьма. Сразу понятно. Вокруг. И сверху. Одинаково. Непроглядно. Черно. Давит. И у всех. Одинакова мысль. Почему потолок устоял. Он близко. Он помолчит и рухнет. Тихо. Тихо. Нет. Ни звука. И вдруг посыпалась во тьме черная кирпичная пыль. И прямо сверху. Из купола. И прямо на голову мне. Только так. Можно купол увидеть. Нет ничего.
Сердце стучит. У Юры. И у меня. Мы ждем. Выдержит или нет кирпичная кладка. Может быть, подземелье. Глубоко под землей. Сколько ступенек вниз. Я не считал. Нет. Немного. И потому я все готов пережить. Придавит. И только. И пока я, по глупости, ничего не боюсь. Полная подземная тьма хорошо укрывает. А если рухнет. Вот уж точно. Рухнет сейчас.
Кладка выдерживает. И кто-то первый пошевелился. И понемногу. И неохотно вздохнули. Кто-то один и другой. Но двигаться трудно. И еще труднее дышать. Вплотную. И пока еще надо слушать. Бомбоубежище. Оно как будто живое. И оно, как мы, затаило дыхание. И вроде бы слушает нас. Но очень скоро становится ясно. Бомбоубежище устояло.
Только что. В нем была наша защита. А теперь оно затаилось. И решает. Что с нами делать. И, быть может, все уже решено. Мы схвачены и закрыты. Выхода нет. Жутко пошевелиться. И проверить. Но вот кто-то проверил. Там, за спиной. Замурована закрытая дверь. Он выяснил. Дернул. Рванул. Посыпалось что-то. Предупреждение. И все услыхали. Что это значит.
Кто-то чиркает спичкой. Подземная вспышка еще страшнее, чем само подземелье. Тьма скрывала его. А тут на мгновение. Мы видим стены и купол. И в нем на проводе еще качается синяя лампа. Недавно синяя. А теперь. Черная. И у нас на глазах. Она вздрагивает и качается вновь. Что? Обвал? Близко. Над нами. Звук не доходит. И на этот раз. Потолок вздрагивает. И замирает.
Слава богу. Догорает, кончается спичка. Но кто-то уже зажигает летучую мышь. Тоже у двери. У выхода. Там, где посыпалось. Там не сыплется больше. И, наверно, дверь подалась и ее кто-то ломает. Или мне показалось. Подземелье движется. Колеблется и дрожит. Тени от кирпичей выступают и пропадают. А синяя лампа висит неподвижно. Только движется тень от шнура.
Юра что-то хочет сказать. Голос его рядом со мной. Смелей и смелей. И вот уже в полный голос. Но никому невозможно понять. И ответить. Шум. Кто-то заплакал. И вот еще кто-то один. Вовсе маленький. Но остальные дети не плачут. Лучше молчать. И вот без всякого звука. Повеяло воздухом. Из газоубежища. Оттуда сверху сюда. А это значит – лестница уцелела. Кто-то первый из нас. Выйдет отсюда.
Еще одна. И еще одна. Летучая мышь. Потолок забегал. И очень спокойно. Там начинают выход наружу. Мама стоит неподвижно. Боится. Она готова долго. И очень долго стоять. Под куполом потолка нашего бомбоубежища. Но я поведу ее за собой.
3.
Внизу, в кирпичном подвале, остается подземельная тьма. Синяя лампа там не загорелась. А сверху просвет. Ступени. Ступени. Знакомая женщина тушит летучую мышь. Выходим в газоубежище спокойно и тихо. Электрический свет. И сразу три лампочки на проводах с потолка. Беленые своды. Полуоткрытые железные, крашеные зеленой краской люки маленьких окон. Оттуда морозный ветер. Под низкие своды. Мимо кроватей. По узенькой лестнице. Новая тьма. Двор. Подворотня. Улица. Метели нет. Ветер. За угол. Облака. Небо разноцветно мерцает.
Папа рассказывает.
- Попадание. Прямо над вами. А у нас. На глазах у меня. Покачнулась печка. И я полез на чердак. Что? Свеча? Сразу нашел. Видел своими глазами. А потом на чердак. Зажигалки. Ну, хорошо. Пережили налет. Будем жить.
Мама схватила папину руку. Смотрит в сторону. Я вывел маму. Но внизу она была со мной ровно под сводом. И она знает. Он, этот свод — самое безопасное место. Или наоборот. Вот оно. Попадание. Которое сверху было тогда прямо над нами. Блики. Разноцветные блики. От угла по третьей линии. Дом наполовину рухнул. Стены. Пустые окна. А по Большому проспекту. Дом цел. Там покачнулась печка. Она качнулась и опять стала на место.
А мы тут, на углу Большого проспекта. Мы те, кто вышел из подземелья. Мы смотрим в ту сторону, где Нева. Там в полнеба – разноцветное зарево. Мы знаем – склады горят. Сахар – зеленым огнем. Продукты — синим и красным. При таком свете – врагу легко было бы продолжить налет. Но самолеты поняли. Продуктов нет. Город погибнет. Медленно. В муках. Можно оставить его. И они улетели.
Так? Не так? А на самом деле? Мама смотрит в сторону. А мы видим. Ночное небо. Страшно и красиво горит. Какой-то мерцающий день. После налета. Целую ночь другого налета не будет. Чей-то шепот. Если горят склады. И сахар горит зеленым огнем. Это конец. И жители нашего дома. Художники. Те, кто сбрасывали зажигалки. И не падали с крыши. Те, кто не уходил в подземелье. Вот. Я слышу. Мысленно они произносят. Это последнее слово. Конец. Какой же конец? Нет, не конец. Только начало.
Да. Живописное небо. И мой отец глядит неотрывно. Как разгорается и догорает оно. Или. Горит и не догорает. И оттуда. Все то же зарево. Ярче и ярче. Оно. Сочетание красного и зеленого цвета. Вот сочетание. То, которое так любит отец. Но теперь оно в небе. Над городом. И над нашим полуразрушенным домом. Вот мама рядом по-прежнему смотрит в сторону. А отец мне закрывает ладонью лицо. И повторяет. Эти два слова. Поменяв их местами. Начало. Конец. Легко. Твердо. Полный конец. Нет, начало. А Юра. Громко выкрикивает эти слова. И смеется.
Все это рассказано. Потому что я не могу прогнать. Страшные образы. Не могу прогнать. И молчу о них целую жизнь. И ни разу. Ни строчки. А это значит. Они будут последними в жизни моей. Но теперь я еще далек от конца. Почему вдруг. Подступили они. И я вижу. То, что не видел тогда. Вижу. Моим последним. Единственным зрением. В чем состоит она – тайна конца, начала? Того, что было тогда. Отец знал и не боялся повторять эти два слова.
Когда мы стояли ночью. На углу Большого проспекта. Жителей дома. Куда попал ночью снаряд. Как раз над местом, где под землей мы укрывались. Прямое попадание в нас. Отраженное кирпичным подземным сводом бомбоубежища. И когда мы стояли. Было понятно. Мы уже спасены. А те, кто погиб только-только сейчас. Этой ночью. А те, для кого рухнули этажи? Только что. Прямо над нами…
Кто из них стоит сейчас рядом? В нашей толпе? Стоит и молчит? Потому что. Утром склады сгорят. И даже если они, самолеты, уже больше не захотят ночью делать налет. Голод будет. Голод. А они захотят. Потому что мы, кто выживет, мы останемся жить. В воздухе. В нашем доме.
Это шепчут взрослые. Мысленно. А мы все понимаем. И молчим и стоим. И морозный пронзительный ветер. Насквозь продувает нашу толпу. И ни одной снежинки. И никогда не было видно. Как под заревом горящего неба. Светит стена — остаток нашего дома. Не было так. А теперь.
Кому-то некуда возвращаться. И вот все стоят. А по Большому проспекту. Наш фасад уцелел. Но мы тоже стоим. И не можем уйти. Отец одной рукой. Себе закрывает лицо. А второй, в рукавице. Не дает мне смотреть. Но я вижу. Моими теперешними глазами. Они пока еще продолжают разглядывать многое из того, что я не увидел тогда. Но скоро они потеряют эту способность.
Постепенно. Один за другим. Люди уходят. Наверно, все-таки есть куда уходить. Не знаю.. И вот мы уже одни. Тут. На углу Большого проспекта. Стоим. И неужели отец боится идти по разноцветному снегу. Домой. Туда. На третий этаж. Тут надежно. Где-то здесь. Под землей. Бобмоубежище уцелело. Холодно. Ветер. И мы продолжаем стоять.
Наконец, папа отнял перчатку. И открыл мне глаза. И я вижу. Юра с его мамой тоже рядом. И вот мама его приходит в себя. И делает первый шаг. Но Юра стоит. И ни слова. Ни звука. Сквозь ветер. Он смотрит внимательно. Прямо перед собой. Лицо спокойно. Губы сжаты. Глаза неподвижны. Кажется. На морозном ветру. Как будто слышу дыхание Юры. Ну вот. Мы выжили. Мы уйдем. От этого страшного места. Но Юра с мамой уходят сами. Спешат.
Они спешат. Они торопятся. Что-то их гонит. И вот мы уже теперь в самом деле остаемся одни. И еще долго, долго медлим. На углу и на этом невыносимом ветру. И я дергаю мамину руку. И мама пошевелилась. И уводит отца и меня. И вот мы уже у парадной. Перед нами нет никого. И мы наконец. Подымаемся в полной тьме. По темной и теплой пустой лестнице нашего уцелевшего дома.
Знакомый звук. Дверного звонка. И в комнате нашей полная черная тишина.
Все это было не так. Но было именно это. Вот почему я боялся писать о том, что запомнил. Теперь, когда я словом задел эту память. И когда я увидел больше, чем видел той ночью. Теперь я уже вдобавок ничего не увижу. Только то, что сказано словом. Воображение и явь. Сведены в эти мои последние образы. И они, как мертвецы в траншее, не дают мне уснуть.
Отодвигаю штору. Смотрю из окна. Вот он, угол Большого проспекта. В стыке стен двух домов. Целый год после войны. Зиял пролом попадания. Но уже через год. Наш и соседний дом. Отстроены вновь. И я один. Продолжаю видеть. Прежний пролом. Мелькнет. Пропадет. И снова мелькнет. И опять она, довоенная ровная крашеная стена. И застекленные окна. Мы переехали так, что отсюда можно все разглядеть.
Разумеется, после того налета были другие. Ночью и днем. И уже электричество не включали. И не приоткрывали зеленые люки окон газоубежища. И мертвецов было больше. И снег почернел вдоль домов. И его обходили с опаской. И уже давно склады сгорели. И мы жили и голодали, и умирали, и побеждали, как будто не вспоминая о них. И стало ясно… Многое стало ясно. И отец писал на картине, как немцы грузят в наш товарный поезд голые трупы своих солдат. Все это было.
Но после того налета Я по-детски понимал, что люди уже ничего не боятся. И я потерял страх. Мог испугаться, но уже не боялся. И не было таких ужасов, которых я бы не мог испытать и пережить. Как сейчас. Конечно. В преклонные годы. Я осторожно ступаю. И не хочу поскользнуться на льду. И побаиваюсь темноты. И моих неразгаданных снов. И того, что я не в силах их вспомнить, когда захочу. И того. Что я скажу. Хотя бы одно. Простое. Неточное слово. Да, не только мелочи. Но это не страх. И это сейчас.
А тогда. Я зачем-то позвонил на площадке лестницы в наш звонок. И мы робко вошли. Прихожая. Справа плита, которую мы не топим. Потому что тепло нужно для комнаты, а не для прихожей. А в единственной комнате сразу у входа. Развалины пристроенной печки. Видимо, после того, как большая печь качнулась и стала на место. Папа тут же чинит ее. Ничего. За черными занавесками. Окна целы. Фонарь. Свеча. Комната неподвижна.
Я не сплю. Отец до утра возится с печкой. Что-то бормочет. Мама вынимает из плетеной коробки и дает мне последний сухарь. И говорит: «Больше такого не будет». А сама сидит на большой двуспальной кровати. И прислушивается к тому, что за окном. А там опять метель. И я хорошо слышу. Завывание ветра. Но зашторены окна. И мы согреваем комнату. Нашим теплом.
- Больше такого не будет.
И я понимаю. Мамину фразу. Только сейчас. Ладно. Пока не об этом. Я отдаю маме сухарь. И она встает и прячет его в коробку. А потом садится к столу. Зажимает уши. Покачивает головой. И потом вдруг. Подымает голову. Прислушивается. И начинает что-то рассказывать папе. Что-то о том. Как мы стояли под куполом свода. И как погасла над нами. Синяя лампа. И я тоже прислушиваюсь. И мне сквозь тихий свист и завыванье метели. Слышится голос Юры. И его неожиданный смех.