Архив рубрики «Uncategorized»

Белокаменка

БЕЛОКАМЕНКА 

 

1.

Меня мои сомненья побороли,

Чтоб я не усомнился в них самих.

Попробуй оставаться в той же роли.

На том же месте и в такой же миг.

 

Небытию недостает реалий,

И этот способ все предотвратит.

Чтоб люди верили и проверяли,

Обратный путь не будет перекрыт.

 

И тишина послужит мне основой

Или путем к бессмертью моему.

Когда-нибудь я этот способ новый

Легко и окончательно приму.

 

И никакого перевоплощенья

Или разрыва не произойдет.

И это не игра воображенья,

А полный ипостасный переход.

 

Поэтому не улетай отсюда,

Последнюю надежду затая.

И, думаю, коснется абсолюта

Любая жизнь, моя или твоя.

 

И я такое верованье начал

И измениться не имею сил.

И  не могу осуществить иначе

Все то, что я сейчас провозгласил.

 

И если Мише адрес мой известен

И он согласен перейти сюда,

Я в той же роли и на том же месте

В конце концов останусь навсегда.

 

Любви отцовской  и любви сыновней,

Разъяв небытие напополам,

Поставьте в Белокаменке часовню,

А рядом с нею возведите храм.

 

Чтобы заря вечерняя боролась

И обрисовывала между тем

И узких окон призрачную прорезь,

И высоту прозрачных белых стен.

 

И даже если это не случится

И для часовни места не найдут,

Моей души заветная частица,

Не умирая, поселится тут. 

 

2.

Урочище вблизи Ханты-Мансийска,

Лиловый дом на гребне белых скал.

В глуши карельской и в глуби азийской

Мой друг Шесталов капище искал.

 

На горке и скале одновременно

Пожар его мечту не опроверг.

Сгорели крыши и горели стены,

Для новых капищ открывая верх.

 

Не уходи в тоске многопричинной

И погляди – гранитный камень бел.

Но в Белокаменку перед кончиной

Живой шаман приехать не успел.

 

Неузнаваемая подоплека

Тому, что на душе моей болит.

И поневоле манит издалека

Молочных скал замшелый монолит.

 

И поневоле, пробежав по склону,

Сбегает в сон или в начало сна

Под соснами, над озером зеленым

Гранита розовая белизна.

 

Российский край в евроазийской шири

Двумя святынями богат и нищ,

Затем что мы построить их решили

На месте двух недавних пепелищ.

 

Условные границы передвинув,

Молитвами и мифом осиян,

От имени славян и угро-финнов

Живет союз вогулов и славян.

 

И потому, камлание проделав,

Не улетай в заоблачную синь.

И ты раздвинешь до любых пределов

Согласие народов и святынь.

 

А то пока мы только пепел ищем

Того, что погубили тут и там.

И я один стою над пепелищем

И для шамана капище создам.

 

И заалеет здесь или вдали там

Лиловая предутренняя тишь.

И ты, мой белый храм над монолитом,

Живи и утверждайся, где стоишь.                  

 

3.

Я понимаю, радоваться рано,

И я предсказываю каждый год -

Беда России породит шамана

И от шамана в камень перейдет.

 

Потом, не уходя в другие сферы

И до конца себя преодолев,

Преобразится белый камень веры

В знакомый белокаменный рельеф.

 

И спросят сосны, меж собою сверясь,                                                                                      

Когда же этот белый монолит

Сквозь разноцветный мох и синий вереск

Неведомый ответ проговорит.

 

Ответ шамана и правдив, и ложен.

И мы узнаем, что когда-нибудь,

Уж если в камне верный путь проложен,

То непреложен и обратный путь.

 

И вы молите или не молите,

Но результат как будто бы впервой.

И вещий голос дремлет в монолите,

И белый храм парит над головой.

 

Неадекватен  аромат сосновый,

И мы с Шесталовым стоим и ждем,

Когда хозяин-финн приедет снова

Проведать свой испепеленный дом.

 

Или когда перевезут открыто

Оставленную будто бы вчера,

Когда-то сложенную из гранита

Былую стену скотного двора.

 

Беда России скрыто и упрямо

Живет и нарастает каждый год.

И скотный двор не материал для храма,

Да и для капища не подойдет.

 

И, с Белокаменкою познакомясь

И воскресая для нее одной,

Шесталов от меня уходит в космос

И в каменную почву подо мной.

 

Ответ шамана и правдив и ложен.

И мы узнаем, что когда-нибудь,

Уж если в камень верный путь проложен,

То непреложен и обратный путь.   

                   

4.

Проговори ответ и запиши.

Души частица это очень мало.

Скорее, удвоение души,

Которую эпоха не сломала.

 

От долгого молчанья хрипотца

Родного голоса его знакома.

Да, он приходит навестить отца

На пепелище памятного дома.

 

Природа соответствует как раз.

Последний день и радостен, и горек.

Укроет мох, меняя свой окрас,

Нагромождение гранитных горок.

 

За каждою скалою и сосной,

Уподобляясь выступам и соснам,

Он явится когда-нибудь за мной

И выйдет, осязаем и осознан.

 

И уведет меня за интервал

От скал и финской погорелой клети

Туда, где этот камень остывал

Тому назад мильон  тысячелетий.

 

На расстоянии моя беда

Еще больнее и живее стала б.

И я шаманом сделаюсь, когда

Меня о том попросит мой Шесталов.

 

Космические почести воздам

Людской могиле, братской или братней.

И тех, которые собрались там,

Приподниму надежней и обратней.

 

И все равно, какие  бы сейчас

Евангелия ни провозгласили,

Сгорает мир, убийственно кичась

Эпохою запретов и насилий.

 

Ну а тому, кто ждет, провозгласив,

Не нужно никакого ясновидца.

И этот белокаменный массив

Себя расплавит и возобновится.

 

И наш конец в учении твоем

Обозначается довольно ясно.

Мой сын и я с Шесталовым втроем

Воскреснем и уйдем триипостасно.

 

5.                                                  

Невидимое видимо вблизи.

Подумай, кто окажется четвертым.

И пятого, шестого пригласи,

И обратись ко всем живым и мертвым.

 

И ты бы счастлив был, предотвратив

Самоуничтоженье мировое.

Но ты ко всем направил свой призыв,

И видишь, отозвались только двое.

 

Безмолвие какое-то вокруг

Соблюдено от края и до края.

И белый камень поглощает звук,

Поочередно голос мой вбирая.

 

А потому уже на месте том

Невиртуальная сжимает жалость.

На пепелище, где стоял наш дом,

Одна труба кирпичная осталась.

 

Наверное, из космоса видней,

Как, возвратясь любовно и сурово,

Сгоревший хутор много лет и дней

Гаврилыч восстанавливает снова.

 

Невидимое чудо сотворив,

Небытие попробовать могло бы.

Но кроме нас, единственных троих,

Никто бы не заметил этой пробы.

 

Хозяйство хуторское от и до

Беру под небытийную охрану

И этим самым финское гнездо

Уподобляю капищу и храму.

 

Измученный в хозяйственных делах,

Могучий финн гостям единокровен.

И в интерьере красит черный лак

Надежный сруб из неохватных бревен.

 

И спорят голоса наперебой,

Неподначальные моей охране.

И поминутно вызывает боль

Конечный срок любых существований.

 

И все равно живого пригласи

И обратись ко всем живым и мертвым.

Невидимое видимо вблизи

И кто-нибудь окажется четвертым.

 

6.

Недаром Белокаменка звала

И завершила долгие исканья.

Мой храм не камень и не купола,

А, вероятно, купола из камня.

 

Соборный монолит белоголов.

Наросты моховые постепенны.

И под сосновый звон колоколов

Обрывы скал напоминают стены.

 

И ты без ритуалов и охран

Соединяй, по совести одобрясь,

Горелый хутор, капище и храм

Единым абрисом в единый образ.

 

На пепелище прежнего жилья

Моя религия не будет новой.

И учредит Феврония моя

Собор замшелый и белоголовый.

 

И ты его снаружи осмотри.

Обрыв скалы перед низиной резок.

И открывает он, что там, внутри,

Следы возможных идолов и фресок.

 

Февронии поверить не даю,

Но и меня она утратит скоро

И материнскую тоску свою

Смешает с болью моего собора.

 

Она откроет храмовую дверь

К познанию безвременной свободы.

И всех гостей, невидимых теперь,

Введет под эти каменные своды.

 

А как иначе, прежние точь-в-точь,

Но и невозвратимые  дотоле,

Мы явимся сквозь эту мощь и толщь

И выйдем к вам навстречу вашей боли?

 

Феврония для сына и отца

Преодолеет времена и камень

И, совершая подвиг до конца,

Раздвинет храм обеими руками.

 

И, если разберусь и доберусь,

Уже сегодня этот подвиг начат.

И апокалипсис такая Русь

Преодолеет и переиначит.

 

7.

Себя и мхом, и вереском накрыв,

Для храма белокамень безущербен,

Покуда он выдерживает взрыв,

Каким в Кузнечном добывают щебень.

 

Пока еще мой храм не потрясли

Ни жертвоприношенья, ни пожары.

Кузнечное останется вдали,

Но доберется и сюда, пожалуй.

 

Когда-нибудь замшелую гряду

Каменоломня вскроет и подавит.

И я уже проведать не приду

На пепелище брошенный фундамент.

 

Сейчас я обладаю им одним,

Но и его увидеть нелегко мне.

Все то, что есть над ним или под ним,

Со мной одним пожрет каменоломня.

 

Или, возможно, с некоторых пор

Она расторгнет обе половины.

И надо мною воспарит собор,

А подо мной останутся руины.

 

И все же не одолевает страх

Перед  концом и вымыслом досужим.

Все остается на своих местах,

И мы еще чему-нибудь послужим.

 

По-прежнему сиянье двух озер

Недалеко от призрачного дома.

И тот же со скалы моей обзор

Низины всей до нового подъема.

 

Закатный гребень монолитных недр.

И я стою как будто посторонний.

И, кажется, нигде на свете нет 

Ни капищ, ни соборов, ни Февроний.

 

Шесталовская мировая ось

Придумана как будто бы некстати.

И все существование свелось

К единственной последней ипостаси.

 

Но, говорю, не одолеет страх

Перед концом и вымыслом досужим.

Все остается на своих местах.

И мы еще Февронии послужим. 

                                                                                                           2015 г.

 

 Если нужно, сноска  к первой странице:

 Все реалии в поэме верны. Есть такое место – Белокаменка – на севере Карельского перешейка. Там недавно сгорел наш дом, прежде, еще до войны, принадлежавший хозяину-финну. Мой друг, великий мансийский поэт Юван Шесталов («шаман), очень хотел посетить это место. Не успел…  А выстроенное им урочище, неподалеку от Ханты-Мансийска, тоже сгорело.  И еще:  Миша – мой погибший сын…

 

Мой дом

М О Й   Д О М

Надо рассказать и об этом. Кому? Неужели только себе? На прощание. Да, я хотел бы услышать этот рассказ. Пред тем как все погаснет. И уйдет за черту. И я перестану видеть. Тогда. Мне будет уже все равно. Жив я или нет. Или просто закрываю глаза. И вспоминаю то, чего не увидел. Потому что, может быть, есть особое зрение. Если ничего не видишь, значит уже все увидал. И теперь. Особые черты и краски. То, что на ощупь. Надежнее и верней.

И все-таки мой дом. Остается прежним. Я его так называл. Мой дом. И в самом деле. Там отец писал картину «Зал русской славы». И работал он. В том самом эрмитажном зале. Который он тогда так и называл. Мольберт стоял посредине. Зрители мелькали. Перед глазами и за спиной. Кое-кто подходил, стоял и рассматривал холст. На мольберте. Сравнивал. И в приглушенном шуме. Громадного зала. Молча. Отступал назад. И потом пропадал. Или уходил в глубину громадной картины.

Отец не отвлекался. И понемногу. Все привыкали и привыкли к нему. И я привык. Он точно так. Дома у нас. В той комнате, которую называл мастерской. Писал большие картины. Значит, и этот зал. Стал его мастерской. И я приходил в Эрмитаж. Как к себе домой. И мог свободно бродить по разным комнатам этого дома.  И любил возвращаться. В тот зал, где работал отец.

И, мне кажется, он тоже любил и ждал. Когда я вернусь. Оглянется на меня. И продолжает работать. А еще больше. Он любил. Чтобы я. Уже в сотый раз бродил по этому залу. И разглядывал то, что на стендах.

Тысяча восемьсот двенадцатый год. Сражения в рамах. Шпаги крест-накрест. Мраморный бюст. Наполеон. Улыбка. Поневоле. Стоит одиноко. В нашей толпе. И я вопрошал его. И удивлялся. Почему он как римлянин. В этом зале. И я оглядывался. И каждый раз. Издалека. Сквозь толпу. Замечал. Отец неподвижно держит кисть у холста. И оттуда. Видит меня.

Потом он тоже привык. И перестал замечать. И чем больше и подробней у него на холсте возникал золотой разноцветный зал. Тем спокойней становились. Его движения. И тем дальше он порой отходил от холста. И люди. Понимали. И не мешали ему. И я это видел.

Много военных. Группами. У стендов и бюстов. Под бледными знаменами… Которые свешиваются к ним. С потолка. Почти прозрачные. Те, наши. И французские. Вперемешку. И как будто сейчас. Только что было сражение. И вот повесили. Как попало. Это приятно и хорошо. У карнизов  битва. А внизу, на паркете – порядок. И я, как у себя дома, принимаю гостей.

Мне кажется, что все они, гости, пришли в этот зал, чтобы позировать папе. И не надо стоять неподвижно. Ходи и смотри. А потом сравнивай. Что на холсте и что в зале. И если все совпадает, опять ходи и смотри. Но что-то на холсте все равно будет не так. И, погуляв по залу, они снова подходят. Во всяком случае я так хочу. И вот издалека всматриваюсь в каждого из военных. И, наконец, я сам стою в сторонке у отца за спиной.

Папа чувствует мой взгляд и на какой-то миг прерывает работу. И тут, я вижу, ему  вроде бы  впервые стало не по себе. Он пятится ко мне с палитрой в руках. Сначала спиной. А потом оборачивается. И мы видим друг друга. Он молча спрашивает меня о чем-то. Молча. И я отвечаю. Как умею. И как могу отвечать.

Надо, наверно, что-то сказать и уйти в другие комнаты нашего дома. И я говорю какую-то глупость. И папа знает, что это глупо, и все-таки чего-то ждет от меня, стоя с палитрой в руках. Люди смотрят на нас двоих. И все понимают. По крайней мере, пока ничего не случается. А я, как ни странно, перестаю видеть холст. Мольберт на месте. А картина пропала.  Как будто вместо нее прозрачное и невидимое стекло.

Стоит мне двинуться, и все возвращается. И тут пропадает отец. И мне вдруг становится жутко и неуютно. И так продолжаться не может. Но я ничего не умею сделать с собой. Ноги мои пристали к паркету. Жесты у меня такие, что люди, я вижу, оборачиваются ко мне. И тоже чего-то ждут. Секунду. Не больше. Но все-таки важное должно случиться, наверно. И тогда станет легко. И мне, и отцу.

Папа  подходит. И теперь что-то вслух говорит. Я не слышу и не понимаю. Но чувствую – он освобождает меня. И я могу свободно уйти. Хочу убежать. Но в нашем доме не бегают. И ведь это, к тому же, мой  дом. И здесь так много людей. И все смотрят и, не дай бог, заметят. Что-то в зале русской славы мне совсем непонятное. И по крайней мере гости мои понимают, что мы оба – сын и отец.

Мольберт на месте. Холст появился. Я медленно, очень медленно, так, чтобы успокоить отца, ухожу из многолюдного зала. И хорошо, что так много незнакомых людей. И они идут и идут мне навстречу. И я могу подумать о том, что случилось. Но для этого нужно пройти в толпе далеко, в такой зал, где, по возможности, нет никого. Иду. Иду. Мелькают комнаты. Люди.

Вот лестница. Первый этаж. Скульптуры. Скульптуры. И только среди них. Я  наконец, могу остаться один. Шум утихает. Утихло все.  Прохладно от мраморов.

Пришел. Именно здесь можно думать о том, как шумит переполненный зал русской славы. А думать необходимо. И если это мой дом, я должен приветливо совсем затеряться между гостями. Вот они уже почувствовали, что мы с папой хозяева. И мастер имеет право поставить посреди зала мольберт.

Воображение. Это лучше попытки нарисовать. У папы на холсте все неподвижно. И все застывает, когда оторвана кисть от холста. А у меня полная свобода в прохладном зеленом зале первого этажа. И вот надо навсегда сохранить эту свободу. И кажется мне – это сделать очень легко. Воображение, точное слово. Их нельзя разлучать. И вот они встретились. И нужно их так и оставить.

Проверь, проверь. И я проверяю. Да, все правильно. И все хорошо. Но где мне оставить эти слова, чтобы они двигались после меня. Как мои гости – там, где их много. Да, оставляю. Пока только здесь. В моем кабинете. А потом они выйдут на волю  и вернутся туда, откуда я их увел.

Потом, потом, когда я вырасту и проживу до конца всю мою жизнь. Но уже сейчас надо заботиться и шевелить, и ворошить в себе и вокруг эти слова. И только те, которые устоят, останутся и будут живыми. А остальные. Побродят. Побродят и покинут мой дом. И вот уже сейчас  они где-то бродят и бродят. Где-то, но только не здесь. Потому что они сразу уходят отсюда.  И только я один  остаюсь.

Мраморы. Живые тела. Без голов и без рук. Да, они  устояли. И никуда не ушли. Вот почему пока мне так хорошо в родном кабинете. А там, в конце его, далеко от меня входит старушка и садится у двери на стул, поставленный для нее. Рядом со статуей Диониса – напротив. И она что-то говорит мне оттуда вполголоса. И я слышу и привычно могу отвечать. И она тоже меня хорошо понимает. Потому что ежедневно почти мы видимся  тут…  И главное – она знает, что это мой кабинет.

Я ведь сюда прихожу прямо из школы. После уроков. И, по-моему, я сам ей когда-то  сказал, что это мой дом. И она поняла. И с тех пор мы видим друг друга. И это не та старушка из рассказа «Стереоскоп».  Хороший рассказ. Я умудрился когда-то его повторить перед ней… И с тех пор добрая старушка со мной говорит, когда мы остаемся одни. Что-то свое. Повторяет. Одно и то же. И, кажется, любит меня.

Тогда  я задумал этот рассказ. И начал его сочинять. И, конечно, я догадался, что буду воображать его всю мою жизнь. Пока отойдут от меня любые слова, кроме тех, что останутся. И, может быть, я о том не узнаю. И она, старушка,  спрашивает меня только об этом.

И я, по-моему, захожу сюда, чтобы вновь услышать этот ее один и тот же вопрос. И каждый раз он раздается тише и тише. А сейчас — вполголоса, еле слышно. И мне пока легко отвечать. Потому что впереди у меня долгая-долгая  жизнь. И я очень рад и даже по-детски счастлив тем, что уходят от меня мои живые слова.

И вдруг я вижу – в конце зала, из  той же двери, далеко  появляется мой отец.

Удивительно, как он меня отыскал. И как догадался. Впрочем, наверно, я ему говорил о моем кабинете. Забыл. Почему я вдруг стал забывать. Папа иногда прерывал работу. Но чаще всего отыскивал зал, где можно сесть-посидеть. И подумать. И обычно я его оставлял одного. Среди тех, кто проходит мимо. В зал русской славы. К его холсту и мольберту. И этюднику с красками и палитрой. Никто ничего не трогал. Все понимали.

И вот он сейчас пошел искать меня. И отыскал. Потому что знал – я там, внизу, и всего вернее в античном отделе. Там, где бог Дионис. И мраморная пантера. И где так прохладно от мраморных тел. Нет, скульптура не для него. И я прихожу сюда, как он полагал, чтобы мысленно порисовать. Ничего. Полезно. Он соглашался и вспоминал, что сам никогда не делал таких рисунков. Только молодым. В академии. Там. В музее  слепков. И  научился. И разлюбил музейную тишину.

Вот сейчас он что-то мне говорит. А я не слышу ни слова. Потому что он еще не понял, зачем он меня отыскивал. И как получилось, что именно здесь. Папа вообще ничего не любит мне объяснять. Покажет, как надо. Подержит мой карандаш. И довольно. А как показать, если я далеко. В пустом кабинете. И мне кажется, он догадался. Нам надо побыть вдвоем. На глазах у этой старушки. Без мольберта и карандаша.

Здесь у окон и стен много мраморных белых скамеек. Сидения – красный бархат. Отец подходит и опускается на скамью. Ладонями сжимает виски. Смотрит в пол и замирает надолго.  А я умею стоять и молчать. Старушка незаметно выходит из зала. Мы одни. Среди мраморов  и прохладных зеленых стен павильона. Папа явно хочет со мной говорить. И никак не может найти. Нужное первое слово.

Наконец я слышу:

- Объясни, почему ты ушел.

Но эти слова для меня выражают именно то, что я сам хотел бы спросить. Они совпадают. И я не мог бы их вымолвить вслух. А тут, как будто во сне, отец. Каким-то новым чужим голосом их произносит. А может быть, мне просто послышалось в тишине. Я ведь не вижу его лица. Ладони его сжимают виски и закрывают глаза и губы. Не видно. И голос чужой.

-  Папа, и ты будешь сюда приходить?

- Буду. Но ты объясни.

И я стою перед ним. И объясняю. Мои слова сразу уходит из зала. И я говорю это  отцу. И тогда он медленно подымает глаза на меня. Глядит снизу вверх исподлобья. А потом вновь опускает голову. И ладонями крепко закрывает лицо. И я только вижу. Пальцы у самого лба сжимают пенсне. Которое он снял, чтобы оно не мешало. В моем кабинете вовсе не нужно ему никакое пенсне. И я умолкаю. Стою.

Ничего не случилось. Но я думаю о том, что могло бы случиться. Папа не хочет, чтобы я уходил  в другие миры. А я хочу возвращаться. Но для этого надо спуститься в  Аид мраморных неподвижных теней. До сих пор не умеют  возвращаться отсюда. Уходят, как будто оставляют внизу первый этаж. А на самом деле. Нужно возобновить. Шум и многолюдие жизни. После того, как ты побывал. Вместе с отцом. Там, где не будет тебя.

- Папа, ты не поймешь. Потому что отсюда нелегко возвратиться. Ты не поймешь, потому что все будет не так для того, кто спустился оттуда сюда.

- Что ты сказал? Давай не будем об этом. Я хорошо поработал. И хотел бы с тобой отдохнуть. И я понимаю, почему отсюда нельзя возвращаться. А если вернешься – потеряешь себя. Это я понимаю.

Отец редко со мной говорит на таком языке. Но когда случается, он как будто что-то видит в прозрачном своем полусне. И я пытаюсь его разбудить. И не умею. А он, помимо сна, хорошо видит меня. И все равно погружается в сон. Мои попытки не могут ему помешать. И такое уже бывало не раз. И не только здесь, но и у нас, в мастерской. И каждый раз что-то с ним происходит. И он возвращается немного другим

Бывало так, что мы в его состоянии выходили из кабинета. И бродили по всему Эрмитажу. И даже говорили друг с другом. И обсуждали картины,  статуи, предметы, витрины. И даже виды из окон сквозь розоватые стекла парадных залов на втором этаже. Иногда он вел меня. А то шел за мной, куда я захочу. Редко случалось такое. Но каждый раз я не мог поверить, что все происходит и дальше произойдет.

И для него это был полусон, в котором не исчезала знакомая в чертах и подробностях явь. А для меня, как ни странно сказать, все становилось вдруг состоянием счастья, которое, может быть, больше не повторится. Но оно повторялось. И я боялся – отец не выдержит и не проснется от этого сна. Но он просыпался. И вот, я знаю, проснется вновь и не будет помнить о том, что случилось.

И теперь самое важное – встать со скамьи. Но отец продолжает сидеть и ждет, чтобы я объяснил ему, почему я ушел, когда он ко мне обратился и верил в то, что я останусь и никуда не уйду. И я опять пытаюсь ему объяснить. И опять уходят слова. И опять отец видит меня и погружается в полусон, от которого я бессилен его разбудить.

Но вот наступает минута. Он мгновенно встает со скамьи. И ведет меня за собой из моего кабинета. Но я чувствую – он еще не проснулся. И, если я не скажу лишнего слова, он вернется к себе, и все будет в порядке. А если я ошибусь, произойдет что-то непоправимое. Да, что-то, чего до сих пор с нами еще не случалось. И я сжимаю себя. Как только могу. И вот слышны в тишине. Его и мои шаги. И я делаю все, чтобы  этих шагов моих не было слышно. И сразу отец просыпается. И уводит меня.

Путь наш долог и прихотлив. Мы быстро идем, не покидая первого этажа. Папа спешит. Он хочет вернуться. И как будто что-то мешает ему. Он не смотрит по сторонам.  Прямо перед собой. Руки за спину. Ровным шагом. Слева лестница. Круто назад. И опять ровным шагом. Он уже видел все это. А я тоже. Мысленно порисовал. И теперь легко пробегаю глазами. И не хочу догадываться. Куда меня уводит отец.

А он давно проснулся.  И что же? Для него первый этаж – заколдованный круг?  Или он так отдыхает. Вместе со мной. Да, конечно. А может быть, это я не отпускаю папу. Очень похоже. Надо остановиться. Свернуть по широкой лестнице вверх. Но  мой отец идет и торопится так стремительно, что я не успеваю подумать. И мне хорошо. Я научаюсь быстрым взглядом и как будто с первого раза охватывать все то, на что уже так часто и долго смотрел.

- Папа, куда мы идем?

Не отвечает. У нас привычка не отвечать, если кто-то случайно задал неверный вопрос. Отец немногословен. А иногда и совсем умолкает надолго. И вот сейчас. Услышав меня, он еще быстрее идет по прежнему кругу. Хочешь остановиться? Пожалуйста. И тогда он свободен. А пока я иду за ним, и смешно спрашивать о том, что очевидно.  Он так не оставит меня. И я почти бегом. Обгоняю. Оглядываюсь.  Шаг влево. Преграждаю дорогу. Хватит, папа. Ну, пора возвращаться.

- Пора.

Он почти натыкается на меня. Берет за плечи. И я могу разглядеть. Его выражение. И говорю себе. Нет, никогда я не видел такого отца. Неподвижным взглядом. Он всматривается в меня.  Губы дрожат. Выражение детское. Это уж точно. У взрослых такого совсем не бывает. А у отца я видел один только раз. Он что-то хотел сказать. И не мог. Потому что он думал о самом страшном, что его ожидает. И это страшное  от того, что к нему явилось теперь. И он уже не сумеет его отогнать.

— Папа. Остановись и скажи. У тебя такое лицо. И один раз уже было. Что-то очень горькое,  потому что мы живем и все понимаем. И было бы лучше. Если бы мы жили и не знали такого.

- Что? Было бы лучше?  Ну ладно, ладно. Пойдем потихоньку. Пойдем. Потому что о таком. Нельзя говорить.

Он целует меня куда-то в висок. Неловко и осторожно. И обняв за плечи. И склонив голову прямо ко мне. Медленным шагом. Доводит меня. До самой широкой лестницы нашего дома. И мы очень медленно. Покидаем первый этаж. Папа как будто боится упасть. А на самом деле – я этого очень боюсь. И это уж точно.  Больше такого не будет в жизни моей. Но это случится раньше. И я все равно останусь. И буду здесь один. Хозяином  дома.

- Папа, держи меня крепко. А то на этой лестнице. Я упаду. И  мы не вернемся.

Нет, Мы точно придем. Каждая комната – испытание. Лучше закрыть глаза и не видеть. Но вот странно. Я вижу, кажется, любой интерьер. Любую картину и статую. Сквозь темноту. Закрытых глаз. Чувствуя теплоту отцовской руки. Невольно приоткрываю веки. Проверяю. Все точно. Во тьме. Черно-белый рисунок. Вдруг добирает прежние краски. И я опять испуганно. Закрываю глаза. А то иначе. Идти невозможно. Трудней и трудней. Ноги не двигаются. Идут через силу. Будто во сне.

И вот кажется. Я мог бы один. Вспоминая каждую комнату. Продолжить мой путь.  Рука отца на плече. Лежит легче и легче. И вот она и совсем пропадает. Исчезает тепло. А я один, совсем один продолжаю идти. И теперь все равно. Зажмурил я веки. Или как можно шире открыл. Все черно-белое. Но это неважно. Краски паркета. Стен. Картин. В памяти. И я сначала называю нужное слово.  И тут же. Оно совпадает с тем, что я вижу. И все мгновенно.  Быстро. Не замедляя шагов.

Чувствую. Отец мне сжимает плечо. Хорошо. Я знаю, какое у него сейчас выражение. А главное – понимаю, что мне от него не нужно уже никаких объяснений.  И я не слушаю, что он мне  говорит. Пожатие крепко. А голос его. Перекрывается шумом всех, кто идет. И туда, и оттуда. Они молчат. Но шум шагов и движений. Поглощает мои шаги. Папа шепчет, чтобы никто не мог его услыхать. Только я один. А я иду и не слышу.

Но понемногу шум утихает. И шепот отца для меня становится внятен. Пальцы его руки ритмично, после каждого шага все крепче и крепче мне сжимают плечо. И по этим пожатьям  я могу  сообразить, о чем его шепот. Пожатие вместо слов, чтобы я точнее мог догадаться. И услышать. И знать, что все точно и верно. И что когда-нибудь я повторю. Себе. Эти слова.

Мы возвращаемся. Но идем кружными путями. И вот уже близко зал, где стоит мольберт и ожидает картина.  Вдруг пожатие. И мы сворачиваем. По другому пути. И опять Возрождение. Ботичелли. Два маленьких цветных квадратика на левой стене…Отец проверяет глазами. Смотрит кто или нет. Никто не смотрит. Пустая стена. И мы вдвоем подходим.

И отец, постояв, закрывает ладонью глаза. А я вдруг признаю в себе, что позабыл и не вспомнил сочетание зеленого и телесного цвета. На этих малых картинках. И вот он, зеленый. И как всегда у меня пока еще нет подходящего двусложного слова, чтобы точно выразить самому себе этот цвет. Какой-то святой. В полный рост. В миниатюре. И его одеяние мне. Пора бы запомнить. Все. Пожатие. Надо спешить.

Мы стоим. И не можем уйти. Шепот отца внятен опять.  Он забывает о времени. И я узнаю такие минуты. Он в другом состоянии. Гонит всех от себя. Одним только взглядом. Но теперь нет никого. И он с особенной силой сжимает мне кости плеча и в полный голос. Произносит какое-то слово. Громко. Так, что мог бы услышать весь пустой маленький зал. Но теперь в нем. Нет никого. Только что были. Мимо прошли.

Красками. Сочетаниями красок. Мазком за мазком. Я возобновляю и восстанавливаю. Картину отца. И теперь нужно мне. Чтобы воображение и явь совместились. Вот он – зал. Вот горят устремленные к потолку. Его золотые колонны. Голубоватый воздух заполняет простор. Под золотым потолком. В воздухе скрылись. Прозрачные люстры. А внизу. Море людей. Молодые военные. Группами. А вот какие-то два генерала. В самом центре. Там, где стоит. Прозрачный мольберт.

Сначала мы оба не видим его. И я спрашиваю отца. Куда пропала картина. Он весело мне отвечает. Вот  она в центре огромного зала. Там, где небольшая толпа. Она закрывает мольберт и совсем невидимый холст. Как хорошо. Слава богу. Его нельзя различить в этой живописной группе сомкнутых зрителей. Кажется. Пока мы бродили по Эрмитажу. Картина сама завершила себя. И вот люди спокойно и долго. Смотрят ее. И отцу трудно пройти. Сквозь эту небольшую толпу.

Генералы, точно, уже посмотрели. Стоят на переднем плане. Отвернулись от картины. Приметили нас. Отец мысленно продолжает работать. Я вижу – он проверяет себя. Ладошка у самых бровей. Там, где пенсне. А другая рука. На плече у меня. Прикосновение тает и уходит куда-то. Я хочу двинуться. Но отец не пускает меня. И опять как будто пропадает в воздухе сжатие пальцев его теплой руки.

И я чувствую. Он поверить не может. Картина закончена. А он все равно мысленно продолжает пробовать. И только она, группа военных, его не пускает к холсту. Это его обычная слабость. Остановить себя вовремя. И не прикасаться. Труднее всего. И вот он сейчас. Может  испортить  картину. Слова уйдут. А краски останутся. Он готов. И уже делает шаг. Но тут же вдруг замирает на месте. Зал убеждает его. Картина сама защитит себя. Нужно только обойти генералов. И пробраться сквозь молодую толпу. Зеленых военных.

Они как по приказу. Расступаются и пропускают его. И я не могу понять. Как это с ним происходит. Не видят его. И расступаются. Вправо и влево. И он шагает к холсту. Нагибается. И берет палитру в левую руку. И я не могу ему помешать. Но какая-то сила. В воздухе бродит и останавливает его. Зал шумит. А вокруг картины. Мгновенная тишина. И вот я прохожу вперед. И становлюсь. Между ним и холстом.

И до сих пор я не могу забыть, каким страшным вдруг становится выражение папы. Он слегка отступает назад. Отводит руку с палитрой. Кисть напряженно дрожит. Глаза его закрыты. Губы искажены. Лицо такое, какого я должен бояться. Но еще страшнее станет, когда он сейчас откроет глаза. И с таким прищуром он губил свои большие картины. В той мастерской. В нашем доме. И я видел эти злые минуты.

И я научился их угадывать. И знал, что будет потом. Когда отец мой придет в себя. После того, что он совершил. И вот здесь оно – это его последнее зло… И я стою – между ним и мольбертом. И буду стоять до конца. Краски меркнут. Зал становится черно-белым. И я стою и чувствую, как слабеет и навсегда  одолевает себя  мой отец.

 

 

Мой дом

Мой дом

Ящера

 

ЯЩЕРА

 

1.

Тело из крови и плоти,

И под водою видна

Там, на речном повороте,

Черная празелень дна.

 

Я, размышляя по ходу,

Это имея в виду,

Утром в любую погоду

К Ящере нашей иду.

 

Многое припоминая,

Делая влево крюки,

Прежняя или иная

Вьется тропа вдоль реки.

 

И, не отдав предпочтенья

Месту какому-нибудь,

До ледяного теченья

Мой продолжается путь.

 

В холоде утренней рани

Весело пробую дно.

Мне для прыжков и ныряний

Прежнее тело дано.

 

И непонятное действо

Возобновляет смелей

Новорожденное детство

После кончины моей.

 

Силою всей молодою

Прыгну в песчаный разрыв

И проплыву под водою,

Прежние веки раскрыв.

 

Тело из крови и плоти,

Крови и плоти видна

Там, на речном повороте,

Черная празелень дна.

 

Грудь мою, руки и ноги

Оледеняя сперва,

Там прояснится в итоге

Суть моего рождества.

 

И доверительным словом

Сердце и душу прервет

В новом тумане лиловом

Дальний реки поворот.

 

2.

Я не раздумал ни разу,

Переместив и вместив

Каждую горькую фразу

В неосязаемый стих.

 

Мы, возвращенные, знаем,

Что на обратном пути

Образ неосязаем

И не осознан почти.

 

И такова уж природа

Этих возвратов назад.

А вот в конце перехода

Образ ощупан и взят.

 

Стерх, перелетная птица,

Опережает века.

Ящера не прекратится,

А обмелеет слегка.

 

И полноводной весною

Или иною виной

Пошевелит подо мною

Этот обрыв травяной.

 

Будь обреченным и щедрым,

Горек и неутолим

Ни тишиною, ни ветром,

Ни возвращеньем твоим.

 

Все-таки снова и снова

То, что больнее всего,

Недостижимо для слова

И для стиха твоего.

 

Жду под водой столкновенья,

Прикосновения рук.

На берег через мгновенье

Выйдет со мною мой друг.

 

Даже не ведаю, кто он.

И осязаемый весь,

Именно он уготован

Для возвращения здесь.

 

Видимо, сосредоточась,

Ветер над Ящерой стих.

И на прощание тотчас

Он произносит мой стих.

 

3.

Плавали одновременно.

Оба в четырнадцать лет.

Выплыл. Оделся мгновенно.

Поднял велосипед.

 

И остается неведом,

И, уменьшаясь, видна

Точкой над велосипедом

Сгорбленная спина.

 

Будто в мистическом страхе

Разумом не познаю,

Как он вместил в амфибрахий

Горькую фразу мою.

 

Как вообще в этой фразе

Соединились года.

И по невысохшей грязи

Как он доехал сюда.

 

Эти мои размышленья

Сходятся только в одном.

Произошло совмещенье

При возвращенье двойном.

 

Ты нажимаешь педали,

Быстро от Ящеры мчась.

Фразы не совпадали

И совпадают сейчас.

 

Видно, в бытийном запасе

От небытийных пустот

Образ обезопасит

И амфибрахий спасет.

 

Воображенье ослаблю,

Пережидая, пока

Темно-лиловою рябью

Охладевает река.

 

Фразы тоскливой и жгучей,

Вижу, испробован срок.

Ветер сиреневой тучей

Утро мое подстерег.

 

Горький от лета и света

Невозвращения след.

И амфибрахий посмертно

Гонит велосипед.

 

4.

В этом ли именно факте

Или в ином, например,

Я заменяю на дактиль

Мой стихотворный размер.

 

Осеребрилась водица.

В облаке высвет готов.

Трудно освободиться

От осязаемых строф.

 

Парень сидел настоящий

В велосипедном седле.

Много целительных Ящер

Вьется по нашей земле.

 

Но для такого приезда

Формула неверна.

Это священное место.

Ящера только одна.


В каждом замедленном такте

Невозвращенная мысль.

Дактиль, целительный дактиль,

Русло и стремя убыстрь.

 

Такты немузыкальны.

Правда  речная горька.

Небо и травы зеркальны,

Охристы берега.

 

Правде противореча,

К стали единственных вод

Снова приедет Предтеча,

Снова Христос не придет.

 

И на мальчишеском теле

Та же гусиная сыпь.

Снова на том же пределе

Донную празелень зыбь.

 

В каждом решительно разе

Холодом  струи пронзят,

Чтоб, не уехав по грязи,

Ты воротился назад.

 

И глубину ледяную

Мы потревожим везде

И поневоле вплотную

Сдвинем ладони в воде.

 

5.

Испробуй мою глубину                         

Своей окончательной пробой

И, не прикасаясь ко дну,

Себя на границе попробуй.

 

Попробуй и наверстай

Упущенное в одночасье.

Реки вороненая сталь,

В тумане обозначайся.

 

Вдогон твоему Рождеству,

Лиловая наполовину,

Тебя я охотно приму

И гибель твою отодвину.

 

А ты в глубине изреки

О празелени про воду,

И я поутру из реки

Тебя отпущу на свободу.

 

И воле и боли сродни

Ревниво тебе соревную.

Прохладу мою сохрани,

Летейскую или иную.

 

Однако не твой и ничей

Невидим или не мерян

Обычный порядок вещей,

В какой ты вернуться намерен.

 

Поэтому углублены

Слова окончательной думой.

И ты из моей глубины      

Освободиться не думай.

 

От боли раскрепостясь,

Единственного  Предтечу,

Вторую твою ипостась,

Я утром тебе обеспечу.

 

И при погруженье внутри,

У дна или околодонья,         

Смотри, неотрывно смотри  

Сквозь веки свои и ладони.

 

Надежда за этой игрой,      

Предутренняя, заревая.   

Глаза и ладони раскрой,

И выплыви,  прозревая.    

 

6.

Нет, не приехал Предтеча.

Бродит Христос вдалеке.

Эта случайная встреча

Не повторится в реке.

 

Вытри озябшую ногу,

Синие джинсы надень

И обживай понемногу

Новый подаренный день.

 

Велопробежных испарин

Хочет мое Рождество.

Ты, замечательный парень,

Встретил себя самого.

 

И в довоенной рубахе

Душу и тело унес

Дактило-амфибрахий  

Велосипедных колес.

 

Но облака подтвердили

Первой листвой и травой

Послевоенных идиллий

Случай береговой.

 

И, до предела повинна,

И за пределом видна

В каждом листе Украина,

В каждой березе война.

 

Пренебрегая заране

Этой предельной войной,

Кто мне отмоет сознанье

Чистой водой торфяной.

 

Или Предтече поверит,

Или хотя бы один

Выйдет на ласковый берег

Из ипостасных глубин.

 

Ящера неизменна,

Речка твоя и моя.

Ты возвратился из плена.

Ты возродился, как я.

 

Солнца изоблачный вылет,

Невыносимый на взгляд.

Кто-то крещенье осилит.

Кто-то вернется назад.

                                                                       2015  г.          

Минута

М И Н У Т А

 

Победу объявил  мальчик. Незнакомый. Лет десяти. Он бежал мне навстречу, по мостовой, вдоль нашего дома.  Бежал и кричал:

- Война кончена. Война кончена.

И я был единственный, кто его слышал. Но кричал он, как будто не  видя меня. Неужели кто-то за моей спиной тоже его слышал?

Я оглянулся. Никого не было. Мальчик тоже остановился. И наши взгляды встретились. Но ведь мы  совсем незнакомы. И вышло так, что он это  сообщил только мне.

Мы разошлись  шагом. Он и я.  Никто из нас  не повернул назад. И тогда рядом с нами, действительно никого не оказалось.  Только по Большому проспекту прогромыхал трамвай. И я заметил его номер. Да, это был четвертый.

Ну вот. Я пересек Большой проспект, свернул на пятую (вернее – четвертую!) линию, туда, где школа и откуда, наверно, и выбежал  незнакомый вестник победы. Может быть, он и на пятой линии кричал о том, что кончилась война.  Там шли одинокие фигурки взрослых.  Но казалось, никто ничего не знал.  И теперь я мог бы кричать, как тот незнакомец.  Мог бы.  Но я молча  медленно шел.  Куда и зачем?

- Вот так оно может быть. Так и бывает, — говорил я почти вслух. Самому себе.

Удивительнее всего  то, что уличное радио молчало. Даже не раздавались  обычные днем  радиосекунды.  Как будто что-то готовилось и никак не могло произойти. А ведь уже произошло самое главное. То, чего так долго ждали.

И вот я подошел к одной  встречной тетеньке и все-таки сообщил ей. Она, видимо, очень усталая, остановилась и о чем-то спросила меня. Я не знал, что ей ответить и пошел дальше, дошел до Среднего проспекта. На углу пятой и Среднего – школа. И опять. Рядом почти ни одного встречного. Город как будто опустел. Вот опять одинокий трамвай. Номер шесть. Почти пустой. Почему так?

Я постоял на углу, повернулся и зашагал домой. Перегнал тетеньку. И тут грянуло радио. И уже некому стало сообщать.

Сейчас кажется невероятным. Но так было. Для меня. И для того маленького вестника. Наверно, все же девятилетнего, как и я. И пока я шел, даже казалось – радио громко и гулко поет и играет  на фоне тишины. И пятая линия оставалась пуста… И я шел как будто один.

А может быть, радость была так велика. И все это мне лишь показалось. Или приснилось…

Я вернулся домой. Отец писал картину. Мама ждала меня и что-то хотела сказать. Но вот она тихо провела меня через большую комнату в нашу малую.  Но я ведь и сам прошел бы тихо. Не мешая отцу. А там, в малой комнате, с улицы громко врывались новые звуки радио. Мама осторожно и не сразу прикрыла окно.

Музыка. Что играют? При первых аккордах, сквозь хоровое пение,  узнаю мелодию – это из «Ивана Сусанина». Самый конец. И я был согласен – именно такое должно громко звучать. И оно хорошо гремело. А мама плакала, стоя посреди комнаты. Мама плакала и сквозь эти слезы, казалось, кого-то хотела и не могла разглядеть. Я отошел в сторону. Отвернулся: потому что никогда я не мог видеть, как плачет мама. И мы словно с кем-то попрощались.

Может быть, с тем, как звучал голос мальчика, тот голос, объявивший мне о конце войны.

- Такого больше не будет, — прошептал я себе самому. И я понял, что мама и отец меня услыхали. И то же самое сказали себе. Не будет больше.

Это уже точно фантазия. А было все именно так.

И теперь я расскажу самое важное – о чем никогда и никому не рассказывал. О той минуте, которая у меня должна повториться еще один только раз. И вот сейчас повторяется.

В памяти ничего не стерлось. И почему-то я молчал об этой минуте всю жизнь.

Тайна? Загадка, чтобы я когда-нибудь ее разгадал?

2.

Сейчас, в эту заново повторенную минуту прошлого, мне до победы еще далеко.  И не только мне.

Слушай, слушай… Ровный шум уличных машин. Туда и обратно. По Большому проспекту. Уже поздно. Скоро полночь. Но мерседесы ровно и непрерывно  – туда и сюда.

А в памяти… Другой прерывистый шум. Вот-вот. Прогремит знакомый трамвай, номер четыре. Нет, не прогремит. Напрасно. Теперь он по  Большому проспекту не ходит. Он там, не очень далеко. Предполагаю. Может быть,  по первой линии – оттуда еще не убраны трамвайные пути.

И все это за окнами. Там. По проспекту и за углами домов. Там до сих пор бродят мои страшные детские сны. А здесь, в малой комнате, холодно и светло. Третий этаж.  Как тогда. Первая линия через квартал. А все равно – прежнего звука нет.  Ровный шум. Но кажется  – это тишина. И оттуда не долетит до меня голос девятилетнего незнакомого мальчика – вестника победы.

Я совсем один. Потому что никто победы не ждет. И даже не могут вообразить, как ее ждали в те годы.  И в самом деле. Та тишина и эта.  Начало и завершение. И неужели все будет, как мы подумали в минуту победы и как я  прошептал? Неужели ничего нельзя возвратить?

Никого нет. И я совсем не тот, кто пишет все это. Я не тот, кто воображает и подсказывает этой тишине, накрытой ровным шумом машин. В полночь они слишком слышны, и туда и сюда – по Большому проспекту. Идут и идут.

Еще раз. Я в той же комнате. У того же окна. В той же самой позе, как был, когда мама стояла и плакала. И я спрашиваю сейчас, почему она плачет и кого она хочет и не может увидеть. Я спрашиваю. Но мамы нет. А в тот день я бы ее не спросил, потому что, как и теперь, знаю ответ. Но, если она сказать не может, можно спросить…

Шаги отца раздаются из большой комнаты. Но отца тоже нет.  Я могу вполголоса позвать его. Он даже обрадуется тому, что со мной можно поговорить. Мы иногда разговариваем. Он отвечает молчанием. Но все-таки отвечает. А я – вполголоса. Как сейчас. А в большой комнате я всегда оставляю ночью свет на дубовом письменном столе. А сейчас почему-то его не зажег. Вхожу туда, зажмурив глаза. Левая рука вытянута. Ее ладонь впереди. Напрасно. Я все знаю. Тихо отодвигаю стул. Вот выключатель. Не разжимаю веки. Включаю свет. И так же, с зажмуренными глазами возвращаюсь в нашу малую комнату. Где горит свет. И где я оставил маму одну.  Там тоже хорошо, если глаза мои  закрыты.

Нет, лучше не думать. Не вспоминать. В такую минуту все приходит само. По своей воле. Вот теперь  оно по-новому небывало пришло.

Не торопись и никого не зови.

Не знаю, как я сумел открыть глаза, но вот я уже все вижу и… не узнаю моей малой комнаты. Все вещи на месте. Прежняя мебель. Целый трельяж грушевого дерева, диван, кресла, козетки,  стулья с изогнутой спинкой, все грушевого дерева, обивка – белый шелк с цветным вышитым узором. Старый платяной шкаф. Еще немного, и увижу цилиндрическую печку, она занимает целый угол, от пола до потолка. Все, как было тогда. Но ведь этого уже давно нет: и печку убрали, и мебель другая. Это все только в памяти, а моя память хорошо и четко видит. И вот все передо мной. Но ведь этого нет.

Проверяю на ощупь, так ли оно это все. Вот и в самом деле – все несомненно так.  Узнаю резьбу на спинке и локотниках моего былого кресла и такая же резьба на спинке дивана.

Сейчас не надо ни о чем спрашивать себя, и тогда все увидишь. Все, что помнишь и хочешь вновь увидать… Я знаю – это мелькнет и сейчас пропадет мгновенно, исчезнет. Не думай, не спрашивай, не спеши.

Но вообще, если вдруг теперь кого-то позвать, из тех, кто был тогда, они появятся там, где могут оказаться… Я не увижу. А они появятся. Но моей мамы все-таки нет.  А значит, и все они, и все, что я вижу,  мгновенно исчезнет. И явится то, что на самом деле. И, кроме новой мебели, комната будет пуста.

Нужно теперь хоть что-то удержать из того, что явилось. Что-то можно еще удержать.

И я не успеваю подумать об этом и выбрать. Не успеваю и слышу с улицы голос мальчика. И узнаю – это он, тот самый. Тот, который возвестил о победе.

Я слышу его хорошо и только не могу разобрать, что он кричит.

3.

Все вернется. Если ты будешь согласен. Расстаться с тем, что тебя окружает сейчас. И с тем, что в тебе.

- Ну что? Самое трудное -  не защищать в себе нынешнего себя. Природа сопротивляется.  Помимо воли.  Просто я еще пока не умею. Но мне кажется – возможно… Только не сегодня. Только не в эту минуту… Но тогда и ее, минуты, нет и не будет. А ведь она, за всю мою жизнь, лишь один раз  вновь подарена мне.

Я произношу это громко. Воображаю, как это слышно в той большой комнате. Пытаюсь оттуда услышать себя. Вот. Почти получается.  И все-таки что-то мне помешало. Неужели я не готов, и минута минует бесследно?

Какой-то звук из большой комнаты. Чужой, внешний. Потому что я здесь, а не там. Задержи дыхание.  Чувствуешь спинку дубового стула? Ты подвинул его, когда входил, зажмурив глаза, в ту комнату зажигать свет. И вот сейчас ты вновь тронул стул, которого нет. Ну, повтори этот звук…

Страшно. Потому что все же я почти совсем готов. И все во мне готово расстаться и с этой малой комнатой, и со мною, каков я сейчас. Все очень легко. И что же?..

Почему я схватил правой рукой мою левую руку? Я с трудом удержал себя. Мне было, секунду назад, жаль того состояния, в котором я сейчас нахожусь. Одна секунда. И вот она была сильнее целой минуты, когда я мог бы не только услышать, но разобрать, что кричит оттуда, из ночной тьмы за окном, детский голос. Неужто он вновь кому-то выкрикивает и сообщает о конце той и этой войны?

Прислушиваюсь.   Не могу разобрать. Нет. Я не слышу ровного шума проезжих машин. Это шумят кроны берез. Их давно уже нет… Но вот они шумят за окном. И в этом шуме тонет мальчишеский голос. И  я уже не могу заглушить этот шум.

Пошатываясь, подхожу к окну. Тьма. Ничего не видно. Но там сильный ветер. Конечно, он гнет и ломает кроны берез. И неважно – старые это или новые кроны.

Конечно. Сейчас нужно выйти прямо на улицу. Навстречу детскому голосу. Надо увидеть его… Почему он один в эту бурную полночь. Надо точь в точь услышать, о чем он кричит. Надо взять его за руку, привести в эту светлую комнату и обо всем, обо всем его расспросить.

Что же ты?

Нет, я вновь не успеваю. Шум стихает. И не то, что ветер слабеет. Он такой же сильный, но как будто он удаляется. И вот опять там, по проспекту, — ровный пробег мерседесов. На этот раз одиночных. И между проездами этих машин – перерывы. Промежутки сплошной и пустой ночной тишины.

Я все-таки выхожу на улицу. Фонари горят, но как будто вовсе не разгоняют мрак… И теперь снова, как тогда, на мостовых нет никого. Машины куда-то пропали. Я иду прямо по мостовой. Никого, ничего нет. Все спокойно. Окна гаснут одно за другим. И вот уже наш дом весь потемнел. Только на третьем этаже горят два окна моей малой комнаты.

Останавливаюсь. И прямо живое ощущение, что я там, в доме, у одного из окон. Я всматриваюсь и как будто и впрямь различаю мой силуэт. Что такое? Неужто я и в самом деле отсюда вижу его?  И вот, кажется, он только что был, двинулся и отошел от окна. Стою долго. Может быть, мимо меня проедет машина. Или там они, мои окна, погаснут. Нет. Ночь застыла. И только один я смогу сейчас пройти целый квартал прямо по мостовой.   Посередине. По белой разграничительной полосе. Ни туда, ни сюда. Прохожу квартал. Поворачиваюсь. Возвращаюсь.

Пора и в самом деле вернуться. Но я стою на перекрестке и все равно чего-то жду. Между прочим, здесь переход на пятую линию. Там почему-то гаснет свет фонарей.  И оттуда, из темноты, выходит какая-то фигурка незнакомого мне человека.

Пожилой. Идет и как будто не видит меня. Переходит мостовую Большого проспекта. Вот он совсем рядом. Мы одни, и потому так легко друг с другом заговорить. Пожилой и как будто слепой проходит мимо. Даже слегка задевает меня. Но он точно знает, куда идти. И вот удаляется уже на той стороне. Туда, к Неве.  Долго вижу его фигурку. Она все меньше и меньше. И вот пропала совсем.

Ну что ж? Минута. Еще минута. Еще и еще. Она прошла. И я не заметил. И теперь уж точно.  Уже теперь не будет ее никогда… Стою. Ожидаю. А на темном фасаде нашего дома еще горят мои два окна.

 

_____________

 

Встреча

В  С  Т  Р  Е  Ч  А.

 

Мне дана полная возможность найти себя в том, что сейчас вокруг меня осталось от прошлого. Я все понимаю. Не надо мне объяснять. Здесь для человека положена  спасительная граница. И самой природой назначено – переступать эту границу не стоит. И все-таки можно. И если я научусь это делать, все будет  вполне доказано. И счастье моего бытия достигнет предела.

И я, все понимая, жду этой встречи. Нет, не жду. Всматриваюсь. Вдумываюсь. Вслушиваюсь. Ищу. Времени остается немного.  Если не успею – все будет потеряно. И я не говорю о других. По-моему, у всех то же самое. Но мне хочется на моем примере. И если кто захочет, сможет потом повторить. И я думаю – кончатся тогда  противоборства тех, кто понял.  Конечно, есть более важное дело.

Но встреча может не состояться. Или она вообще не обрадует. Усилия. Поиски. А в итоге – лучше бы не встречаться. И я, конечно, тоже боюсь такого исхода. Еще бы. Вместо радости – верная скорбь. Но зато, если ты научился, то можешь самого себя научить. Другого себя. Каким ты будешь когда-нибудь. И нужно все так, чтобы он мог научиться.  И чтобы он понял. Именно то.  И чтобы он, испытал  великую радость.

Господи, да ведь именно так и надо было бы жить. Нет, я допускаю, что все это выдумки. Но если они помогают устремить жизнь к себе самому – другому, тому, кто совсем другой – почему нужно мешать этой встрече. Ну вот, кажется, я уговорил самого себя. Мысль моя ничему не мешает. Она только в помощь…  Слова для меня одного.  Но я пока не буду страдать и придираться к себе. По крайней мере, я все понимаю. А вот когда состоится встреча и я захочу объяснить кому-то, как она состоялась, вот уже тогда мне понадобятся вовсе другие слова.

Приятно знать, что кто-то уже думал об этом. И потому писал книги, ваял статуи, расписывал фрески. И даже если эти другие совсем не знали, что предстоит встреча, именно эта встреча, они делали неосознанно то, что я сейчас готов совершить. Не знаю, получится или нет. Но ведь и невозможно все знать.

Вот уже у меня предчувствие. Радость, когда еще не вполне есть повод. А все равно лучшая во мне радость. Да, я предчувствую. Вот вам в итоге и вся моя современность. Если дочитаете до конца – поймете, что я решил вам открыть. А теперь – очень серьезно. Прямо к сюжету. А то я уже сам невольно смеюсь над тем, что задумал. Я бы вообще не стал вам рассказывать. Если бы не было, что рассказать.

А это случилось недавно, вчера. Ну, ровно в это же время.  А сейчас всего десять утра. Воскресение. После очень трудной и хорошей недели. Многое удалось. Могу отодвинуть  всю неделю успехов. Забыть о ней. И о том, что предстоит в ближайшие дни. Слава богу. Включу тихую музыку. И под нее попробую снова. Жена спит. Оба сына, каждый в своей комнате, заняты делом. Пока не надо. Потом. Потом. Начинай.

Прежде всего.  Еще и еще раз. Перелистай. Немецкое издание «Фауста». Его. Там я нашел недавно листок  — попытка моего перевода из первой части. Забыл я, когда и зачем. Но был такой перевод. И его даже нельзя назвать переводом. Видимо, я хотел по-своему изложить.  Пересказать. И непременно в стихах. Для меня – точно. А как перевод – не совсем. Записано от руки. Вот он. Вчера я вновь его отыскал.

Да, я хотел так встретиться с Гете. А получилось наоборот. Пересказал для себя самого. Плохо. И плохими стихами. Но именно так. Узнаю мой почерк. И по тому, как я выписывал буковки, можно было бы установить, когда это случилось. Но вот загадка. Во всяком случае. Задолго до того, как я приобрел эту книгу. А мне кажется – я ее не открывал. Все эти годы. Или открыл и забыл. Вложив сюда. Этот листок.

Неужели я тогда был совсем другим человеком? Надо понять. И вообще оказывается – Гете здесь не при чем.   Не подумайте. Я размышляю. Уж если такие провалы в памяти, то, видимо, все дело в том, чтобы забыть, совсем забыть себя самого. И не только тот самый день, когда я нацарапал эти несколько строк. И не только минуты, когда я вновь зачем-то отыскал этот черновик и вложил его в моего немецкого «Фауста».

Вероятно, я предвидел тогда неизбежность желаемой встречи. И вот вчера она состоялась. И если я теперь не пойму, как это может быть, серьезно, тогда незачем и пытаться обнаруживать что-то в прошлом. И вообще искать что-то за пределами этой минуты. В ней все содержание моего бытия. Ничего более страшного я не мог бы придумать. А вот оказывается – все очень просто. Каждый миг имеет начало. Надо поймать его и не забывать.

Младший мой сын проснулся раньше меня. С утра подвигает стулья и стол. Его привычка. Переставляет. Ну, конечно. Я уже все переставил. У меня порядок. И я ничего не хотел бы менять. А ему еще все предстоит. Слава богу. Я буду ему отдавать понемногу. Все мои книги. И этого «Фауста». Но подожди. Потом. Потом. Вот он ждет, когда  я  начну.

Он не попросит. Он ждет. Он готов. А я почему-то медлю. И не предлагаю. Какие-то встречи. С самим собой. Какие-то пробы. Переложить стихами. То, что просто надо понять. Вот опять, слышу, подвинут стол на новое место. На этот раз – особые звуки. Старший пришел ему помогать.  Было бы очень легко. Попросить меня. Я бы помог. Но у них особая жизнь. Оба сына. Дружат. И не приглашают меня. Ладно. Помедлим.

Но подожди. Невозможно. Прислушайся. Вот оно. В самом деле. Когда сосредоточишь внимание. Звук исчезает. Нет ничего. Тишина. И чем внимательнее. Тем безнадежней. Как может быть? Я только что слышал. Глухая, воскресная тишина. Рано утром. Когда все еще спят. И один ты занят. И собираешь у себя. Сказки. Фантазии. Выдумки. Благие вести. О том, чего нет.

А немецкий «Фауст» перелистан. В него еще вложены. Два совсем белых листка.

И сразу детская мысль. Встреча состоится, когда я, своим почерком напишу на этих листках еще два стихотворных отрывка. Парафраза отсюда. Но чтобы на  листках было то, чего нет в этой немецкой книге. И кажется, очень легко. Будь современным, и только. Но у меня, повторяю, своя современность. Вот она. Оба сына. Которых пока  нет. Но встреча с ними еще состоится. И вот уже звуки подвигаемой мебели. И я как будто вижу каждого из них.

И для того и другого – листки в моем «Фаусте». Остается вынуть белые незаполненные странички и отдать себя предчувствиям и предсказаниям. И пора кончать мою холостую жизнь. В этой пустой однокомнатной квартире. Вот именно. Пора это все кончать. Или начать сначала. Прямо сегодня. Пока можно забыть о школе. И о тетрадях. И об открытом уроке. Том, который будет во вторник. А готовить его надо уже сейчас. И как раз об этой немецкой книге.

Вообще-то урок о романе «Как закалялась сталь». Но я, как всегда. Забираюсь в дебри. И школа математическая. Все как надо. Но потом. Потом. А сейчас предчувствие. И современность. И все это хорошо бы внести в мой урок. И не знаю как. Потому что говорить будут ребята.  А у меня всего лишь несколько фраз. В конце и в начале. И снова, и снова. Как всегда. Что-то совсем небывалое. И без выдумок. Внезапная правда.

Квартира однокомнатная. Но это лишь потому, что в другую комнату. Я не люблю заходить. Там для меня война. Воспоминания о блокаде. А я тогда шестилетним ребенком  чувствовал себя более уверенно, чем сейчас. И никаких объяснений тому. И это естественно. Родители. Крепкие люди. А тогда мне казалось. Так и должно быть. Но если честно. Я бы хотел переселиться в то время. И опять сделаться  шестилетним ребенком. И жить в той комнате, куда я сейчас не хочу заходить.

Тогда она была закрыта. Ради того, чтобы сберечь тепло. Но оттуда, из той комнаты, раздавались какие-то сонные звуки. Да, я именно так тогда говорил и спрашивал маму… И она меня понимала. И что-то вполголоса говорила в ответ. И я не очень помню сейчас. Но она говорила, что там живет память о той жизни, которая была до войны. И что война скоро  кончится. И память выйдет оттуда.

А мне казалось, что там живет мой брат. И было ему тогда, во время блокады, ровно одиннадцать лет. Больше быть не могло.  Потому что он в таком возрасте, еще до войны, погиб в день своего рождения. И вот сейчас. Память о нем.  Двигает стулья. И даже  толкает зачем-то. Большой письменный стол. На котором я когда-то раньше сидел, пока отец меня рисовал. Блокадной зимой брат мой жил без нас, жил своей особенной жизнью.

И теперь я бы тоже хотел жить в той комнате, если бы опять вернулось военное время. И я бы точно жил там, ничего не боясь. Потому что я тогда уже знал, что  война кончится, память выйдет из малой закрытой комнаты. И уведет меня за собой.

Увела. Редко бывает, чтобы предчувствие облекалось у меня  когда-нибудь в такие ощутимые формы. Звук мебели. Подвижка стола. Я точно знаю – все будет не так. Но  будет именно то. Что сейчас шумит звуками за стеной. В закрытой малой комнате. Откуда память ушла. И не вздумай пойти проверять. Ничего не увидишь. Нужно именно так. Сонные звуки.  Блокада.  И мама уже все тебе успела сказать.

Кое-что из вещей осталось. Этажерка. И в ней на одной из полок несколько больших листов старого хорошего ватмана.  Тогда – мне их отец давал для рисунков. Брал отсюда. И вот осталось  несколько больших белых листов. Почему, скажи мне, они сохранились. И без моих детских прикосновений карандашом. Или нет. Не совсем. Вот, кажется, начало рисунка. Наш танк давит фашиста.

Не дорисован танк. А фашиста и совсем не успел.  Рисовал много раз на других листах. Не сохранились они. А этот остался. Разглядываю. Жаль, нет прежнего карандаша. Я бы дорисовал. Точно так же, как мог это сделать тогда. Но  карандаш пропал. Итальянский. Желтый. Красного дерева. С отточенным черным  грифелем. Их у отца было много. Ни одного не осталось.

Нет, конечно. Все достоверно. Как эти утраченные карандаши. И недорисованный танк. И все-таки в малой комнате. Звук опять повторился. И теперь уже точно. Пора кончать мою холостую жизнь. Раньше было предчувствие. А уже теперь точно. Переживаю решение. Так, что мог бы сказать на уроке. Но твердо налагаю запрет. Лучше просто войди. Помоги младшему сыну. Подвинуть дубовый письменный стол.

Вхожу. Смотрю. Подвигаю. И вдруг чувствую. Не могу выйти назад. Из малой комнаты. И вернуться к себе. Что такое? Как впервые. Прежние вещи. Мольберт. Недописанный пейзаж. Платяной шкаф. В углу цилиндр старой гофрированной печки. Ее разобрали давно. И все же она сохранилась. Когда-то я в ней пытался сжечь мои рукописи. И вот сейчас могу открыть дверцу. И проверить. Все ли сгорело. Да. Сгорело не все.

И сейчас буду вслух спрашивать у себя самого. Когда произойдет. Настоящая встреча.  И что? Будет она именно здесь?  В этой комнате? Где все остается на месте? Потому что ничего не надо менять? Да, именно здесь. Дубовый стол подвинут неловко.  Но за ним в самом темном углу.  Еще одна. Старая небольшая работа  отца.  Прислонена к стене. И была задвинута. Резной тяжелой тумбой стола.

Я знаю. Портрет. Я догадываюсь. Мой. Там я с игрушечным  мишкой. На фоне полок. Растворитель. Кисти. Мне пять с половиной. Еще до начала войны. Помните? Я позировал, сидя на этом столе. Я хорошо помню. Косая рамка. Ее никак нельзя было совсем распрямить. Вот. С оборотной стороны почти незаметна ее кривизна. Оборачиваю. Да, это он. Все понятно. Мой сын захотел увидеть отца своего. Ну что же? Теперь двинем на место этот резной дубовый письменный стол.

Он легко скользит по старым пыльным квадратам паркета. Подвинул. Оглядываюсь. В прозрачном воздухе рядом нет никого.

Ну хорошо. Теперь понятно. Я боялся встречи именно с этим портретом. Недаром задвинул его в самый угол. И прижал к стене дубовой тумбой стола. Боялся. Неизвестно чего. Еще в детстве. Уже после смерти отца. А через десять лет мама ушла из жизни. И тогда я остался вовсе один. И как раз начал бояться. И спрятал портрет.  И перестал заходить в эту комнату.  И его позабыл.

Скажете – начитался Гоголя. А потом стал филологом. Учителем в школе. Увлекся. Уроки. Уроки. Сначала в вечерней школе. На Финляндском вокзале. Потом здесь. В отличной математической школе. И никак не мог поменять работу. Куда-нибудь в университет. В Пушкинский дом. Нет. Учитель. Учитель. И оказывается, все потому, что боялся портрета. И вот сейчас понял главный сюжет. Всей моей жизни. Смешно.

Итак.  Я обо всем спросил себя. И ответил. Почему-то вслух. Да, вслух.  Так, чтобы голос мой остался тут, в этой комнате. И чтобы когда-нибудь в самом деле. Младший мой сын услышал меня. Именно здесь. А чтобы не подвигать этот стол. Я вешаю мой портрет. Прямо над ним. И когда-нибудь. Уже без меня. Сын поговорит с этим портретом. А старший станет рядом. И в чем-то здесь поможет  ему.

Рассматриваю. И не могу понять, что страшного  в этом довоенном портрете. Я не грешил  против него.  И скажу больше. Я все эти годы. Как будто видел его и даже слышал тоненький детский голос. И вроде бы даже выполнял все, что он мне говорил. И сейчас. Он что-то мне скажет. Если в комнате продлится. Воскресная тишина. И я умолкну. И долго, долго буду стоять и ждать. И сверять этот зримый образ и память. Они совпадают. И, может быть, это мне. В портрете. Страшнее всего.

И не надо спрашивать, почему. Румяный. Круглая голова. Вязаный свитерок. Приоткрытые губки. Синий воротничок. Челка светлых волос. Понимаете? Получилось так, что этот образ. В косой рамке. Недаром был неподвижен. Он мне  подсказывал. А я выполнял. И для этого надо было стать неподвижным. Ты двигайся. Живи. А он сохранит при себе власть над тобой. И вот попробуй всю жизнь признавать эту власть.

Ну конечно, я хотел взбунтоваться. Я спрятал от себя портрет. И даже забыл о нем. Крепко и твердо забыл. Мне удалось. И я жил по своей воле. И делал то, что хотел. И порой говорил себе вслух. И что-то подсказывал. Себе самому. Исключительно по своей воле. Вопреки всем, кто пытался меня учить и советовать мне. И я уже привык считать себя. Верным себе. И, оказывается, это совпало. С тем, что мне говорил. Мой довоенный портрет.

Теперь он висит над столом. Как раз на том уровне, на каком была моя голова. Когда я позировал, сидя здесь. И папа велел мне замереть неподвижно. И я оглядываюсь. И вздрагиваю. И кажется, вот я опять неподвижно сижу на столе.

Любое совпадение одного с другим страшно, потому что – обманно. Чаше всего – самообман. Но тут я ничего не могу поделать. Совпадение полное. Я понимаю. Живопись не виновата. И я тоже. Потому что живу и поступаю свободно. И самое правильное – забыть. Но попробуй теперь. Когда я нашел, вспомнил и повесил его над столом. И после того  все, что я ни сделаю, будет с ним совпадать. И никакого Гоголя и Уайльда. Там чуждые силы. Контраст. А тут я сам. И, видимо, в природе такое возможно. И ничего себе – встреча.

Зеркала в комнате нет. А выйти и посмотреть почему-то я не хочу. Придется вообразить. По возможности, без каких-нибудь искажений. Воображаю… Нет. Бледная спокойная тень. Удвоенное повторение. А на портрете совсем другое. То, что не выразить словом. Но любопытно. При этом воображение – полное. Во всех деталях и черточках. И проверять не стоит. Малейшее изменение. Сразу ответ. А на портрете все неподвижно. И совпадает. Господи, что же это?

Видимо, все-таки. Надо признать. Тот, каким я был до войны. И каким отец меня рисовал. Уже тогда был другим. Таким, как сегодня. А это значит, я уже сейчас другой – и таким буду, когда решу, наконец, мой вопрос. И перестану быть одиноким. И у меня будет жена и два сына. Старший и младший. И младший по утрам. Подвинет мебель. И в углу, за тумбой стола, уже не обнаружит никакого портрета. А я  буду спокойно, с мишкой в руках, глядеть, как теперь, со стены.

Ну, хорошо, хорошо. Но почему это страшно. И почему я все время забываю старшего сына. А ведь он, воображенный, лишь помогал младшему. И был свободен от встречи. Надо уже сейчас мне всмотреться в него. И я почему-то не вижу и не могу представить себе его облик. Значит, он не входит в мое предчувствие того, что случится в нашей судьбе лет через десять. Или, быть может, раньше. Не знаю. Но такого не может быть. Портрет молчит, и  вроде бы ничего такого не будет.

Самое опасное – преодолеть предсказание. И спокойно уйти в свою обычную жизнь. Кто может – пожалуйста. Я не могу. И потому опасное рядом. Но у меня появилась какая-то сила. И я научусь  не бояться. И теперь, с этого дня, понемногу я приучу себя это мое новое чувствовать рядом и не бежать от него. И тогда легко будет предвидеть и знать, что я и в самом деле ничего не боюсь. И вдруг я еще бросаю взгляд на портрет. И вздрагиваю. Потому что вижу – он тоже боится.

Ну, конечно. Он должен бояться этих стен и углов. Помню – так было со мной до войны. И как раз тогда отец меня рисовал. Он дал мне теплого густошерстого черного мишку, посадил на стол, велел мне хотя бы немного быть неподвижным и прогнал на какое-то время детский мой страх. Но его следы я вижу в глазах и в том, как сжала рука теплую эту игрушку. Но уже за пределами позолоченной рамки, той, которая поневоле косо висит на стене. Да, боязнь стен и углов. И теперь, как тогда.

Но там, на портрете – неподвижность преодоления вечного страха. Угол. Стена.

Для меня война  была этим детским и взрослым переживанием. Сон мой видели все. Когда началась она, я сразу понял – вот, вот оно. Черный фон. И на нем белыми  штрихами. Злые, живые, страшные профили. То, чего я боялся. Предчувствие. А теперь непрерывная память. Предметы, трамваи, углы, стены – снаружи, внутри. Это все обманные знаки того, что пугает. И постепенно все идет к началу. И все люди хорошо знают о том. И потому движутся резко. И все быстрей и быстрей.

Моя мама ходила и смотрела как прежде. Но и она знала. И сама делала вид. Что ничего не будет. Отец торопился. Надо что-то успеть. А я боялся, что ни от кого не зависит прервать эту игру. Этот сонный ужас. То, что со мной бывало во сне, теперь происходит со всеми. Но я боюсь не за себя. Почему-то я знаю, что, если все, то не страшно. И я наконец увижу – нельзя привыкать. А углы, стены вполне могут поехать. Друг на друга. И на меня. И на папу и маму. И уже готовы. Стоят?  Едут?

Как-то мы еще перед войной проходили мимо академического сада. А там, у самого здания академии было много народу. И почти таких же детей, как я – немного постарше. И все толпились вокруг зеленых военных машин. Можно было забраться. И я помню только одно — рули, циферблаты разрешалось крутить и трогать.  И какие-то дяди спокойно, с улыбкой смотрели на то, как мы играли во все, во что можно было играть. И я знал, что это специально. Чтобы мы не боялись.

Я тоже полез и потрогал руль. И тут машина вдруг завелась. И запела на низкой ноте,  и задрожала мелкой приятной дрожью. И было бы мне  вполне хорошо. Но я знал – это  игра взрослых, и мы пока можем в нее попробовать поиграть. И я ждал, что машина поедет. Но она вдруг замолкла и перестала дрожать. И сделалась холодной и неподвижной. И тут я испугался.  И заметил, что папа снизу внимательно следит за мной. А потом он взял меня подмышки и  мягко снял из машины.

И в тот же день, я помню, он задумал меня рисовать.  Мы тогда поспешили домой. Отец торопился. Вошли. И сразу в малую комнату. И он велел мне сесть на стол, чтобы я был ему на уровне глаз.  И так – несколько дней. Часами. И я сидел всерьез неподвижно, как надо. И думал о том, что  очень скоро что-то будет еще до начала близкой войны.  О которой все говорили. Или она уже началась. И вот люди играют. И только отец мой хочет, пока не поздно, удержать на портрете то, что я еще могу играть в другую игру. Неподвижно.

И тут я понял, что они, кого я видел в саду, могут  погибнуть, и я когда-нибудь это увижу. И тоже умру. А сам я пока еще в той, другой жизни. И рядом то и другое. И я сжимал мишку рукой, чтобы его успокоить. И тут я чувствую, что отец вдруг совсем забыл о войне. Он что-то свое напевал, откидывал голову набок. Потом сквозь пенсне  издалека разглядывал всю фигуру мою, потом приближал глаза прямо к моему подбородку. И ему удалось остановить довоенное  время. И он сделал свое.

А я всматривался и видел. Окна и стены. Понемногу двигались мне навстречу. Останавливались. И незаметно отступали назад. И опять. Сонно,  беззвучно. И той же дрожью пели. И долго,  долго. Все эти дни. Дрожали и пели они. За спиной у отца.

Это все детские образы. И, по-моему. Память не искажает. И понемногу сон становится еще страшней и страшней. А мы боимся меньше и меньше. А может быть, наоборот. Я не помню, чтобы кто-нибудь говорил, как нам страшно. Может быть, при мне боялись об этом сказать. Не думаю. А тогда. Еще до войны. Все не так. Но я точно чувствовал – надвигается что-то. И отец меня заслонял. И я потом никогда не мог так подробно разглядеть его лицо, пока он работал. И сейчас на этом портрете я продолжаю видеть отца. И его уже нет, а я разглядываю его и все замечаю.

И, как обычно, художник во время сеанса, каждый миг менял свое выражение. И я помню, думал о том, что мы оба очень похожи. И не надо ждать, когда я повзрослею. Уже сейчас у нас двоих одно лицо. И мне, помню, хочется точно так же  пошевелить бровями, губами. Но я смогу это сделать, если подвинусь или как-то иначе изменю мою позу. Ведь вот отец  бегал – то подступал вплотную, то отходил. А мне надо сидеть и едва дышать. И вот приходилось  вглядываться и только менять выражение глаз и губ. А я не умел это делать. И как будто бы застывал. И это было тогда для меня самое жуткое. И совсем невозможно.

Но я любой ценой себя заставлял. И мне было больно. И я терпел. И даже вроде бы улыбался. И только хотел, чтобы отец не заметил. Короче говоря, я становился портретом. И то, что сначала казалось и было невыносимым, я пересиливал и на какое-то время переставал замечать. И тогда отец вдруг отвлекался и что-то рассказывал мне. И это было совсем непонятно. Так. Но почему-то боль в спине проходила. И я делал губами какие-то впервые в жизни гримасы. И  отец смеялся и вновь начинал работать. И напевал. И, отходя, склонялся головой вправо и влево.

Таков был мой первый взрослый подвиг. И я только один раз не выдержал и застонал и подвигал себя. И отец вдруг перестал напевать. И без всяких слов, с палитрой в руках и с поднятой кистью долго стоял и не менял выражение. И наше сходство должно было стать полным совсем. Но папа ждал, когда я опять приму прежнюю позу и когда голос мой  оборвется. И я опять буду живо менять выражение губ. Утаивая и не замечая страшную боль в руках и в спине. И я это сделал. И не выдал себя. И отец продолжил работу.

Вдруг он опять засмеялся и опять отложил палитру и кисть  Он прямо поместил их рядом со мною на стол. И весело потер свободные руки. Ладонь о ладонь. И запел совсем веселую глупость. Детские придуманные слова. И вообще, когда работа шла хорошо, он часто, отвлекаясь,  делал  такое. И веселился. А тут совершил это прямо передо мной. И, несмотря на боль, я не сменил мою позу. Потому что я себе приказал выдержать и вытерпеть все до конца.

И отец, без палитры и кисти, какое-то время ходил взад и вперед, потирая усталые руки. А потом догадался. Что я сижу неподвижно. И очень медленно ко мне подошел. И уже хотел снять меня со стола. Но передумал. И попробовал слегка подвинуть на край. И я снова не выдержал и вновь застонал.

Пора уходить из малой комнаты в мое одиночество. Но ничего. Я уйду и сумею поправить. Пока все впереди. Глаза на портрете уже готовы увидеть блокаду и мертвецов. Пока не увидели. А я уже сейчас, если уйду из комнаты, буду один слышать из нее какие-то звуки. Что-то совсем другое. Уже не то, как дети мои двигают стол. Но все равно услышу. И конечно, конечно, сумею поправить мою молодую и хорошую жизнь. И пора подумать об открытом уроке.

Ухожу. Думаю. Воскресение еще в самом начале. Все другое. Стеллажи. Новые книги. «Фауст» раскрытый лежит на круглом столе. И рядом с книгой два белых чистых листка.

Теперь главный детский и взрослый подвиг.  Если так можно именовать. Сегодня. То, что я себе предназначил. Нужно вернуть мне оттуда. Мать и отца. Комнату я открыл. Память вышла оттуда. Но ведь она вышла сама. А это лишь просьба тех, кто ушел. Просьба, чтобы я их возвратил. Надо понять, что они молятся мне. Как бог молится людям. Чтобы  они помогли воскреснуть ему. А то он пытается. И не может. А мы не слышим. И никак не умеем понять.

Вот. В большой моей комнате. Ничего не осталось от прошлого. Здесь только все, что нужно мне для работы.  Как вернуть, я не знаю. Но все есть. И все наготове. А что это все? Только то, что их нет. Мама старается никак не напоминать о себе. А папа напоминает. Картинами и портретом.  Это прямая просьба, чтобы я его возвратил. А это очень просто. Никакой помощи мне. Потому что я, наконец, должен помочь.

Я кружу по комнате. Огибаю круглый стол посредине. Двигайся. Двигайся. Он хочет, чтобы ты сделал. Как раз хотя бы одно такое движение. Какое он делал тогда. Помнишь? Он хочет. А ты еще можешь пока. Но только нужно именно то, что он хочет. И если ты сумеешь сегодня, больше пока ничего не надо. Ему тоже не просто привыкнуть. Сначала одно, потом другое движение.

Бегай. Бегай. Кружи. Двигайся. Двигайся. Так. Получается. А теперь попробуй подумать. Но тоже. Попробуй, чтобы он подумал в тебе. Непременно так. Чтобы он. Понимаешь?  А теперь – сразу к себе. Никуда не уходи от себя. А иначе он не сумеет. А ведь именно он должен суметь. Если ты научился. Помоги. Помоги. Ну вот. Хорошо. Полегчало. Теперь походи и побегай. Сам. Без него.

В комнате. Все остается по-прежнему. Шахматный столик. Цветной кафель. И на нем. Все, что нужно к уроку. Третий листок. Прежний почерк. Плохие стихи. Но почему я помню их наизусть? Повторяю. Сверяю. Нет, все-таки что-то в них изменилось. Всего несколько слов. Но стих другой. Ты записывай. Пока не забыл. Нет. Не забуду. Вот уже во вторник. Я смогу прочитать. Начало. То, что было в начале.  И то, чего уже никогда не будет в конце.

Двое. И неужели кто-то из вас уйдет. Раньше меня. А мое призвание – помогать. И не думай. Что у тебя сегодня. Что-то не получилось. Так. Но ты не думай, не думай.

Узнаю. Отсутствие мамы. Она, мама моя, не хочет встречаться. Она решила. Отсутствие – это когда нигде ты не вернулся. Не вернулся нигде. Отсутствуешь всюду. Самое лучшее –  именно так вернуться и не уходить. Она сделала так.  Ты не заметил. Но уже давно получилось. И без твоих усилий. И вообще без тебя. Но теперь – с тобой. Помоги себе самому. Постарайся. И только так. Неизвестно откуда. Вернется  она.

Узнаю. И чувствую. Мне удается. Вот. Секунда – и страшный холод. Озноб нездешний. И ничего нет страшнее. И ты на секунду всего. Живым и здоровым. Попадаешь туда. Миг. Секунда. Озноб отсутствия. И назад. И сразу. В эту секунду. Запомнил? Схватил. Это ее. Рывки, движения. Это ее. Родильная боль. Попробуй. Смертельно опасно. Рвани оттуда себя. Это не ты. Это мама в тебе.

Здесь? Там? Оттуда? Назад? Узнавай. Узнал. Тепло. Возвращение. Вот. Понимаешь? Там. Без перевода. Листок. Начало начал. Первоначало. Забудь. Нет. Нельзя. Очень просто. Запомнил. И там. Ее отсутствие. Рядом с тобой. Она никуда. Не может уйти. Даже там. Вот когда. Граница. И без всяких границ. Ты испытал. Ты понял. Это она. И когда ты уйдешь. Сразу. И без времени. Встреча. Встреча. Узнал?

Довольно. Сижу. Согреваюсь. По молодым жилам. Тепло. А за окном. Снегопад. Веток не видно. Ближних веток. А не только домов. На той стороне. Большого проспекта. И кажется — белым светом оттуда светится мой снегопад. Я там побывал. И теперь не буду бояться. Вот порыв новой метели. Залепляет окно. И все равно. Светло. И на полировке стола. И на шахматном столике. Дрожь и смятение. Белого зимнего света. Пора. Довольно.

Тихая музыка. Тишина. Сквозь тихие звуки Скрябина слышу, как снег метели ударяет в стекло. И как ветер уносит его. Порывами. И очень тихо. Проигрыватель. Старый приемник. Наполовину радио. Наполовину – малый белый экран телевизора. Откуда он. У меня его не было. И вдруг у стены между окнами. В полутьме. Отодвинуты шторы. Справа и слева. А над проигрывателем. Мамин портрет. Очень похож. И очень страшен. Оттого что похож.

Откуда все это? Из будущего?  Или из прошлого? Или из того, чего нет и не будет?  Он всегда висел на стене. И всегда глядел на меня по утрам из полутени. И полутьмы. А по вечерам. При электрическом свете. Я старался не видеть его. И моя мама его не любила. А он  в тяжелой, золотой  раме. Пронзительно и страшно глядел и видел всю комнату, где от прошлого ничего не осталось.

И вдруг теперь. Он у меня на глазах. Как будто пропал. Ушел в полутьму. И уходил  все глубже и глубже. И как будто бы мама хотела. Чтобы он так уходил. И опустела вдруг совсем. Золотая и тяжелая рама. И это не зависело от меня. И по чьей-то  воле ее образ, лик, проступал из тьмы и вновь исчезал. И я понял. Мама освобождала меня. И открывала мне простор для моей молодой и хорошей жизни. И для этой метели. И для этого утра. И для этих двух листков на столе.

 

__________________

 

 

Рассказ о Климовщине

РАССКАЗ  О  КЛИМОВЩИНЕ

1.

Не свернув ни влево, ни вправо,

От отца и этюдов его,

Получил я полное право

На Есенина моего.

 

И могу сказать без опаски,

Что, у всех поэтов учась,

Климовщины милые краски

Открываю только сейчас.

 

Вот он здесь, вполне равноправен

С тем, что я из других извлек.

А где Лермонтов мой и Державин,

Где мой Данте, Гейне и Блок?

 

Много поисков и познаний,

Но легко понять, почему

В Климовщине, как в той Рязани,

Все свелось к тебе одному.

 

И такое лежало в основе

Этим летом для нас двоих.

И отцовское, и сыновье

Совместилось в ритмах твоих.

 

Для меня серьезная веха

Климовщинский мой ареал,

Потому что потом полвека

Апокалипсис назревал.

 

И теперь на него посильно

И решительно возрази,

Пережив и отца, и сына,

И прямую гибель Руси.

 

Погляди  современным оком

Сквозь итог нашей общей вины,

Как огни климовщинских окон

Зажигались после войны.

 

И, по-новому начиная

К небывалому переход,

Здесь рождалась вера иная

В первый послевоенный год.

 

И огни дрожащие эти,

Непогашенные, прожгли

На голгофах десятилетий

Черный пепел родной земли.

 

2.

В ожиданье любого ответа

Напряженьем прожитых лет

Я вычерпывал озеро это

И на дне обнаружил ответ.           

 

И его принимаю смело,

И опять на душе светло.

Видно, озеро обмелело

И найти ответ помогло.

 

Прежде мельница тут стояла,

А вдали пекарня была.

Берега моего Светлояра

Осень золотом обвела.

 

И до самого горизонта

Я к сосне моей доплыву.

И пускай она вспомнит о ком-то,

Кто ловил здесь ершей и плотву.

 

А она скрепляла братанье

С той другой, которой уж нет,

Посылая на расстоянье

Через озеро мне привет.

 

И ответ намечался просто,

Если  на расстоянии там

Две сосны сплетались, как сестры,

И чернели по вечерам.

 

Так, в судьбе моей неповинна,

Климовщина меня звала.

А ведь мельничная плотина

Это озеро произвела.

 

И по этой железной плотине

Проложили мостик простой.

И она стоит и поныне,

Словно память о мельнице той.

 

Я в отчаянье не повергнусь,

Тут легко достать до земли.

Из воды, сквозь ее поверхность,

Даже елочки проросли.

 

Но мой Китеж-град не в ущербе.

Он стоит, как всегда стоял.

Видно, вычерпан, но не исчерпан

Мой невидимый Светлояр.                                                                           

 

3.

Помню лето сорок шестого.

Климовщинский лесной настой.

Никогда не наступит снова

Этот самый сорок шестой. 

 

Здесь оставил я, сиротливо

С Климовщиною разлучась,

У плотины и у разлива

Час надежды и детства час.

 

Ожидалась беда, конечно,

Пострашнее военных дней.

И тогда изменилось нечто

В необъятной вере моей.

 

И тогда, любя и надеясь

И предчувствием обременен,

Я уверовал  в нераздельность

Разделенных войной времен.

 

И потом, значительно позже,

Убедился, что все вокруг

Тишину попустительства божья

Принимают из божьих рук.

 

От его топора и напилка

Оборачивались красотой

И колхозная молотилка,

И соломы шквал золотой.

 

От него, по небесной мерке,

Поднебесный порядок был «прав»,

Эти стены взорванной церкви

По кирпичику разобрав.

 

И тогда парадоксами всеми

И победою в нашей войне

Климовщина другое семя

Прямо в душу бросила мне.

 

И сейчас, молодея и старясь,

Вспоминаю с особой тоской,

Как тогда две сосны сплетались

Над покрытой разливом рекой.

 

И сильнее недоуменье,

Почему до сих пор не воспет

Час начала преодоленья

Всех грядущих и нынешних бед.

 

4.

При наличье любого режима,

Даже божьего, все равно,

Антиномия неразрешима,

А живое обречено.

 

И для выводов этих особых

Очевидный повод возник

В тайниках климовщинских сопок,

А вернее – одной из них.

 

На каком богатом погосте

Вырос холм, округл и высок,

Там, где воины шли, по горсти

Золотой бросая песок.

 

Все равно раскопы курганов

Оказались нам не с руки.

По преданью, в столетия канув,

Здесь литовские шли полки.

 

Упоен преданьями теми,

Чередой обратных бросков

Подбирался к любой системе

Недозволенный мой раскоп.

 

Я тогда приближался к цели,

Оставалось недели две.

И об этом кузнечики пели

В молодой полевой траве.

 

И, корнями сползая по склону,

Тем курганом вознесена,

Простирала синюю крону

Темно-розовая сосна.

 

Я не думал, что через полвека,

Закрепляя песчаный сход,

От подножия и до верха

Сопка соснами зарастет.

 

И мое покушенье любое

Перекроется той сосной

И потом разродится в поле

Синий бор от нее одной.

 

И тогда, как детские строки

Позабытого черновика,

Скроет в более поздние сроки

Синий бор мой раскоп на века.

 

5.

Я внушал ему принцип веры,

Убеждал и его, и мать.

Надо было какие-то меры

Запретительные принимать.

 

Ну и летних работ не густо

Было для СХШ моего.

Предстояло постичь искусство,

Как тогда понимали его.

 

А решенье было простое –

Избегать запретительных мер.

И, с утра у мольберта стоя,

Мой отец мне давал пример.

 

И с этюдником он, бывало,

Обходил все наши места.

И под кистью его оживала

Удивительная красота.

 

Вот, от сизого ливня мокрый

Синий лес в тумане парит.

А отец кармином и охрой

Согревает его колорит.

 

Вот вечерние тени по склонам

Поперек дороги легли.

Климовщинская школа фронтоном

За рекой желтеет вдали.

 

И разлив реки посредине

Синеве и богу отверст.

И отец на пути к плотине

Ставит свой раздвижной мольберт.

 

И, такие видя примеры ,

С предвкушением торжества,

Я отцу моей детской веры

Пересказываю слова.

 

И становимся мы едины

И совсем не жалеем о том.

Заказные свои картины

Он откладывает на потом.

 

А пока лелеет и теплит

Откровенье живой красоты,

Превращая мой детский лепет

В недописанные холсты.

 

6.

Но картина одна и та же,

Окончательная с тех пор.

Вижу домик тети Наташи

И ее изумрудный двор.

 

У крылечка слегка, мазками,

Чуть белеют козленок с козой.

И мальчишка садится на камень,

Белобрысенький и босой.

 

Незнакомый, хотя и здешний,

Почему оказался тут?

Он позирует и, конечно,

Очень хочет попасть в этюд.

 

А отец не вполне законно

И впервые за много лет

Для его травяного фона

Применяет зеленый цвет.

 

И хотя он решает смело,

Опасения собрались.

И как будто вступает в дело

Недозволенный формализм.

 

Для того заказного искусства

Этот цвет под запретом был

Ради перемешанных густо

Всех цветов и стальных белил.

 

И краса климовщинской были

Исчезала передо мной.

Даже краски другими были,

Чистой не было ни одной.

 

Эта живопись не легка мне,

Правы эти и правы те.

Но один, кто сидит на камне,

Убеждает в другой правоте.

 

Доживая свое на свете,

В довершение всех трудов,

Над собой и мальчишкой этим

Я сегодня рыдать готов.

 

Ибо он забыл почему-то

И уже не видит в упор

И тот год, и день, и минуту,

И отца, и зеленый двор.           

 

7.

Мой альбом у меня под рукою,

Но к искусству я не готов.

Я рисую совсем другое –

Не словами, но с помощью слов.

 

И любовь, и тоска большая

Над альбомом реванш берут.

И отец, этюд завершая,

С сожалением видит мой труд.

 

Не ответит ему и не светит

Мысль, которая отвлеклась.

Он крестьянин, а все на свете

Измеряет крестьянский глаз.

 

Полюби только то, что видишь,

Увлекись, но не отвлекись.

И тебе твой заветный Китеж

Возвратит карандаш и кисть.

 

И тогда поймешь постепенно

То, как вера твоя всплыла.

Видишь церкви новые стены?

Слышишь скрытые колокола?

 

И пенсне под седою бровью

Подымало к горлу комок.

Он молчал, и его безмолвье

Истолковывал я, как мог.

 

И, быть может, уже в Климовщине,

Без каких-то причин иных,

Он вздохнул о своей кончине

От одной из картин заказных.

 

И тогда я еще не понял

То, что душу его гнетет.

Он с мечтою о новой иконе

Доживал свой последний год.

 

И от Китежа вневременного

Становилось душе светлей.

Нет, еще он пожил немного,

Но погиб от картины своей.

 

И теперь я как будто замер,

Небезгрешен и несуетлив.

И всплывает перед глазами

Климовщинский речной разлив.

 

8.

Основательные причины,

А серьезных поводов нет

Отдаляться от Климовщины.

Отодвинув ее завет.

 

В ней тогда все было готово

К обновлению жития.

Но в исходе сорок шестого

Жизнь вернулась на круги своя.

 

И как будто в озерном овале,

От чего-то отстранены,

Люди заново узнавали

Довоенный режим страны.

 

Был совсем особенный признак –

Шум березок навеселе.

Спали дети и женщины в избах,

Мужики досыпали в земле.

 

И темнела неторопливо

И, как будто не ведая дна,

Уплывала речного разлива

Климовщинская голубизна.

 

И чернели колхозные скирды

И любимый мой сеновал,

И кармином с отцовской палитры

Над рекою месяц вставал.

 

Я один выходил и до ночи

У плотины стоял над водой,

Словно были особые очи

У бессонницы молодой.

 

И до утра высматривал ими

И под утренним багрецом

То, что было с нами двоими,        

То, что отдано мне отцом.

 

То, что с нами пребудет завтра.

Тот завет, что легок и прям –

Всей Руси ипостасная правда,

Новый Китеж и новый храм.

 

И ведь я не заметил сначала.

Как строка рождалась вчерне.

Спал отец, молотилка молчала

И этюд голубел на стене.         

 

2015 г.        

Перед рождением

ПЕРЕД РОЖДЕНИЕМ

 

1.

Лесных полян пологие места,    

И что-то останавливает зримо.

Но эта сказочная красота

Уже тогда была неповторима.

 

Обычный лес, и больше ничего. 

И даже путь однообразно-долог.

И вдруг невиданное волшебство

Холмов зеленых и лазурных елок.  

 

Четыре года хмурые прошли.

Поляна только для меня открыта.

И на полметра выше от земли

Все те же елочки из лазурита.

 

И эта чаща синяя вокруг

Осинами завистливо толпится,

Пока на выпуклый зеленый луг

Слетает к нам лазоревая птица.

 

А, может быть, ее на свете нет,

Или  она меня опережала

И,  елкам свой передавая цвет,

По холмикам зеленым пробежала.

 

В душе и в небе никаких пустот.    

Колышет ветер хвойные кадила.

А то, что это место зарастет,

Мне в голову еще не приходило.

 

Полянка и пологие места,

Увы,  не исповедуют иное.

Самоубийственная красота

Последний раз встает передо мною.

 

И эти елочки в последний раз…

Понаблюдай за ними лишь одними.                       

Они сближаются, и вот сейчас

Исчезнет расстоянье между ними.

 

А вроде бы  они как будто спят 

И даже не касаются друг друга,

Но понемногу закрывают скат

В лесную глушь по окоему луга.

 

И я, как очарованный, стою

И познаю движенье круговое,

Пока перед рожденьем жизнь мою

Вбирает небо и скрывает хвоя.        

 

2.

Соедини любые ипостаси

Твоих рождений и твоих смертей,

И ты получишь полное согласье

И откровение в душе твоей.     

 

Не потому что не было расчета

На полдороге жертвовать собой,

Но я несогласованное что-то

Уберегал от истины самой.

 

И вот она, по-моему, сместилась

Или заговорила напрямик,

Рождений и смертей несовместимость

Одолевая на какой-то миг. 

 

И  кажется, в таинственном запасе,

Пока сквозит предутренняя мгла,

Она мои живые ипостаси

Оберегала  и уберегла.

 

И этот воздух от рассветной гари

Уже неадекватен и упруг,

И будто наяву или в кошмаре

Холмы и елки вспыхивают вдруг.

 

И я элементарных операций

Не допускаю у себя в душе

И думаю на это опираться                                     

И понемногу пробую  уже.            

 

И окончательны и неустанны

Мои предощущенья и  сарказм,

Покуда я переживаю тайны

Смертельных пауз и родильных спазм.

 

И все-таки в остатке или в сумме,  

Неимоверный совершая труд,

Безумье утра и мое безумье,

К согласию взаимному идут.

 

И по решению, и по природе

Оно моей способствует судьбе

И помогает мне при переходе

Себя живого сохранять в себе.

 

И в этом удивительном экстазе

Не признавая пережитых смут,

Меня мои живые ипостаси

В невидимое облако возьмут.        

 

3.

Они кишат, усилясь и умножась,

У них любой ограничитель снят,

И в поединке оголтелых множеств

Они  друг друга давят и теснят.

 

И вот опять одолевает сила,

И я еще такое не прервал. 

Перед рождением невыносимо

Переживать и видеть этот шквал.

 

И новое рождение,  быть может,

Предотвратит подобную войну.        

А поединок пережит и прожит

И снова набирает глубину.

 

Проклятое знакомое наследье,

И никаких особенных даров.

Но ты  уже  теперь на этом свете

По-новому разумен и здоров.

 

И, принимая облик черно-белый

Или цветною плотью облачась,

Последнее камлание проделай

И начинай его уже сейчас.

 

Употреби усилье волевое,

Возобнови мои труды и дни

И, голоса перекрывая  вдвое,

В единый голос их соедини.

 

И мы уже с тобою не лукавим,

И этот шанс еще сегодня дан,

И на поляне, как слоистый камень,

Сгущается опаловый туман.                                

 

Спасение в моей знакомой силе.

Но ей не поддается он один.

И вот его прожилками пронзили

Стволы берез и заросли осин.

 

А то, что мне от бога перепало

Или еще нахлынуло извне,

Живет внутри туманного опала

И до утра не отвечает мне.

 

И голоса невидимых единых,

Не согласованные до сих пор,

В тумане прекращают поединок

И поневоле прерывают спор.                                                   

 

4.

Не бойтесь. Ничего. Такого нет в помине.

И все-таки скажу. За восемьдесят лет   

Я много повидал. Во всем участье принял.

И, думаю, везде оставил добрый след.

 

Но это не слова. И, говоря по правде,

Такая формула естественна вполне.   

А вы еще меня, пожалуйста, поправьте,

Что на путях моих вы ипостасны мне. 

 

Желанное родство безбрежно и бескровно

Для всех, кто эту ночь со мною перенес.  

Об этом шепотом рассказывают кроны

Сомнительных осин, спасительных берез.

 

И может быть, затем, припоминая это

Или откуда-то о том оповестясь,                            

Я твердой выправкой ночного  силуэта   

Сумею отстоять любую ипостась.

 

Они вокруг меня. И на закате алом   

Они сгущаются. Но силуэт возник,                                                   

И в темном воздухе над  луговым опалом 

Ночная синева рождается от них.

 

Любая ипостась, и очень и не очень

Любимая моя и узнанная мной,

Распоряжаются на протяженье ночи,

Командуют и мной, и синевой ночной.        

 

Сиреневый опал в очерченном овале

Не  может вас вместить. И неужели вы

Катастрофически меня атаковали

И рухнули  ко мне из вашей синевы.          

 

Я отстою права сознания любого,

Или, вернее, сам с собою налегке,

В бессмертие мое случайно завербован,

Погибну до утра на этом пятачке.  

 

Ну а пока что я изнемогаю крайне

Подобием листвы, подобием ствола,

Чтобы преодолеть искусственные грани,

Которые для нас природа создала.

 

И вот уже зажглась полянки середина,

И вот уже просвет прозрачнее слюды,

И ваша синева сжимает воедино

Оставленные мной багряные следы.                          

 

5.

Процесс рождения осуществится тут.

Предчувствую, зову и знаю почему-то.

В лесу мои следы когда-нибудь найдут,

Вообразив шаги последнего маршрута.

 

Ведь я зашел туда, откуда путь закрыт,

Да и возобновить я не сумею снова.

Теперь уже другой невольно повторит

Забытые следы пути вневременного.

 

И понемногу мне понятнее всего

Грудное сжатие невыносимой боли.

Оно предвестие рожденья моего,

Которое сейчас приму по доброй воле.

 

И даже допущу с неслыханным трудом,

Чтобы ушла моя последняя утрата

И чтобы вообще я позабыл о том,

Что я когда-то жил и умирал когда-то.

 

Поэтому сейчас мгновенно позабудь

Знакомое твое сознанье болевое,

Тем более оно испепеляет грудь

И самого тебя накроет с головою.

 

И вот я пробую подробностью любой

Себя от этого сознания избавить.

И все равно опять одна и та же боль,

И снова никуда не исчезает память.

 

Казалось бы, мое желание уйти

Любые способы и средства перебрало,

Но почему оно в самом конце пути

Застыло россыпью цветного минерала.        

 

Прозрачной дымкою слегка заволокло

Все то, что памятно, и видимо и скрыто,

И будто вижу я сквозь новое стекло

Все тот же лазурит на глыбе малахита.

 

Передзакатный луч расширил ареал

Проникновением конечным и глубинным.

А чтобы я его в лесу не потерял,

Он догорел в траве и стал моим рубином.

 

Перед рождением лазурь и благодать,

Прозрачный аметист вечернего начала.

Как хорошо таким сознаньем обладать,

И не терять его, и начинать сначала.

 

Уже оно пришло. Еще чего-то нет.

И не хотим забыть. И вот – не забываем.

Лазурным елочкам я заменяю цвет,

И малахитовый лужок неузнаваем.                

 

И елки и холмы застыли навсегда,

Легко растаяла последняя усталость,

Исчерпано тепло нежданного следа,

И новое мое рожденье состоялось.

 

И этим завершен знакомый переход,

Без боли, без любви, без воли, без вопросов.

Но прежний малахит сегодня оживет,

И я в конце концов забуду этот способ.      

 

Яблоня

ЯБЛОНЯ

1.

Черновик мой пока бескровен.

Беловик о моем одном.

Даже яблони стали вровень

С чердаком и моим окном.

 

И хотя от стиха на подмогу

Болевые слова встают,

Эта яблоня понемногу

Приближает мой абсолют.

 

И пока сквозь круги и круги

Откровение доплывет,

Многоплодная прямо в руки

Мне подарит готовый плод.

 

А усилия непосильны

Для меня и для этих глав.

И по Родине, и по сыну

Ураган отрыдал стремглав.

 

Он рыдал и мечту мирскую,

Нераскаянную во зле,

И собою и всем рискуя,

До корней пригибал к земле.

 

Проницательны и жестоки

Ураган и крутой виток.

Но они охранят в итоге

И меня, и земной итог.

 

И сейчас по российской шири,

Нераскаянных прихватив,

Люди запросто пережили

Ураган моих инвектив.

 

А она, с итогом синхронно,

Ни добра не зная, ни зла,

До окна многоплодную крону

Развернула и вознесла.

И оттуда мечта глухая,

И меня и себя опричь,

Набухает, благоухая

Многоцветным золотом притч.

 

И завет мой новый и ветхий

В этом облаке доплывет,

И помашет спасенной веткой.

И подарит готовый плод.

 

2.

Для последней поэмы анапест,

Окончательным поводом будь.

Подымайся на крест или накрест

Перечеркивай пройденный путь.

 

Эти стопы меня, быть может,

Совместят в единый мотив

Или крест мой на крест положат,

Все голгофы мои скрестив.

 

Апокалипсис тут объявлен,

И с объявленной высоты

Золотые веточки яблонь

Повторяют мои кресты.

 

Над собою усилие сделай,

Ибо ты не успел до сих пор

Все, что поднято жизнью целой,

Заплести в единый узор.

 

Совмести и о том поведай,

И страдания объяснены

Искушением или победой,

Апокалипсисом весны.

 

Золотой искуситель меток,

Им отмечены я и ты.

Но в сплетении яблочных веток

Вижу снова одни кресты.

 

В этой кроне живут упруго

Многолетия, времена,

Золотые и друг на друга

Перемноженные сполна.

 

Угадай умноженьем этим,

Сколько времени протечет,

И крестам, и десятилетьям

Понемногу теряя счет.

 

И, твою голгофу состарив

И состарив порядок твой,

Сколько новых вечерних зарев

Будет скрыто густой листвой.

 

Но, преградою не ослабясь,

Без меня и в моем окне

Оживет заревой анапест,

По слогам взбегая ко мне.        

 

3.                          

Все продумано. Все в порядке.

От листвы аромат густой.

Я опять о твоей загадке

Собеседую с пустотой.

 

И терзаясь и отверзаясь,

Вопрошаю по существу.

На ветвях лиловая завязь

Пересыпала всю листву.

 

Позабыв, что такое отдых,

И уже третий год подряд

И неплодных, и многоплодных

Эти силы боготворят.

 

И опять неизвестно откуда

Небывалый зеленый прорыв

Порождает новое чудо,

Пустоту собою закрыв.

 

И опять, чтоб оно успелось,

Пробивает зеленый цвет

Молодая багряная спелость

На крестах облетелых лет.

 

И рождественно, и воскресно

От себя перейдя в листву,

Пустота порождает место

И простор моему рождеству.

 

И  своей, и чужою раной

Завершая пройденный путь,

В колыбели своей багряной,

Погибая, младенцем будь.

 

Укроти пустоту обновой,

И себя и ее помысль,

В оболочке своей лиловой

Укрывая благую мысль.

 

До конца или до половины

Я тебя возместить готов,

Не надламывая крестовины

Изобильем твоих плодов.

 

За себя и за всех изранясь,

Наконец я ответ найду.

Неизведанность и бескрайность

Обескровили пустоту.

 

4.

Неизведанное коротая

В ипостаси моей иной,

Вижу – яблоня золотая

Понемногу становится мной.

 

В молодой кривизне и прями

Сколько времени протекло?

Приникает к оконной раме

И, как птичка, стучит в стекло.

 

Открываю, и прежний вызов

Откровения и любви.

Докрасна в лиловатом вызрев,

От ветвей меня ответви.

 

И неслабо или слабо ты

Понемногу отъедини

Осознанье полной свободы,

Небытийное в наши дни.

 

Эти ветки – руку пожать им.

Но единственная из числа

Ответвленных рукопожатьем

Долгожданный ответ принесла.

 

Опознанье в твоем ответе

От листвы под моей рукой.

Неожиданно ветки эти

Отвечают одна другой.

 

И вдыхалась и выдыхалась

Эта правда из них и про них.

Изумрудный медовый хаос

В опознанье мое проник.

 

И покуда к нашему виду

Переход еще не обжит,

Каждый лист, незаметный с виду,

Напрягается и дрожит.

 

Не объявлен и не ослаблен,

Созерцателен и упруг,

Неосознанный разум яблонь

До меня достучался вдруг.

 

И синхронно с этим рассказом

И деревьям и всем плодам

Я сегодня мой бедный разум

Передам и совсем отдам.  

 

5.

От слепого дождя и от ветра,

Под рыдание синих осин

Эта яблоня скажет ответно.

Где Россия и где мой сын.

 

Только яблоня, в шквал и ярость

Погруженная, так добра.

И свидание состоялось,

И ответить уже пора.

 

То, что было России радо,

В результате всего труда

Стало точкою невозврата

И отсюда ушло туда.

 

А мой сын изначальным занят,

И о том, что благо дарит,

Он справляться не перестанет

И Россию благодарит.

 

И хотя переход неведом,

Эту яблоню возврати.

Он согласен за мною следом

Незаметно в нее войти.

 

А она, и смеясь, и целясь,

Принимает его вдвойне.

Изумрудный медовый шелест

Сам собой пробегает по мне.

 

Пробегает, и нет в помине.

Перепробован и предвзят

Исповедуемый поныне

Возвращенный мой невозврат.

 

Оживай и плодись во имя

Золотых возвращений двух.

Так  Россия щелями своими

Сквозь меня пропустит мой дух.

 

Но во имя близости кровной

Опознания моего

Непроглядной зеленой кроной

Удержи и меня и его.

 

И ответ мне знаком и явлен,

И его произносит сын

В изумруде медовых яблонь

Под рыдание синих осин.

                                                     2015