Архив рубрики «Uncategorized»

На путях к русскому Возрождению

 

НА ПУТЯХ РУССКОГО ВОЗРОЖДЕНИЯ

 

В докладе ставится вопрос о возможности осознания путей к будущему русскому Возрождению в литературе и о том живом вкладе в его реальное осуществление, который внесли в отечественное искусство слова В.Белов и В. Распутин.

Самое понятие «русское Возрождение» нуждается в обосновании. Уже замечено, что на грани столетий в истории русской культуры и литературы имеют место типологически схожие явления: кризис в конце уходящего и пассионарный взрыв новых исканий в начале только что родившегося века. Русский культурный менталитет как будто бы переживает циклы, укладывающиеся в рамки столетия, проходя все стадии – от рождения (запас новых сил и надежд) – через кульминацию  (когда развитие достигает наибольшей интенсивности, вскрывая и исчерпывая обещанный и желаемый потенциал), — к развязке цикла, кризису и упадку, который, в свою очередь, несет зародыш нового цикла. Но Возрождение – это не просто выход из кризиса. Это восстановление в новом качестве того, что уже было достигнуто, — того, что требует подтверждения и развития в будущем. Лишь на таком пути возможно подлинное новаторство. В таком контексте докладчик предлагает свою версию российского литературного постмодернизма и временно заслоненного, но отнюдь не преодоленного им живого и ждущего возрождения опыта писателей русской традиционной школы. Дело в том, что «традиционность» в творчестве В.Белова и В.Распутина уже несет в себе духовную силу противостояния  идеологической догме и – более широко – восстановления  лучших традиций русской и советской классики (Есенин, Шолохов, Твардовский, Платонов, Пришвин, Л.Леонов). Вместе с тем в современном литературном контексте опыт классиков «деревенской прозы» способствует нравственному исцелению народа, тогда как литературный постмодернизм, переживающий сегодня свой кризис, напротив, не предполагает Возрождения и не готов к  нему. Литература постмодернизма, наступательно заявившая о себе, при всех ее разновидностях – и «концептуалистических», и «необарочных» -  как бы она ни использовала мотивы классики и фольклора, обслуживает недавние и нынешние процессы разрушения и распада. Но постмодернистский бум уже проходит. Игра в «симулякры» и подлинная сыновняя любовь к родной земле – не совместимы. Процесс разрушения и распада имеет свой конец. Вместе с ним отходит в прошлое и эстетика распада. И вот оказывается, что самое спасительное и живое для будущего России – это опыт любви к тому, что не должно умирать. Именно такую опору дают нам В.Белов и В.Распутин. Но, разумеется, к русскому Возрождению нужно идти во всеоружии лучших достижений подлинного отечественного искусства слова, проникнутого любовью  ко всему, что живо – в прошлом и настоящем.

 

 

О человеке, который…

О человеке, который…

Герман Николаевич Ионин родился 17 мая 1936года  в Ленинграде, с шести лет он писал стихи и прозу, вся его жизнь была связана с литературным творчеством. В 60-е Г.Н.Ионин работал учителем литературы в школе. В 1971г он защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Державина. В 1990г создал и возглавил кафедру литературы на факультете народов Крайнего Севера РГПУ им. Герцена. В 1992г защитил диссертацию по проблеме изучения литературы в школе, став доктором педагогических наук. В 2000г он вступил в Союз писателей, был председателем секции критики и литературоведения. И параллельно с научной и творческой деятельностью Герман Николаевич Ионин вместе с Ириной Михайловной Тарариной был одним из основателей пресс-центра «Поколение». 15 мая этого года Германа Николаевича не стало. Мы поговорили о нем с его коллегами  и близкими и  написали этот текст.

Буквы в слово, слово – в жизнь.

Есть Великое, Гениальное – Державин, Данте, Маяковский. И Великое, гениальное – для тебя и про тебя. Герман Николаевич учил нас этому на курсе «Шедевры мировой литературы» в пресс-центре. Помню, как педагог доставал из огромной домашней библиотеки старинные тома и читал нам вслух. Половина девятого, зимний вечер. Сидишь с закрытыми глазами, пропускаешь через себя голос Германа Николаевича и слова Бориса Пастернака: «Но чудо есть чудо,  и чудо есть Бог». Понимаешь: строчка – это бездонное сочетание смысловых слов и их звучания. Когда я разговаривала с ученицей Г.Н.Ионина Ириной Павловной Комиссаровой, она рассказала мне о похожем чувстве: «Он объяснял, что всегда нужна какая-то точка, благодаря которой все оживает. А если этой точки нет, то получается набор звуков, слов».

Этому Герман Николаевич учил и нас в «Поколении», и старшеклассников на занятиях в литературном объединении ЛИТО при 30-й школе, где он был учителем. На занятиях ребята писали и обсуждали свои стихотворения, ставили произведения на сцене, например, сложную философскую поэму Гете «Прометей», устраивали литературные вечера. Также как и мы, они анализировали мировые шедевры, а еще произведения авторов, запрещенных в СССР: Мандельштама, Платонова, Ахматовой. «Мы пришли в школу, конечно, ничего не знали. Герман Николаевич сказал, что умерла Анна Андреевна Ахматова и тот, кто хочет пойти на отпевание в Никольском соборе, может пойти с ним. Мы пошли», — вспоминает Ирина Павловна Комиссарова.

Герман Николаевич учил ребят из ЛИТО и нас находить невидимую связь между разными поэтами и эпохами. Данте и Державин, как и Маяковский, были одними из любимых авторов Германа Николаевича. Он считал, что классика не постигнута до сих пор, и поэтому постоянно раскрывал поэзию Державина, искал «следы» ее влияния на литературу Х1Х и ХХ века. А «Божественную Комедию» проживал так, что за несколько лет у него сложилась поэма «Данте», где он сам проходит с героем Алигьери Ад, Чистилище и Рай. Однажды Герман Николаевич рассказывал о том, что в детстве он на полученные от родителей деньги вместо хлеба бегал покупать книги. Сначала мне почему-то сложно это было представить: казалось, что так не бывает. А сейчас, когда я вспоминаю об этой истории, мне кажется, что в ней и есть весь Герман Николаевич. Потому что это единственный знакомый мне человек, который по-настоящему жил искусством.

«Мама Г.Н.Ионина – родная сестра художника Самохвалова, на которого он был очень внешне похож. Отец, Николай Ионин, — тоже известный художник. По всей квартире были развешаны их картины. Герман Николаевич был очень чуток к живописи, но знал, что его более тянет к Слову. Литература не была для него предметом изучения и преподавания. Это было то, чем он жил», -  рассказывает Ирина Александровна Зрелова.

Во время занятий возникало ощущение, что искусство для Германа Николаевича – это его жизнь: разговор с ним о Достоевском как будто невзначай перетекал в рассуждение о фресках Рафаэля и стихах Тютчева, постмодернизме и античности, евангельских заповедях и Мефистофеле. Сначала я удивлялась тому, что Герман Николаевич мог с такой легкостью так поэтично говорить. А потом тому, что он не только так непросто говорил, но и думал, и жил – это странное и почти невозможное для меня, было для него таким же обычным,  как дыхание.

Преподавательская и литературоведческая деятельность, как я поняла только совсем недавно, были схожи с тем, как Г.Н.Ионин создавал свои художественные произведения. С ними я стала знакомиться совсем недавно. Ученики Германа Николаевича говорили, что одна из самых значимых для него поэм – «Миша». Она посвящена погибшему сыну, написана в 1998 году.

Степень откровенности и отчаяния в ней заставляла меня внутренне сжиматься во время чтения. Поражало то, насколько писатель был смелым в своей искренности и не боялся того, что открывал – в себе, других людях или мире. Как он бесстрашно и безжалостно писал о своей боли. Как не боялся быть страдающим, кричащим, сходящим с ума. Такая честность напоминала оголенные провода и этим завораживала.

Диалог и связь – это вещи сложные. Чтобы найти их, мы по несколько часов сидели за круглым столом, перечитывая одни и те же строки двух авторов, которых разделяет несколько веков – Державина и Маяковского. Как в дантовской комедии, мы шли за проводником, чтобы потом учиться искать путь самостоятельно. Думаю, в этом и заключается смысл преподавания.

Рыцарь письменного стола.

Мы были приглашены на поминки Германа Николаевича и оказались с близкими ему людьми. Среди присутствовавших был его внук Федор. Он рассказывал о времени, проведенном с дедушкой в детстве, и говорил о нем как о невероятном приключении. «Мы читали «Дон Кихота», и однажды дедушка предложил мне поиграть в героев романа. Он стал рыцарем Германом, а я – рыцарем Федором. Тогда все поменялось, мной по-другому начал восприниматься мир. Мы смотрели на вещи через призму возвышенного и чего-то героического». Однажды Федор гулял с дедушкой по лесу. «Рыцарь Герман» пел арию, и когда он взял высокую ноту, перед ним на пеньке появилась змейка. Она блеснула короной, остановилась на несколько секунд и исчезла. Это очень впечатлило Германа Николаевича: он вместе с внуком долго искал ее. Мне тогда показалось, что «чудоносящее» видение мира, в которое писатель предлагал поиграть внуку, было действительно одним из его способов смотреть на мир. Для меня это показывает, что Герман Николаевич был в какой-то степени искателем, «Дон Кихотом».

А на Марианну Александровну, друга семьи, сильное впечатление произвел рассказ о его сне. «Герман говорил: «Я проснулся абсолютно счастливым. Мне приснилось, что совершенно точно есть Бог. Все радуются, что теперь к нему можно прямо обращаться и молиться». Для меня до сих пор сон выглядит очень фантастично, о людях, которым снятся такие вещи, я раньше знал только из книг. В повести «История болезни» Г.Н.Ионин писал, что в детстве делал небольшой алтарь на подоконнике и уже в боле зрелом возрасте хотел уйти в монастырь, но он не был воцерковленным человеком. Герман Николаевич давал читать ученикам из ЛИТО Библию, но в качестве художественного произведения. А на первых занятиях у поколенцев, при знакомстве, из года в год он читал оду «Бог» Державина. Люди из моей группы вспоминали это как одно из самых ярких событий в общении с Германом Николаевичем.

В основе мировоззрения Германа Николаевича лежала теория ипостасности. Согласно ей, все живое и неживое – это разные проявления чего-то одного. Люди, животные, растения и даже музыка, книги, слова – это разные ипостаси чего-то одного. Также каждое проявление – что-то независимое и существующее отдельно. Как предложения отделены точками, так отделены и ипостаси. И каждое проявление может перейти в другое, стать им. В этом ипостасность, мне кажется, чем-то похожа на перерождения.  Герман Николаевич считал, что в теории ипостасности находится ключ к глубокому сочувствию другим людям. Главное – осознавать, что ты являешься ипостасью другого человека, ровно также как и он – твоей.  В тот же день на поминках Наталья Владимировна, жена Германа Николаевича, включила диктофонную запись, которую он сделал больше года назад. Писатель рассуждал о теории ипостасности и о переходе между жизнью и смертью: говорил, что после смерти придет другая ипостась и что он это чувствует. Мы слушали запись очень сосредоточенно. Меня, как тогда, так и сейчас поражало то, насколько глубокими и серьезными были мысли Германа Николаевича. Приходило сознание того, что мы общались с очень масштабной личностью. И до сих пор меня больше всего удивляет, что все его взгляды проявлялись в разных сферах его жизни: в творчестве, преподавании и науке.   Наше общение с Германом Николаевичем было всегда чем-то особенным. В разговорах с ним чувствовалось что-то тонкое, они всегда наполняли. Звонок для обсуждения работы на курсе – длинный разговор о литературе и искусстве. Иногда Герман Николаевич заходил так далеко, что начинал говорить о познании мира, о жизни с философской точки зрения. В какой-то степени удивительно, что он обсуждал эти вещи с подростками. Он тратил много сил на общение с нами, старался открывать то, что открывал сам. И как это было важным для него, так и было и остается важным для нас.

Дарья Доильницына       Мария Козлова        Данила Иванов

Ваши редакторы   Маргарита и Арина

Национальная литература и конфессиональность

НАЦИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА И КОНФЕССИОНАЛЬНОСТЬ.

 

 

Признавая  религиозное начало неотъемлемым компонентом духовной культуры, мы  вместе с тем  должны всегда иметь в виду различие между религиозным и конфессиональным. Конфессия – одно из проявлений религиозного. Одно, но не единственное. Даже глубоко ортодоксально верующий человек, свято придерживающийся догматов, испытывает необходимость постоянного, более глубокого вхождения в конфессию, ограничения себя рамками конфессии, ибо индивидуальный вариант религиозности, с одной стороны, как бы недостаточно конфессионален, с другой – в нем есть нечто, восполняющее конфессиональность, что, в принципе, как будто бы не является греховным – ведь к Богу каждый идет своим путем.

Столь же сложно соотносятся национальное и конфессиональное    в духовном мире отдельного человека: при всем желании совместить эти два начала даже в тех случаях, когда субъективно индивидуум для себя и других представителей своей национальности не отделяет национальное от определенной конфессии,  полного единства  и,  тем более,   отождествления здесь не бывает по многим причинам: индивидуум не может не знать о том, что далеко не все представители его национальности исповедуют признаваемую им конфессию; кроме того, любое национальное начало – относительно суверенно по отношению государственным и конфессионально-религиозным институтам, поэтому церковь порой соперничает с государством, иногда берет на себя  функции светской власти. Тем ярче указанная закономерность проявляется в тех случаях, когда конфессия не закрепляет себя за какой-либо национальностью и, в рамках собственной догматики, межнациональна,  многонациональна  и даже интернациональна. Разумеется, может выработаться некий национальный  извод или вариант конфессии, но они лишь подчеркивают возможность внутриконфессиональной полифонии. Осознание такой полифонии как  чего-то вполне естественного  (а отнюдь не греховного) составляет важную грань    культуры   религиозного чувства – для индивидуума, национальностей, наций и  всего мирового – многонационального и многоконфессионального – сообщества. Веротерпимость не всегда согласуется с догматикой той или иной конфессии, однако она всегда свидетельствует о необходимости особой культуры религиозного чувства, присущей собственно духовной культуре, паритетными компонентами которой, по нашему представлению, являются религиозное (не сводимое к конфессиональному) начало, а также наука и искусство.

Все сказанное важно для проблемного соотнесения понятий национальная литература (искусство слова) и конфессиональность. Но здесь невозможно обойтись без конкретизации представлений об этничности национальной духовной культуры. Ведь литература – часть духовной национальной культуры. Этничность (по определению!) предполагает не только отграниченность одной национальной культуры (и литературы) от другой, но и диалог культур, размыкающий национальное в димнамике движения от субэтнического – через собственно этническое – к суперэтническому и, в сущности, к общечеловеческому, ибо человечество -  это максимальный суперэтнос.

Но этническое одновременно (опять же, по определению!)  регулирует и обратный переход от общечеловеческого к национальному, потому что национальное в культуре духа –  это качество,  которое на пути к общечеловеческому не должно быть утрачено. Этнос не только размыкает национальное, объединяя в общность разнонациональные множества, но и остро подчеркивает национальное начало, замыкая этнические общности и разграничивая их.  Опыт современной истории показывает, как этническое может  действовать в период распада суперэтнических образований (наций) и как  дает о себе знать динамика  перехода от суперэтнического к этническому и субэтническому, ведь субэтнос может совпадать и совпадает иногда с биологически национальным, т.е. с конкретной национальностью. Прекрасный пример тому  недавний распад реальной (отнюдь не мифической!) общности, которую мы всего несколько лет назад называли «советским народом». Распад, идущий порою под националистическими знаменами.

Все сказанное имеет прямое отношение к истории национальных литератур.

Наука, как и искусство, в системе духовной культуры, паритетны по отношению к религии, но, разумеется, не изолированы от нее, даже  когда прямых взаимосвязей, во многих случаях, как будто бы и нет. Искусство слова как система (художественное литературное творчество, литературная критика и литературоведческая наука) тем более  -  во всех своих компонентах – взаимосвязано с религиозным началом, которое, как уже было отмечено выше, может выступить и как начало конфессиональное. Как же с точки зрения этнолитературоведения проследить и прояснить эту оппозицию или взаимосвязь?

Один из примеров. Народность – черта русской национальной литературы, завоеванное веками, выстраданное достоинство ее. Но сейчас, когда делаются попытки определить российскую (русскую?) национальную идею – с оглядкой на триаду С.С.Уварова (самодержавие, православие, народность), возникает реальная опасность спроецировать указанную триаду (пусть и в подновленном виде!) на истолкование и регулирование современного развития отечественного искусства слова. Итак, в качестве спасительных ориентиров для российской литературы провозглашаются не только народность (не плохо бы прибавить: специфическая для искусства слова), но и конфессиональность (если не православность!) и уж конечно государственность (если не самодержавность!). Невероятно, но такие попытки навязать истории литературы неоуваровскую триаду делаются отдельными публицистами и, может быть, еще будут делаться. Если настоящая этнофилологическая наука их не остановит.

Российская литература – суперэтнична и многонациональна.  При этом она может рассматриваться  как единая  литература российской нации, складывающейся из многих этносов, субэтносов и суперэтносов в единый большой суперэтнос. Процесс этот сейчас, в новых условиях после распада Советского Союза, отнюдь не завершен и даже не вполне осознан. Разрушительные процессы продолжаются, инерция их велика. Новые созидательные свершения (образование  качественно иной российской суперэтнической   общности) еще только в зародыше. Многонациональность и многоязычность новейшей российской литературы живет в ситуации обострившейся многоконфессиональности. И вот сейчас чрезвычайно важно вспомнить о паритетном отношении искусства слова к религии как одному из компонентов духовной культуры нации и духовной национальной культуры. Повторим — одному из трех паритетных компонентов,  но не единственному!

Художественное моделирование мира отличается от религиозного откровения и научной аналитической гипотезы. На современном этапе развития российской национальной духовной культуры, когда синкретическая стадия осталась далеко позади даже для отдельных народов России, наиболее тесно связанных с традиционной культурой,  уже невозможен окончательный идеологический  синтез религии, науки и искусства (литературы). Возможен лишь паритетный диалог, при котором религиозное (и конкретно – конфессиональное)    не  исповедуется, а изображается  как  одно из проявлений жизненного опыта,  художественно моделируемого искусством слова. Собственно художественная задача подсказана этническими процессами, происходящими в России в настоящее время. Как никогда идеологическая подмена искусства слова приоритетом конфессиональности в многонациональной и многоконфессиональной России привела бы искусство слова к самоликвидации. При этом в большей мере из всей системы «Литература» была бы востребована только религиозно.публицистическая  литературная  критика. А вот литературоведение, открыто или скрыто регулируемое православием или исламом или какой-либо другой конфессией,  стало бы методологическим мутантом. А так как критика, с одной стороны,  откликается на живой процесс литературного развития и прежде всего на достижения художественной литературы, а с другой – на полнокровное развитие теории и истории литературы, — ясно, что в условиях конфессионального диктата конфессионально ангажированнная литературная критика также неизбежно утратила бы свою родовую  специфику.

Национальное в литературе, как и в других областях человеческого опыта, идет к общечеловеческому через этническое. Реальность этноса в социальном опыте подсказывает необходимый адекват в опыте духовной культуры. Литература нации и образующие ее национальные литературы, включаясь в процесс становления российского суперэтноса, сами выявляют сегодня этничность как одну из закономерностей современного литературного развития, предполагающую, условно говоря, языческую взаимопротивопоставленность традиционных культур и, с другой стороны, торжество христианского суперэтнического  космоса, творимого на основе их равноправного диалогового единства. В этих условиях конфессиональное начало призвано сыграть свою особую роль, не  нарушая паритетной полифонии культуры духа как в жизни, так и в национальной литературе и тем самым способствуя грядущему российскому возрождению  во всех сферах культуры, не исключая искусства слова.

 

 

 

Юван Шесталов, Анна Неркаги и … Достоевский

Юван Шесталов, Анна Неркаги и … Достоевский

ЮВАН ШЕСТАЛОВ, АННА НЕРКАГИ И… ДОСТОЕВСКИЙ

      (рекомендации студентам  по сопоставительному анализу)      

 

 

Предположим, что в ходе занятий по ненецкой литературе возникла ситуация диспута. Решили провести «круглый стол». Проблема чрезвычайно острая. Повесть А.П.Неркаги «Молчащий» никого не оставила равнодушным и, вместе с тем, произвела на некоторых студентов-филологов тяжелое, даже гнетущее впечатление. Неужели писательница, столь трепетно переживающая судьбу родного народа, решилась представить его в своем произведении как «скопище» полулюдей, забывших лучшие заветы предков? Другие студенты, напротив, были потрясены мужеством Анны Неркаги, силой ее любви к родному народу, желанием силой правды спасти северян  от тех опасностей, который таят в себе многие стереотипы современной цивилизации, мир произвола, чуждый подлинной свободе. Речь идет не об одном только, отдельно взятом народе, а обо всем человечестве, переживающем, по мнению писательницы, апокалипсический кризис на грани нового тысячелетия. Говорили о том, что не только Неркаги всколыхнула страшную проблему конца мира. Называли имена Ю.Шесталова (поэма  «Клич журавля»), а из классиков позапрошлого века — Ф.Достоевского («Сон смешного человека»), даже Д.Байрона (поэма «Тьма»). Говорили и об «Апокалипсисе» из Нового Завета. Вечная проблема возвращает к себе. Замолчать ее невозможно. В новой ситуации кто-то должен был сказать о ней громко. Неркаги это удалось.  Но тогда почему столь ужасен или почти безысходен финал повести?

Да, здесь нужен уж не диспут, а круглый стол.  Пусть прозвучат хорошо продуманные и тщательно подготовленные выступления. И пусть разговор не просто замкнется на себе самом, но разомкнет заколдованный круг и даст нужные (хоть, может быть,  и неокончательные) ответы.

Выступление на круглом столе и самостоятельная подготовка к такому выступлению предполагает принципиально диалоговый характер всего занятия: нужно предусмотреть диалог даже в тексте каждого из монологов. В данном случае, необходимость диалога подсказана беспримерной трагедийной остротой произведений, отобранных для живого обсуждения. Разумеется, разговор не получится, если не будет продумана соответствующая методика. Хорошо, если выступление уже заранее ориентировано  на диалоговую форму, где Вы сможете – в столкновении мнений -  аргументировано выделить свою точку зрения – то главное, что вы задумали высказать, и если тут же дадите прогноз возможных возражений и варианты других высказываний, а также ваши реплики (тоже прогноз) по ходу обсуждения и  тезисы, а то и текст заключительного слова.

В поэме «основоположника мансийской литературы» Ювана Шесталова «Клич журавля» (прибл. 1987-92) и в гениальной повести  ненецкой писательницы Анны Павловны Неркаги «Молчащий» (1996) российский кризис на переходе от 80-х к 90-м годам рассмотрен в исторической ретроспективе и перспективе, причем Шесталов больше уделяет внимание трагедии крушения  Советского Союза, а Неркаги -  апокалипсической  кульминации на постсоветском этапе российской и мировой истории. И в том и в другом произведении показаны силы противостояния и преодоления (образ Стерха в поэме «Клич журавля» и образ Молчащего в одноименной повести).

И в том, и в другом произведении ставится вопрос о смысле социального прогресса, нацеленного на максимальное, насколько это возможно, освобождение индивидуума от обстоятельств, сковывающих его свободу. Но при этом важно уяснить: должен ли человек, в условиях подлинной цивилизации, усовершенствоваться, или природа его останется неизменной. Есть ли различия между свободой и произволом?  Может ли существовать общество, каждый член которого пытается прежде всего удовлетворять все возрастающие потребности в комфорте и личном благополучии? Или же в цивилизованном государстве должна практически действовать система ограничений (нравственных и социальных), которая обезвреживала бы возможность безудержного произвола и в то же время воспитывала каждого члена социума?  Заранее можно предположить, что мнения участников круглого стола разделятся на две группы (защитников неограниченной свободы-произвола и сторонников ограничений, в основном нравственных, но и юридических тоже). Как только возникнет такая ситуация, чрезвычайно интересно будет вернуться к текстам Шесталова и Неркаги, а позднее – и Достоевского.

Юван Шесталов видит причины современной трагедии не в системе ограничений, сдерживающих свободу, а в произволе современных людей, отвергших, сбросивших с себя  всякие ограничения. Священная птица Стерх (воплощение страдающей души народного поэта) шаманит, плачет, кричит:

Сколько мне веков –

Я не знаю,

Но уже давно

Наблюдаю:

Расплодились люди,

Как звери.

Аппетит у них

Неумерен…

…Солнце нам было светилом –

И только.

Небо считали мы

Атмосферой.

Землю и воду

Мутили без толка,

Жили – без веры,

Жрали – без меры.

Мы веселились,

Мы ликовали,

Все, что хотели,

Без счета брали.

Мы покорили Природу –

Гордые!

Вот нас Природа

Об стол –

Да мордою…

А вот как вводит в ту же проблему А.Неркаги. Здесь тоже судьей над «цивилизованной» современностью оказывается мифологическое, мифотворческое сознание народного писателя-пророка. Неркаги создает миф о том, как человечество стало «скопищем».

«Как выросло Скопище, говорить больно. В нем живут скопийцы, потомки людей, населявших Землю во времена, когда корнем человека в жизни был труд. А силу, гордость и смысл бытия составлял олень – животное о четырех ногах, с коротким пушистым хвостом, с удивительно красивым теплым мехом различных расцветок, от иссиня-черного до легкого голубого, как утренний туман над озером.

Венцом величия оленя были рога. Они росли на голове животного ранней весной, вместе с лучами поднимающегося солнца, нежными ростками пробивались сквозь мех и постепенно из розово-пушистого отростка превращались в дивно крепкую кость, со множеством грациозных ответвлений. Так рождается только песня. А рога были песней оленей, как говорили предки скопийцев. Люди  и олени жили одной жизнью. Были настолько связаны, что смерть одних повлекла за собой физический и нравственный крах других».

На языке мифа в повести «Молчащий» сказано о роковом отрыве человека от заветов, оставленных предками, о грехопадении, вернее об отпадении от единой, проверенной веками правды народной жизни – в  погоне за индивидуальным благополучием, на службу которому отдан разум и интеллект. Обладая и тем и другим, скопийцы тем не менее подобны червям. «Скопищ, которые можно назвать жилищем червей, много. Их рождению скопийцы обязаны своей лучшей половине – интеллигенции. Их слепота, трусость, их чисто мышиная философия (вода, если разольется, разрушит чужую, соседнюю норку, но никак не мою) привели к нынешнему состоянию нации, обезобразив ее до неузнаваемости».  Чисто животное насыщение (сравни у Шесталова: «жили без веры, жрали без меры») обессмыслило человеческую жизнь. «Семьи пировали до осоловелости в глазах, до острых режущих болей в желудках. С наступлением темноты двери запирались еще крепче. Ни один лучик слабого света не проблескивал сквозь плотно занавешенные окна и стены. Громоздкие жилища, обезображенные, распухшие в черноте ночи, похожи на жуткие, кое-как сколоченные домовины-гробы. В них обездушенные нищетой и страхом скопийцы, когда-то дети великой природы, теперь  трупы, объятые тлением, продолжали пировать, объедаясь, обделяя слабых членов семьи. Не было семьи, объедали самих себя. И в тишине, особенно чуткой в ночи, раздавалось торопливое чавканье, щелканье зубов, захлебывающийся крик обездоленных младенцев, беспомощное бормотание старцев-скопийцев. Слезы, стоны, рыдания, всхлипы неслись всю ночь с окраин одьяволенного человечества, заполняя ужасом предсмертия насторожившуюся Вселенную».

Как видим, Неркаги в этих строках говорит уже не только о «грехопадении» северных народов, изменивших лучшим нравственным и  трудовым традициям прошлого ради извращенно понятых благ западной цивилизации, здесь речь идет уже обо всем «одьяволенном» человечестве, о предсмертии человеческого бытия вообще.

Язык мифа условен – нужно на этом языке читать глубинный смысл предостережений и пророчеств, избегая огрубленного и буквального понимания созданных писателем образов. Тем не менее,  приведенные выше цитаты, как правило, вызывают напряженную проблемную ситуацию – можно предвидеть, какие полярно не совпадающие друг с другом мнения будут высказаны защитниками и противниками западной цивилизации в ответ на такие предельно заостренные, вызывающе полемические и провоцирующие полемику обобщения, содержащиеся в текстах Шесталова и Неркаги. Приведем в этой связи еще один пример – заключительные строки из поэмы Ювана Шесталова «Клич журавля»:

Вчера мне во сне

Рассказала Звезда,

С которой я Стерхом

Явился сюда,

Что жизнь из Земли

Не сразу уйдет –

Голод наступит

В первый год,

А на второй  -

Жажда случится,

В третий –

Бескрылыми станут птицы,

Начнут  на четвертый –

Так может статься –

Прямоходящие

Пресмыкаться.

На пятый год

На Земле опустелой

Не станет гордых,

Не будет смелых.

А дальше – хуже.

А дальше – ужас:

Когда жена

Не узнает мужа,

Прогонит прочь

И сына, и дочь –

Тогда и наступит

Ночь.

Но ни Юван Шесталов, ни Анна Неркаги не были бы великим представителями своих народов, если бы они всей данной им природою мощью своего таланта не пытались бы оспорить столь мрачный, ими же  сформулированный прогноз.  Шесталов обращается к Торуму, высшему божеству манси, являющемуся воплощением разума, сознания природы:

О, Торум! Не дай же нам пасть до конца!

Уйми, успокой наши злые сердца,

Молитвы услышь,

Проступки забудь!

Наставь нас, заблудших,

На праведный путь!

Прощением паству свою одари –

И ярость космических бурь усмири…

Неркаги в своем евангелии-апокалипсисе создает образ Молчащего, многократные голгофы которого, как бы повторяя человеколюбивый подвиг Христа, в конце концов, совершают в сознании скопийцев  переворот: уже, казалось бы, совсем уничтожив Молчащего, они прозрели и добровольно, в порыве раскаяния, озаренные духовной силой убитого ими, приняли спасительную кару. Здесь Неркаги прямо ссылается на Евангелие:

«Со груди сверкающей глыбы на скопийцев глянул… Божественный Лик…Глаза того, кто был распят на кресте две тысячи лет назад, изливал и на людей своих тот же свет – любовь и милосердие. И спала белесая полоса мерзости с душ и глаз скопйцев… Не прошло и мгновения, как Скопище, от края и до края занялось огнем. Живым огнем. Горели дома-гробовины с их затхлым гнилым чревом, где человеческий дух был осквернен и унижен. Горели убогие вонючие притоны – убежища похоти и разврата. Горели, трещали, распадаясь брызгами огней, дома богатых, жестоких, сытых. В праведном огне горела мразь, погань, страх. Горела сама Тьма… Никто не сделал шага назад. Озаренные лица были серьезны, торжественны. Печать усталости уступила место величию. Последние поднялись с колен, когда впервые, воздев руки, прошептали:

- Отче, прими нас, — и  шагнули в бушующее пламя.

- Отче, прости нас, — прошептали последние и скрылись в золоте Огня…»

Итак, не только «прости», но и «прими нас». Огонь гибели становится огнем искупления. Значит, искупление возможно. Но оно не означает возврата назад. Спасенных скопийцев ожидает некое новое Бытие. Быть может, то, которое, тоже ссылаясь на Евангелие, проповедует Шесталов, создавая свое учение о космическом и планетарном сознании, с помощью которого, очищаясь от скверны,  можно принять и открытия современной науки, и блага цивилизации, и даже политические реалии современности. Условно говоря, «Торум поможет…» Поэт уверен в том, что, вопреки знаменитому афоризму Р.Киплинга, Восток и Запад сойдутся… на Севере.

Мы обозначили возможную завязку разговора, и попытались наметить ориентировочный «конспект» одного из выступлений на круглом столе.

Как показывает опыт, разговор о нравственной проповеди  современных писателей-северян наиболее плодотворно разрешается, если он включен в более широкий  процесс сопоставления с русской классикой. Вот почему на завершающем этапе дискуссии возможно обращение к Достоевскому

Рассказ «Сон смешного человека» невелик. Прочитать его можно быстро. Готовясь к занятию, это нужно сделать в первую очередь. А затем, после «паузы» — перечитать текст  несколько раз. Только после того, как глубина этого произведения, его  религиозно-философская мысль, его образный строй будут обжиты  и поняты, можно приступать к выполнению всего задания, т. е. к отбору произведений  из родной литературы и их текстуальному сопоставительному анализу. Произведения нужно подбирать такие, чтобы они были сопоставимы с шедевром Достоевского. Такие произведения есть. Найдите   их.  Достоевский подскажет путь и приемы текстуального сравнения.

Главная трудность при выполнении этого задания связана с истолкованием рассказа Достоевского. Как Вы помните, в нем повествование ведется от лица «смешного человека», «гнусного петербуржца», которому стало «все равно» и который твердо решил покончить с собой. Но от самоубийства его спас сон. О нем и следует далее подробный рассказ. «Смешной  человек» во сне совершает самоубийство, но после «смерти» попадает на планету, которая в точности похожа на нашу Землю. Разница лишь в том, что на этой зеленой планете люди  не совершили грехопадения, о котором рассказано в Ветхом Завете (книга «Бытие»). «Гнусный петербуржец» видит людей, оставшихся в состоянии безгреховности – для них жизнь, дарованная Богом, продолжает быть высшей ценностью, они не приносят ее в жертву познания добра и зла. Сознание этих счастливых людей пребывает в гармонии с миром, включается в его божественную правду и красоту, и не пытается поставить себя над целостной мудростью Бытия.  Для них счастье выше «знания законов счастья», жизнь выше «сознания жизни». Но появление «петербуржца» среди счастливых планетян  разрушает их счастливую жизнь: он него они узнают о возможности другого мироотношения, свойственного цивилизованным землянам, вкусившим запретный плод.

«Знаю только, — рассказывает «смешной человек», — что причиною грехопадения был я. Как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства, так и я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю. Они научились лгать, и полюбили ложь, и познали красоту лжи… Затем быстро родилось сладострастие, сладострастие породило ревность, ревность – жестокость… О, не знаю, не помню, но скоро, очень скоро брызнула первая кровь: они удивились и ужаснулись, и стали расходиться, разъединяться. Явились союзы, но уже друг против друга. Они стали мучить животных,  и животные удалились от них и стали им врагами. Началась борьба за разъединение, за обособление, за личность, за твое и мое. Они стали говорить на разных языках. Они познали скорбь и полюбили скорбь, они жаждали мучения и говорили, что Истина достигается лишь мучением. Тогда у них явилась наука. Когда они стали злы, то начали говорить о братстве и гуманности и поняли эти идеи. Когда они стали преступны, то изобрели справедливость и предписали себе целые кодексы, чтоб сохранить ее, а для обеспечения кодексов поставили гильотину…»

Так скоро безгрешная планета во всем стала подобна нашей Земле. «Смешной человек» пытался спасти этих людей, объявляя себя виновником их несчастья. Но они смеялись над ним и повторяли, что получили то, чего желали сами. Тут «гнусный петербуржец» проснулся. Но вместо того, чтобы покончить с собой  уже не во сне, а в действительности (вполне логично – после такого «сна»!), он остается жить. И вот причина, по которой он отбросил от себя приготовленный револьвер, составляет главную загадку, вернее – разгадку рассказа. Попробуем сформулировать эту разгадку. «Смешной человек» размышляет:

Если я там всех погубил, может быть здесь я смогу всех спасти. Ведь все зависит от подлинного знания и свободного выбора. Там  они от меня узнали о том, что возможна иная, наша земная жизнь, где все построено на произволе и борьбе всех против всех, и эта «благая» весть им понравилась, и они ее готовы предпочесть любому счастью и любой гармонии с миром.  Так пусть здесь люди узнают о том, что возможна  жизнь без грехопадения, та жизнь, которую я видел на счастливой планете, ведь я, хоть и во сне, но видел, что такая жизнь возможна – пусть они узнают о ней, и если все захотят, то «сейчас все устроится». «Сознание жизни выше жизни, знание законов счастья – выше счастья» — вот с чем бороться надо! И буду».

Итак, «смешной человек» (и Достоевский вместе с ним!) не против познания, а за такую правду мироотношения, в соответствии с которой наука служит жизни, а не приносит ее в жертву ради себя. На этой основе, по Достоевскому, возможна подлинная цивилизация. Ею, цивилизацией высшей духовности, человечество может спастись, если оно познает высоты истинной культуры духа и добровольно, по свободному выбору, примет приоритет жизни. Ведь это куда более естественно, чем то положение, в котором мы находимся сейчас. Так говорит Достоевский.

Изложенная версия «разгадки» – одна из возможных. Внимательно вчитайтесь в текст и проверьте ее. Вы уже заметили, что проблемы, заостренные в рассказе «Сон смешного человека», созвучны тем, какие мы уже обсуждали на круглом столе, черпая их из произведений Ювана Шесталова и Анны Неркаги. Таким образом, возникает основа для сопоставления этих произведений с шедевром Достоевского. Русская классика в нашем читательском восприятия возвращается к нам.

Сопоставление предполагает анализ сходства и различия в том, что подвергается сравнению. Так и в данном конкретном случае. Проповедь спасения у каждого из трех писателей – своя. Неркаги обращает читателей к теме голгофы: созданный ею образ Молчащего – символ возможности повторения (и многократного повторения) подвига человеколюбия, которое в конце концов образумит людей и обратит их к постижению высшей правды. Но как тяжело читать эту повесть. Неужели голгофа – единственный путь к искуплению? Шесталов предлагает вернуться не к Христу, а к природе, к Торуму, памятуя о том, что Мир-суснэ-хум, младший сын Нуми-Торума, как повествует об это вогульский (мансийский) эпос, послан в мир, чтобы охранять жизнь и не платить злом за зло: пройдя суровую школу среди людей, претерпев от них немало зла и жестокости, сын Торума, по велению отца, отвергает ответное насилие и становится истинным Мир-суснэ-хумом. Достоевский, устами «смешного человека», проповедует особую версию спасительности духовной культуры, которая нравственно регулирует опыт научного познания и социального эксперимента. Нельзя отменить процесс познания. Нельзя остановить опыт цивилизации. Но и то, и другое нужно подчинить приоритету жизни, построенной на одной единственной заповеди: «люби других, как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь как устроиться». Да, эту истину провозглашали «биллион раз», но… перечитайте страницы, где описана безгрешная жизнь на той планете, куда попал во сне «смешной человек». Быть может, истина эта обретет для вас особую силу, станет (по выражению М.Пришвина) вашей «душевной мыслью».

Как Вы думаете, можно ли без нее почувствовать и воплотить в жизнь предостережения и призывы Неркаги и Шесталова? И вообще: можем ли мы на таком уровне отвергать или оправдывать реалии современного изменяющегося мира? Попытайтесь вдумчиво и искренно ответить на эти вопросы в ходе текстуального сопоставления рассказа Достоевского и уже знакомых Вам или открытых Вами для себя произведений северных писателей. Мы намеренно не подсказываем Вам выбор произведений, а ссылаемся на те из них, о которых уже шла речь на «круглом столе».

Национальная литература и конфессиональность

 

Г.Н.ИОНИН.

(Санкт-Петербург)

 

НАЦИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА И КОНФЕССИОНАЛЬНОСТЬ.

 

 

Признавая  религиозное начало неотъемлемым компонентом духовной культуры, мы  вместе с тем  должны всегда иметь в виду различие между религиозным и конфессиональным. Конфессия – одно из проявлений религиозного. Одно, но не единственное. Даже глубоко ортодоксально верующий человек, свято придерживающийся догматов, испытывает необходимость постоянного, более глубокого вхождения в конфессию, ограничения себя рамками конфессии, ибо индивидуальный вариант религиозности, с одной стороны, как бы недостаточно конфессионален, с другой – в нем есть нечто, восполняющее конфессиональность, что, в принципе, как будто бы не является греховным – ведь к Богу каждый идет своим путем.

Столь же сложно соотносятся национальное и конфессиональное    в духовном мире отдельного человека: при всем желании совместить эти два начала даже в тех случаях, когда субъективно индивидуум для себя и других представителей своей национальности не отделяет национальное от определенной конфессии,  полного единства  и,  тем более,   отождествления здесь не бывает по многим причинам: индивидуум не может не знать о том, что далеко не все представители его национальности исповедуют признаваемую им конфессию; кроме того, любое национальное начало – относительно суверенно по отношению государственным и конфессионально-религиозным институтам, поэтому церковь порой соперничает с государством, иногда берет на себя  функции светской власти. Тем ярче указанная закономерность проявляется в тех случаях, когда конфессия не закрепляет себя за какой-либо национальностью и, в рамках собственной догматики, межнациональна,  многонациональна  и даже интернациональна. Разумеется, может выработаться некий национальный  извод или вариант конфессии, но они лишь подчеркивают возможность внутриконфессиональной полифонии. Осознание такой полифонии как  чего-то вполне естественного  (а отнюдь не греховного) составляет важную грань    культуры   религиозного чувства – для индивидуума, национальностей, наций и  всего мирового – многонационального и многоконфессионального – сообщества. Веротерпимость не всегда согласуется с догматикой той или иной конфессии, однако она всегда свидетельствует о необходимости особой культуры религиозного чувства, присущей собственно духовной культуре, паритетными компонентами которой, по нашему представлению, являются религиозное (не сводимое к конфессиональному) начало, а также наука и искусство.

Все сказанное важно для проблемного соотнесения понятий национальная литература (искусство слова) и конфессиональность. Но здесь невозможно обойтись без конкретизации представлений об этничности национальной духовной культуры. Ведь литература – часть духовной национальной культуры. Этничность (по определению!) предполагает не только отграниченность одной национальной культуры (и литературы) от другой, но и диалог культур, размыкающий национальное в димнамике движения от субэтнического – через собственно этническое – к суперэтническому и, в сущности, к общечеловеческому, ибо человечество -  это максимальный суперэтнос.

Но этническое одновременно (опять же, по определению!)  регулирует и обратный переход от общечеловеческого к национальному, потому что национальное в культуре духа –  это качество,  которое на пути к общечеловеческому не должно быть утрачено. Этнос не только размыкает национальное, объединяя в общность разнонациональные множества, но и остро подчеркивает национальное начало, замыкая этнические общности и разграничивая их.  Опыт современной истории показывает, как этническое может  действовать в период распада суперэтнических образований (наций) и как  дает о себе знать динамика  перехода от суперэтнического к этническому и субэтническому, ведь субэтнос может совпадать и совпадает иногда с биологически национальным, т.е. с конкретной национальностью. Прекрасный пример тому  недавний распад реальной (отнюдь не мифической!) общности, которую мы всего несколько лет назад называли «советским народом». Распад, идущий порою под националистическими знаменами.

Все сказанное имеет прямое отношение к истории национальных литератур.

Наука, как и искусство, в системе духовной культуры, паритетны по отношению к религии, но, разумеется, не изолированы от нее, даже  когда прямых взаимосвязей, во многих случаях, как будто бы и нет. Искусство слова как система (художественное литературное творчество, литературная критика и литературоведческая наука) тем более  -  во всех своих компонентах – взаимосвязано с религиозным началом, которое, как уже было отмечено выше, может выступить и как начало конфессиональное. Как же с точки зрения этнолитературоведения проследить и прояснить эту оппозицию или взаимосвязь?

Один из примеров. Народность – черта русской национальной литературы, завоеванное веками, выстраданное достоинство ее. Но сейчас, когда делаются попытки определить российскую (русскую?) национальную идею – с оглядкой на триаду С.С.Уварова (самодержавие, православие, народность), возникает реальная опасность спроецировать указанную триаду (пусть и в подновленном виде!) на истолкование и регулирование современного развития отечественного искусства слова. Итак, в качестве спасительных ориентиров для российской литературы провозглашаются не только народность (не плохо бы прибавить: специфическая для искусства слова), но и конфессиональность (если не православность!) и уж конечно государственность (если не самодержавность!). Невероятно, но такие попытки навязать истории литературы неоуваровскую триаду делаются отдельными публицистами и, может быть, еще будут делаться. Если настоящая этнофилологическая наука их не остановит.

Российская литература – суперэтнична и многонациональна.  При этом она может рассматриваться  как единая  литература российской нации, складывающейся из многих этносов, субэтносов и суперэтносов в единый большой суперэтнос. Процесс этот сейчас, в новых условиях после распада Советского Союза, отнюдь не завершен и даже не вполне осознан. Разрушительные процессы продолжаются, инерция их велика. Новые созидательные свершения (образование  качественно иной российской суперэтнической   общности) еще только в зародыше. Многонациональность и многоязычность новейшей российской литературы живет в ситуации обострившейся многоконфессиональности. И вот сейчас чрезвычайно важно вспомнить о паритетном отношении искусства слова к религии как одному из компонентов духовной культуры нации и духовной национальной культуры. Повторим — одному из трех паритетных компонентов,  но не единственному!

Художественное моделирование мира отличается от религиозного откровения и научной аналитической гипотезы. На современном этапе развития российской национальной духовной культуры, когда синкретическая стадия осталась далеко позади даже для отдельных народов России, наиболее тесно связанных с традиционной культурой,  уже невозможен окончательный идеологический  синтез религии, науки и искусства (литературы). Возможен лишь паритетный диалог, при котором религиозное (и конкретно – конфессиональное)    не  исповедуется, а изображается  как  одно из проявлений жизненного опыта,  художественно моделируемого искусством слова. Собственно художественная задача подсказана этническими процессами, происходящими в России в настоящее время. Как никогда идеологическая подмена искусства слова приоритетом конфессиональности в многонациональной и многоконфессиональной России привела бы искусство слова к самоликвидации. При этом в большей мере из всей системы «Литература» была бы востребована только религиозно.публицистическая  литературная  критика. А вот литературоведение, открыто или скрыто регулируемое православием или исламом или какой-либо другой конфессией,  стало бы методологическим мутантом. А так как критика, с одной стороны,  откликается на живой процесс литературного развития и прежде всего на достижения художественной литературы, а с другой – на полнокровное развитие теории и истории литературы, — ясно, что в условиях конфессионального диктата конфессионально ангажированнная литературная критика также неизбежно утратила бы свою родовую  специфику.

Национальное в литературе, как и в других областях человеческого опыта, идет к общечеловеческому через этническое. Реальность этноса в социальном опыте подсказывает необходимый адекват в опыте духовной культуры. Литература нации и образующие ее национальные литературы, включаясь в процесс становления российского суперэтноса, сами выявляют сегодня этничность как одну из закономерностей современного литературного развития, предполагающую, условно говоря, языческую взаимопротивопоставленность традиционных культур и, с другой стороны, торжество христианского суперэтнического  космоса, творимого на основе их равноправного диалогового единства. В этих условиях конфессиональное начало призвано сыграть свою особую роль, не  нарушая паритетной полифонии культуры духа как в жизни, так и в национальной литературе и тем самым способствуя грядущему российскому возрождению  во всех сферах культуры, не исключая искусства слова.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Г.Н.ИОНИН

(Санкт-Петербург)

 

МИФ И НОВЫЙ ЗАМЫСЕЛ Ю. ШЕСТАЛОВА.

 

Есть  у манси  миф о Крылатом и Ногастом Пастэре (записан А.Каннисто в 1906 от Ф.Ебланкова, северянина, жителя села Вершина). Ногастый бежит по земле. Крылатый в небе… Казалось бы, вполне знакомый мотив… Есть он и у Гете… Фауст на пороге обретения второй молодости. Он – пока еще ученый-старец – говорит своему подручному – бескрылому кабинетному Вагнеру:

Ты верен весь одной струне

И не задет другим недугом,

Но две души живут во мне,

И обе не в ладах друг с другом.

Одна, как страсть любви, пылка

И жадно льнет к земле всецело,

Другая вся за облака

Так и рванулась бы из тела.

Две души – крылатая и бегущая по земле… Одна так и не вырывается из тела, пребывает в нем. А другая – как у шамана. А может быть, еще точнее и ближе к Мифу: Крылатый и Ногастый – две ипостаси. Два проявления одного существа. Поэтому имя Пастэр мы употребляем и в единственном, и во множественном числе…

Обе ипостаси «бессмертны», хоть и проходят через смерть. Когда они стали «чахнуть», женщины, по их  завету,  положили их в два липовых гроба. Но завет все же не выполнили: нужно было поставить гробы на землю, а женщины похоронила Пастэр в этих гробах. Наверно, они думали, что Пастэр умерли. А на самом деле те лишь «обновляли существование». И вот, как говорит Миф, за грех женской  ограниченности и слепоты, воскресший Крылатый Пастер определил людям короткий срок жизни – всего 100 лет…

Незнакомый, «небиблейский» миф о грехопадении несет в себе особый смысл, рожденный в первородной бездне времен. В нем ключ к тайнам Любви. И если в наши дни, сейчас, рядом с нами, свет любви разомкнет круг одиночества, «продлит» до бесконечности фаустовское мгновение, значит, смерть снова побеждена, и то, что, казалось бы, похоронено, — воскреснет с новой, непредсказуемой силой. И вновь Крылатый Пастэр, взмыв за облака и вобрав оком неоглядное пространство, опередит Земного и вновь настигнет как охотник шестиногого лося, и вновь совершит магический ритуал, и заново увенчает Полярной Звездой Мировой Столп – Обь, «ось земли» – и опять вернет земному Пастэру всю полноту возможного счастья, даже если тот, похороненный женщиной, задохнется под тяжестью навалившейся на него мерзлоты…

Мифы древности создавались для вечности. Они предугадывали все времена. В том числе и наше. Они дают нам язык. Но вот мы почему-то, увлеченные поисками нового, современного, отказываемся, как правило, от этого языка. И вроде бы остаемся почти ни с чем… И кажется нам, что все в человеческом опыте уже исчерпано и даже слова бессильны. Но язык мифа – особый. Миф — это текст текстов. Он живет и оживает «ипостасно». Жизнь мифа –  бесконечный ряд пресущствлений в пространстве и  времени. Легенда о докторе Фаусте тоже ведь стала мифом. И мы знаем, сколь разнообразны ее  интерпретации в литературе – К.Марло, Г.Э.Лессинг, Ф.М.Клингер, А.Шамиссо, И.В.Гете, Т.Манн… Столь же насыщенная и неисчерпаемая по внутреннему богатству  судьба может ожидать и пересказанный нами мансийский миф. И вот уже Юван Шесталов  задумал свою новую, может быть главную книгу – с оглядкой на сюжет о крылатом и ногастом Пастэре.  Это лишь замысел. Но уже по-новому стали дышать новые строки поэта. Вот примеры  из последней книги «Непредсказуемо мгновенье…» СПб, 2003).

«Случайно ли вспыхнули Твои глаза?  Не только Северное сияние пылало в них, искрясь лучами разноцветными, но что-то большее. В глубине бездонного ледяного океана  я увидел себя. А ты увидела меня в моих  оживших глазах. И лед растаял… И снова возник Мировой Столп, соединяющий все три мира:  верхний, средний и нижний. Здесь, у Полюса, я когда-то настиг  шестиногого лося, принес его в жертву Отцу и обозначил Полярную звезду как вершину Мирового Столпа…»

Шесталов не боится почувствовать себя крылатым Пастером.  И в этом порыве не только вдохновение лирика. Здесь есть и религиозное нечто. И быть может, наука скоро остановится перед загадкой ипостасности  бытия.

Ас! Ассы! Ос! Осе!

Обь великую манси называют «Ас».

«Ас-ях» – называют ханты людей,

Живущих на реке «Ас».

«Ас-ях» – «Остяк».

Остяки живут у земной оси,

Связывающей Верхний мир и Нижний мир.

Мировое древо,

Планетарноя ось,

Символ покоя,

Источник энергии откровения…

Откровением энергии, творимым ассами,

Озарись, Планета!

«Шаманская» «клинопись» недавних шесталовских книг,  проповедующих «планетарное и космическое сознание»,  несмотря на присущее поэту неистовство образов, захватывающую дух «заклинательную» ритмику,  еще оставалась  все же в сфере публицистики. Недоставало емкого, всеохватного, единого мотива, в котором  личное раскрылось бы как планетарное, а планетарное было бы согрето неподдельно выношенным и выстраданным. Возвращение к мифу дает поэту необходимую опору.

Мы попробовали наметить прогностический экскурс в творческую лабораторию писателя, и на этом уникальном примере вновь и вновь видим, какими путями реально приходит обновление и возрождение национальных литератур.

В свое время еще И.Г.Гердер  утверждал, что национальным поэт станет, лишь прикоснувшись к родной почве, к опыту народного творчества, народной культуры духа. Переосмысление,  открытие вечной современности содержания и форм духовных традиций, развитие этих начал, испытание временем, широкий глубинный диалог с культурами, которые создали другие народы, диалог родных основ с настоящим и будущим  — вот испытанный ориентир обновления и возрождения.  Эти процессы исследовала в прошлом мировая и отечественная филология (мифологическая, культурно-историческая, психологическая и даже социологическая школы и др.).

Новое направление в науке о литературе – этнолитературоведение – по-новому учитывает обозначенный выше контекст, в связи с новейшими учениями об этносе.  Думается, что этнолитературоведение может способствовать развитию и современному становлению младописьменных литератур. В какой-то мере оно может даже опережать это развитие. Недаром даже наш краткий экскурс в творческую лабораторию Ю.Шесталова носит опережающий, прогностический характер.

По общему признанию,  модернизм в искусстве слова завершил свой опыт признанием невозможности создания нового искусства путем отрицания достижений традиционной культуры и национальной и мировой классики. Постмодернизм тоже выполнил свою миссию игрового, виртуального и порою абсурдного столкновения классики и модерна.  Время и пространство сжалось. Ясно, что традиционную культуру нельзя преодолевать во имя общечеловеческого, и, с другой стороны, необходимо многоголосое, планетарное единение культур. Двойственная природа этноса, проявляющаяся в разделении и объединении человеческих множеств, динамика движения к суперэтносу и от суперэтноса, осмысление многонациональной российской культуры как суперэтнической требует в современных условиях небывало тесного и напряженного диалога художественного слова, критики и прогностической, опережающей литературные процессы этнолитературоведческой науки. Да ведь и мировое сообщество – это становящийся, но пока еще не состоявшийся  абсолютный суперэтнос… Так намечается новый выход к методологии истории всемирной литературы.

Этническое не сводится к национальному, ибо, как известно, в рамках этноса иногда объединяются разнонациональные множества. Тем не менее, этническое осуществляет расширение положительной комплиментарности (Л.Н.Гумилев), и вот люди  «разной крови» чувствуют себя близкими, приемлющими друг друга. Быть может, тайна такого сближения кроется в ипостасности сознаний и  столь же глубокого единства всего земного бытия (тождество, различие и взаимопереходность). Принцип ипостасности в духовной сфере – это еще не изученная область знания, объединяющего усилия многих наук, да и не только наук. Ипостасность — понятие, имеющее отношение к религиозным догматам (да и возникло оно в религиозной догматике). Принцип ипостасности, вероятно, поможет разгадать и многие тайны искусства. Иными словами, его необходимо осмыслить как универсальный общекультурный принцип.

Творя своего нового «Фауста», Ю.Шесталов одновременно приступает к академическому переводу на русский язык мансийского (вогульского) фольклорного «священнописания». Ему по плечу подвиг Э.Лённрота и А.Пумпура: как известно, первый  из отдельных рун сложил «Калевалу» как единое целое, а второй по фольклорным мотивам создал собственное произведение поэму «Лачплесис», которая и поныне живет как латышский народный эпос. Замысел Шесталова служит возрождению национальной литературы. Пусть этот замысел осуществится!

 

 

 

 

 

Никаких не соблюдаю правил,

Только совесть у меня чиста.

Мне в стихах семь лет отец добавил,

Чтоб я стал ровесником Христа.

Разумеется, такое слыша,

Вы не верили его словам.

А теперь от вас уходит Миша

И себя раздаривает вам.

В Белокаменке и Петрограде

От всего на свете откажись.

Я вам говорю: «Да бога ради,

Все возьмите, если взяли жизнь».

Чтобы стало проще и короче

Оправдание путей моих,

Я сейчас уйду из этих строчек,

Разрывая непокорный стих.

И попробую остаться Мишей,

Даже если на таком ветру,

Сбросив шелуху четверостиший,

Сам себя из памяти сотру.

Выйду из небытия наружу

Наподобие цветов и трав

И себя иного обнаружу,

Видимым и ощутимым став.

Заново узнаю ваши лица

И смогу, себе не изменя,

Равномернее распределиться

По земле, где больше нет меня.

Понимаете, земля устала,

Все до капли отдавая вам.

И поэтому без ритуала

Я вам плоть и кровь мою отдам.

А моей голгофой поневоле

Обернется горизонт земной.

Этот одинокий стерх и поле,

Этот мир невольно станет мной.

И когда я вовсе буду роздан

И освобожусь от этих пут,

Остальные не заметят просто,

Что они меня едят и пьют.

Вот какое умирает лето,

Но зато плотнее и теплей

Плоть и кровь новейшего завета

В тишине и холоде полей.

 

 

 

Никаких не соблюдаю правил,

Только совесть у меня чиста.

Мне в стихах семь лет отец добавил,

Чтоб я стал ровесником Христа.

 

Разумеется, такое слыша,

Вы не верили его словам.

А теперь от вас уходит Миша

И себя раздаривает вам.

 

В Белокаменке и Петрограде

От всего на свете откажись.

Я вам говорю: «Да бога ради,

Все возьмите, если взяли жизнь».

 

Чтобы стало проще и короче

Оправдание путей моих,

Я сейчас уйду из этих строчек,

Разрывая непокорный стих.

 

И попробую остаться Мишей,

Даже если на таком ветру,

Сбросив шелуху четверостиший,

Сам себя из памяти сотру.

 

Выйду из небытия наружу

Наподобие цветов и трав

И себя иного обнаружу,

Видимым  и ощутимым став.

 

Заново узнаю ваши лица

И смогу, себе не изменя,

Равномернее распределиться

По земле, где больше нет меня.

 

Понимаете, земля устала,

Все до капли отдавая вам.

И поэтому без ритуала

Я вам плоть и кровь мою отдам.

 

А моей голгофой поневоле

Обернется горизонт земной.

Этот одинокий стерх и поле,

Этот мир невольно станет мной.

 

И когда я вовсе буду роздан

И освобожусь от этих пут,

Остальные не заметят просто,

Что они меня едят и пьют.

 

Вот какое умирает лето,

Но зато плотнее и теплей

Плоть и кровь новейшего завета

В тишине и холоде полей.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Добавить медиафайл

15 мая 2021

Ушел из жизни поэт, писатель, литературный критик, литературовед Герман Николаевич Ионин. Его творческая жизнь сложилась так, что он осуществлял поиски по многим направлениями и в каждом достигал полноты и глубины высказывания.

Много  лет назад, в мае 1985года мы познакомились в его квартире на Васильевском. Он пригласил меня, чтобы говорить о своем отце, художнике Николае Ионине на предмет подготовки выставки и составления каталога. Я позвонила, и дверь открыл высокий чуть седоватый человек, широкоплечий, плотный, в строгом черном костюме и белой рубашке. Его вид немного удивил меня, подумалось, что он только что вернулся с какого-то торжественного заседания. Мысль о том, что он оделся так для нашего знакомства, как-то и не пришла в голову. Вопреки официальному наряду наше общение получилось задушевным, чувствовались незаурядность и высокая культура собеседника.

И еще очень удивила меня мягкость голоса! В нем были располагающие обертона и несколько певучие интонации. Но дело, видимо, не только в них. Сама речь Германа Николаевича выдавала блестящего лектора  и незаурядного рассказчика. А мне было с чем сравнивать – за свои студенческие годы на искусствоведческом факультете я слушала лекции многих выдающихся педагогов. Мы долго рассматривали и отбирали живописные работы Ионина-старшего, в адрес которого сын озвучивал удивительно меткие характеристики и четкие определения, которые может давать только человек, державший когда-либо карандаш и кисть.  Как выяснилось позже, действительно стоявший в юности выбор между живописью и литературой был решен в пользу последней.

Затем был в лучших русских традициях чай на кухне, где я много узнала об этой удивительной семье. Мягкая теплота как будто разлилась по квартире, в ней чувствовалась эпоха, непростые 20ые, 30ые и 40ые годы, в которые жил и творил художник. Все это, включая рассказ о блокаде и эвакуации, впоследствии будет описано  в книгах и станет канвой для философских и поэтических измышлений.

Позже, когда начали издаваться книги Ионина-младшего, каждую из них я получала в подарок. И всегда удивлялась, как можно сочетать писательский труд с преподавательской работой, участием в жизни Союза писателей, многими методическими исследованиями, которые можно приравнять к настоящим открытиям!

Позже, читая произведения Германа Николаевича, не могла собрать в единую мозаику многие факты его детства и юности, настолько они оказались необычны.

Чрезвычайно значимым оказалось то, что шестилетний Гера школьную программу двух первых классов освоил в эвакуации под руководством своей мамы – учительницы литературы. Приоритет индивидуального домашнего образования, конечно же, сказался впоследствии в том, что, вернувшись в Ленинград, мальчик сразу пошел в 3ий, а через год в 5ый класс СХШ.

А затем он принимает решение все-таки стать поэтом и переходит в простую школу! И это зрелое решение в отроческом возрасте лежит в основе всей его дальнейшей творческой жизни!

Удивительны и его ранние публикации (в 12 лет), которые одобрил С.Я.Маршак, и 30-летнее молчание после них! Ионина не печатали как поэта вплоть до зрелых лет! Оппозиционный дух   и антиконъюнктурные настроения, конечно, послужили тому причиной, но не только это! Уже тогда сквозь строки прочитывалась боль за судьбы России и ее людей. Эта боль красной нитью протянется в ранней поэме «Фаэтон» и в повести «Стерх».

Детские поиски Бога и параллельных ментальных миров постепенно и неотвратимо связываются с судьбой Родины. Горечь потери сына разливается рекой тяжелых предчувствий, связанных с путями ее развития. Думаю, что Герман Николаевич предчувствовал наши непростые годы. В советское время эти боль и предчувствия мешали социализироваться в литературном мире СССР.

Ушел великий труженик. Через его яркие лекции и рассказы прошли сотни студентов ЛГУ; института, а впоследствии университета им.А.И.Герцена; подростков-студийцев Дворца творчества юных на Невском. Многие беседы проходили прямо в квартире писателя и здорово, что эти литературные вечера записывались на камеру и остались как ценный архивный материал.

С чувством вины за то, что наши встречи были нечасты, думаю, что сейчас хотелось бы сказать этому необыкновенному человеку:

«Герман Николаевич!

Вы были очень красивы, глубоко образованы! Без пафоса и громких слов Вы были настоящим патриотом! Вы учитель с большой буквы! Ваша уникальность в том, что Вы взламывали стереотипы, всегда были верны себе, шли бескомпромиссным путем и стали открывателем глубинных духовных паттернов  русской литературы.

Ваше творчество опередило свое время, поэтому пик признания у него еще впереди.

На высоте тонких, светлых иерархий, пожалуйста, молитесь за Россию!

Амфилохиева М.В. Герман Ионин О реках, литературных размерах и бессмертии

Герман Ионин

О реках, литературных размерах и бессмертии.

(размышления над строками поэмы Г.Н.Ионина «Ящера»)

 

 

Германа  Николаевича Ионина знают в нашем городе и за его пределами в первую очередь, наверное, как литературоведа, автора многочисленных книг и статей. Его давняя любовь, увлечение и предмет исследований – это творчество Г.Р.Державина, но в целом кругозор автора неоглядно широк. Между тем Герман Ионин также интереснейший прозаик и поэт, часто обращающийся к не слишком популярному в наши дни жанру поэмы.

Об одной из его поэм, название которой – это имя небольшой русской реки, я и дерзну сегодня рассуждать. Именно дерзну, потому что если берешься прикоснуться к чему-то глобальному, поистине дрожь берет…

Я ограничу себя материалом одной поэмы «Ящера», но сразу оговорю важное условие. Мысли, высказанные в ней, развиваются и в других произведениях автора, не повторяясь дословно, но постоянно интерпретируясь в различных образах и сюжетных ходах. Поэтому, говоря о «Ящере», невольно говоришь не только о ней.

Г.Н.Ионин прежде всего философ, выработавший определенную концепцию мира, но излагает он ее не как стабильную законченную систему, а как некую мыслимую сущность, постоянно болезненно и бурно рождающуюся в его сознании. Именно поэтому мы имеем дело с живым литературным произведением, а не с теоретическими выкладками ученого ума.   Именно поэтому не ставятся в поэме все точки над i, а мы имеем дело не с поучением ( даже не с учением или проповедью), но становимся свидетелями, а возможно и соучастниками. Великой борьбы триединства Веры, Надежды и Любви с мрачным холодом Небытия.

Итак, поэма «Ящера». С чего начать?

С того ли, что через все произведение проходит цветовой контраст «черной празелени дна» и лилово-сиреневой стихии воды и ветра?

С названия ли речки, в которой сплетаются и юркость ящерицы, мимолетно проблескивающих среди камней, и тяжелая поступь древних хозяев Земли – ископаемых ящеров-динозавров?

С того ли, что само понятие реки, ее образ является определенным литературно-философским концептом. Вода очищает, омывает, уносит и приносит, спасает от жажды и огня, топит, губит, возрождает к жизни. Где-то на берегах этой реки бродит Демокрит, опасающийся войти в нее дважды, потому что время течет и река уже иная. В реке принимает крещение через Иоанна Христос, не побоявшийся ступить в эту реку. И великая «река времен» Державина – не одна ли из малых струек в течении этой реки… Что перед нами? Кажется, сам поэт не хочет дать точного определения:

                         Прохладу мою сохрани

                        Летейскую или иную…

В поэме знакомая с детства речка Ящера с темной, но чистой торфяной водой, то вольно бегущая между зеленых полей по равнине, то становящаяся почти каньоном с обрывистыми песчано-глинистыми высокими берегами, превращается в некую мистическую пограничную реку, подобную реке Смородине из русских сказок. Она то ли отделяет царство мертвых от царства живых, то ли реальный мир от мира волшебного, а на мосту происходит вечное сражение Ивана с Чудом-Юдом, замирая на века, как в стихах юрия Живаго – Бориса Пастернака…

Но это в другой сказке. И Ящера Ионина все же не античная Лета и не славянская Смородина. Может быть, более явственны в ней черты Иордана, но в этом предположении я невольно забегаю вперед.

Во всяком случае, именно в реке Ящере, в глубине ее вод, происходит главная Встреча героя поэмы. Собственно, весь сюжет (если пристало говорить о сюжете, но не куцую же фабулу упоминать!) – заключается в этой встрече. Сюжет есть, и он безграничен. Фабулы почти нет, ведь перед нами поэма не повествовательная, а философская. И главный сюжет – движение мысли и чувства, отчаяния и надежды.

В сущности это попытка самому себе объяснить евангельские истины. Слишком они велики и непостижимы для того, чтобы просто быть принятыми на веру современным гомо сапиенс сомневающимся. И, тем не менее, с первых строк поэмы – мощная заявка:

Тело из крови и плоти,

                        И под водою видна

                        Там, на речном повороте,

                        Черная празелень дна.

С первого прочтения, если вы ждали реалистического рассказа, эта «кровь и плоть» кажется избыточной деталью. Вроде бы речь просто об обыденном утреннем купании и знакомой с детства реке. Но вот уже наплывают эпитеты: «прежнее тело», «прежние веки»…

И непонятное действо

                        Возобновляет смелей

                        Новорожденное детство

                        После кончины моей.

И все, мы уже в иной реальности. В действе, в мистерии. Итак, речь о библейском воскресении, причем душа заключена в прежнее «тело из крови и плоти» — самое, на мой взгляд, малообъяснимое место во всей теории о бессмертии души человеческой. И «черная празелень дна», которую видит эта плоть и кровь – парафраз смерти. Кстати, там, где «черная празелень» (не ее ли драконьего видения в образе тучи испугался герой тургеневских «Призраков») река поворот делает. И слово это повторится не раз. Запомним важную деталь – пригодится!

Далее следует мотив ныряния и соприкосновения под водой – некоего двойничества.   Точнее, в творческой концепции Ионина, лучше говорить об ипостасности, т.е. о двух явлениях или образах единой сущности. Даже если эти два образа не знают друг друга, даже если они могут разминуться, обретение  и осознание единства – их главная задача и путь к спасению.

Плавали одновременно.

                        Оба в четырнадцать лет.

                        Выплыл. Оделся мгновенно,

                        Поднял веловипед…

            При попытке прочтения литературного произведения иногда тянет впасть в буквализм и найти прототипы и прямые параллели. И здесь это искушение подстерегает. С кем в глубинах реки стремится встретиться герой поэмы? С самим собой? С неведомым нам другом детства? С сыном? А в велосипедно-амфибрахиевой теме и Набоков брезжит… Но поверим автору: он пишет:

Даже не ведаю, кто он.

                        И осязаемый весь,

                        Именно он уготован

                        Для возвращения здесь.

                        Видимо, сосредоточась,

                        Ветер над Ящерой стих.

                        И на прощание тотчас

                        Он произносит мой стих.

Не хотелось бы упрощать эти строки до привычного нам уже понимания бессмертия поэтического слова и возможности передачи зарифмованной мысли через годы и века, (что-то все же «остается чрез звуки лиры и трубы» даже в скорбном варианте у Державина).  Но этот смысл тоже не уходит на дно, и не проваливается в «вечности жерло», а остается в нашем сознании. Но он напоминает ложную попытку нашей мысли преодолеть небытие. Эта попытка ведет в тупик, и вот уже «амфибрахий посмертно гонит велосипед». Смерть не преодолена тем, что некто повторяет твой стих, хотя в нем и сохраняется часть тебя.

С середины поэмы возникает тема Иоанна Крестителя и Иисуса Христа. Их ипостасная парность в момент Крещения в Иордане всегда меня привлекала при чтении евангельского сюжета.

«Тогда приходит Иисус из Галилеи на Иордан к Иоанну  креститься от него. Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и ты приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: оставь теперь, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду. Тогда Иоанн отпускает Его. И, крестившись, Иисус тотчас вышел из воды, — и се отверзлись Ему небеса, и увидел Иоанн Духа Божия» (Евангелие от Матфея).

Иоанн пришел раньше Христа, проповедуя Его как грядущую истину, и Христос у него принимает крещение, то есть приобщается к тому, чего является сутью и перевоплощением, ведь Он – носитель этой сути. И в этот момент появляется Дух Божий, подтверждая то, что свершилось, то, что и должно было произойти. В момент крещения приоткрывается завеса вечности, потому что Иоанн и Христос едины как носители одной истины. И неважно. Кто первый, кто второй или последний, кто ученик, кто учитель, кто старше или младше. Временные понятия вообще не имеют значения, когда мы говорим о Боге. Он живет в Вечности и приобщает к ней.

В момент Крещения Христос как бы окончательно обретает самого себя через посредство Иоанна. В поэме Ионина происходит нечто похожее:

Ты, замечательный парень,

                        Встретил себя самого.

                        И в довоенной рубахе

                        Душу и тело унес

                        Дактило-амфибрахий

                        Велосипедных колес.

Далее следует попытка разобраться, кто же истинен, кто кому Предтеча, кто в конечном итоге здесь обретает себя. Сопоставляются ипостаси двух возрастов одного человека (четырнадцатилетнее детство-отрочество и возраст предсмертный или даже засмертный).

Параллельно вспомним Николая Гумилева с его стихотворением «Память», в котором говорится, что на протяжении жизни человек меняется настолько, что не соответствует самому себе. («Только змеи сбрасывают кожи. Мы меняем души, не тела».  То есть тело одно, а его духовная сущность различна в разное время).     Но Гумилев стремится разграничить, а Ионин – соединить. Одновременно в этой попытке соединения просвечивают также взаимоотношения отца и сына, ученика и учителя, тоже тяготеющие к слиянию.

Здесь после первой – неудачной, не приведшей к абсолютному результату, предпринимается новая попытка некоего прикосновения-проникновения, и в сюжете амфибрахий сменяется дактилем и даже соединяется с ним. Результат не столь безнадежный, но и не победительный.

Кстати, вся «Ящера» дактилем и написана, трехстопным, усеченным – с неполной третьей стопой. Не знаю, продумывал ли автор глубинный смысл использования им именно такого размера, но выбор этот кажется мне не случайным. Он имеет философское обоснование, как выбор терцин для написания «Божественной комедии» Данте.

Трехсложные размеры более певучи, чем двухсложные, они более соответствуют течению реки. Трехипостасна сущность Бога с акцентом на первом проявлении – на Боге-отце и создателе (дактиль). Акцент на втором – на Христе (амфибрахий) – ближе нашему пониманию, так как в Христе слиты Бог и человек. Но, видимо, слишком много человеческого мешает Замыслу…

В поэме как будто просматриваются две попытки соединения в струях реки. Они не сменяются во времени, а существуют в вечности, потому что в поэме Ионина есть только вечность, как в Евангелии. Здесь мы видим два не принесших победы, но и не повергающих во мрак поражения шага в преодолении Небытия, и за ними брезжит третий шаг. Тот, сущности которого мы еще не постигли, потому что не в силах это сделать ( и со вторым-то шагом едва ли справились через посредство Г.Н.Ионина). Ведь есть еще анапест с акцентом на третьем слоге — на Святом Духе. И о его явлении сказано в конце поэмы:

Солнца изоблачный вылет,

                        Невыносимый на взгляд.

                        Кто-то крещенье осилит,

                        Кто-то вернется назад.

            Итак, это вопрос истинной Веры. «Кто-то вернется назад» — «к черной празелени дна», к небытию. А кто-то через тревожные лилово-сиреневые сполохи, личную и понятую им иную боль и горестные фразы «осилит крещенье» и выйдет к истинному сосуществованию. Слово на слишком удачное, но не хочется повторять заштампованные тезисы о единстве в Боге и бессмертии душ. Они не верны именно за счет многовековой залаченности и успокоительности. Прорыв в понимание ипостасности всего сущего мучителен для каждого человека и именно этим истинен. Это не выученный урок. А индивидуальный путь к целокупности прошедших собственными путями в том же направлении.

Вернемся к названию поэмы. Сколько же ипостасей у Ящеры?

Это реальная обмелевшая малая речка, протекающая в Лужском районе Ленинградской области, это река воспоминаний о детстве и утренних купаниях в холодной торфяной воде, это державинская  «река времен», сказочная Смородина, река забвения Лета, это Иордан – место крещения Христа, ледяная река Небытия, в струях которой происходят мистические встречи —  рождения и перерождения. И, наконец, это великая река-океан, омывающая берега Ойкумены. В нее мы входим вовсе не для того, чтобы убедиться в текучести и изменчивости по Демокриту. Не зря она все время делает поворот и в итоге неминуемо замыкается кольцом – символом вечности, вечного возрождения и вечных попыток наших преодолеть смерть и постичь не столько свое личное, сколько всеобщее бессмертие и единство.  

 

 

 

Национальная литература и конфессиональность

НАЦИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА И КОНФЕССИОНАЛЬНОСТЬ.

 

 

Признавая  религиозное начало неотъемлемым компонентом духовной культуры, мы  вместе с тем  должны всегда иметь в виду различие между религиозным и конфессиональным. Конфессия – одно из проявлений религиозного. Одно, но не единственное. Даже глубоко ортодоксально верующий человек, свято придерживающийся догматов, испытывает необходимость постоянного, более глубокого вхождения в конфессию, ограничения себя рамками конфессии, ибо индивидуальный вариант религиозности, с одной стороны, как бы недостаточно конфессионален, с другой – в нем есть нечто, восполняющее конфессиональность, что, в принципе, как будто бы не является греховным – ведь к Богу каждый идет своим путем.

Столь же сложно соотносятся национальное и конфессиональное    в духовном мире отдельного человека: при всем желании совместить эти два начала даже в тех случаях, когда субъективно индивидуум для себя и других представителей своей национальности не отделяет национальное от определенной конфессии,  полного единства  и,  тем более,   отождествления здесь не бывает по многим причинам: индивидуум не может не знать о том, что далеко не все представители его национальности исповедуют признаваемую им конфессию; кроме того, любое национальное начало – относительно суверенно по отношению государственным и конфессионально-религиозным институтам, поэтому церковь порой соперничает с государством, иногда берет на себя  функции светской власти. Тем ярче указанная закономерность проявляется в тех случаях, когда конфессия не закрепляет себя за какой-либо национальностью и, в рамках собственной догматики, межнациональна,  многонациональна  и даже интернациональна. Разумеется, может выработаться некий национальный  извод или вариант конфессии, но они лишь подчеркивают возможность внутриконфессиональной полифонии. Осознание такой полифонии как  чего-то вполне естественного  (а отнюдь не греховного) составляет важную грань    культуры   религиозного чувства – для индивидуума, национальностей, наций и  всего мирового – многонационального и многоконфессионального – сообщества. Веротерпимость не всегда согласуется с догматикой той или иной конфессии, однако она всегда свидетельствует о необходимости особой культуры религиозного чувства, присущей собственно духовной культуре, паритетными компонентами которой, по нашему представлению, являются религиозное (не сводимое к конфессиональному) начало, а также наука и искусство.

Все сказанное важно для проблемного соотнесения понятий национальная литература (искусство слова) и конфессиональность. Но здесь невозможно обойтись без конкретизации представлений об этничности национальной духовной культуры. Ведь литература – часть духовной национальной культуры. Этничность (по определению!) предполагает не только отграниченность одной национальной культуры (и литературы) от другой, но и диалог культур, размыкающий национальное в димнамике движения от субэтнического – через собственно этническое – к суперэтническому и, в сущности, к общечеловеческому, ибо человечество -  это максимальный суперэтнос.

Но этническое одновременно (опять же, по определению!)  регулирует и обратный переход от общечеловеческого к национальному, потому что национальное в культуре духа –  это качество,  которое на пути к общечеловеческому не должно быть утрачено. Этнос не только размыкает национальное, объединяя в общность разнонациональные множества, но и остро подчеркивает национальное начало, замыкая этнические общности и разграничивая их.  Опыт современной истории показывает, как этническое может  действовать в период распада суперэтнических образований (наций) и как  дает о себе знать динамика  перехода от суперэтнического к этническому и субэтническому, ведь субэтнос может совпадать и совпадает иногда с биологически национальным, т.е. с конкретной национальностью. Прекрасный пример тому  недавний распад реальной (отнюдь не мифической!) общности, которую мы всего несколько лет назад называли «советским народом». Распад, идущий порою под националистическими знаменами.

Все сказанное имеет прямое отношение к истории национальных литератур.

Наука, как и искусство, в системе духовной культуры, паритетны по отношению к религии, но, разумеется, не изолированы от нее, даже  когда прямых взаимосвязей, во многих случаях, как будто бы и нет. Искусство слова как система (художественное литературное творчество, литературная критика и литературоведческая наука) тем более  -  во всех своих компонентах – взаимосвязано с религиозным началом, которое, как уже было отмечено выше, может выступить и как начало конфессиональное. Как же с точки зрения этнолитературоведения проследить и прояснить эту оппозицию или взаимосвязь?

Один из примеров. Народность – черта русской национальной литературы, завоеванное веками, выстраданное достоинство ее. Но сейчас, когда делаются попытки определить российскую (русскую?) национальную идею – с оглядкой на триаду С.С.Уварова (самодержавие, православие, народность), возникает реальная опасность спроецировать указанную триаду (пусть и в подновленном виде!) на истолкование и регулирование современного развития отечественного искусства слова. Итак, в качестве спасительных ориентиров для российской литературы провозглашаются не только народность (не плохо бы прибавить: специфическая для искусства слова), но и конфессиональность (если не православность!) и уж конечно государственность (если не самодержавность!). Невероятно, но такие попытки навязать истории литературы неоуваровскую триаду делаются отдельными публицистами и, может быть, еще будут делаться. Если настоящая этнофилологическая наука их не остановит.

Российская литература – суперэтнична и многонациональна.  При этом она может рассматриваться  как единая  литература российской нации, складывающейся из многих этносов, субэтносов и суперэтносов в единый большой суперэтнос. Процесс этот сейчас, в новых условиях после распада Советского Союза, отнюдь не завершен и даже не вполне осознан. Разрушительные процессы продолжаются, инерция их велика. Новые созидательные свершения (образование  качественно иной российской суперэтнической   общности) еще только в зародыше. Многонациональность и многоязычность новейшей российской литературы живет в ситуации обострившейся многоконфессиональности. И вот сейчас чрезвычайно важно вспомнить о паритетном отношении искусства слова к религии как одному из компонентов духовной культуры нации и духовной национальной культуры. Повторим — одному из трех паритетных компонентов,  но не единственному!

Художественное моделирование мира отличается от религиозного откровения и научной аналитической гипотезы. На современном этапе развития российской национальной духовной культуры, когда синкретическая стадия осталась далеко позади даже для отдельных народов России, наиболее тесно связанных с традиционной культурой,  уже невозможен окончательный идеологический  синтез религии, науки и искусства (литературы). Возможен лишь паритетный диалог, при котором религиозное (и конкретно – конфессиональное)    не  исповедуется, а изображается  как  одно из проявлений жизненного опыта,  художественно моделируемого искусством слова. Собственно художественная задача подсказана этническими процессами, происходящими в России в настоящее время. Как никогда идеологическая подмена искусства слова приоритетом конфессиональности в многонациональной и многоконфессиональной России привела бы искусство слова к самоликвидации. При этом в большей мере из всей системы «Литература» была бы востребована только религиозно.публицистическая  литературная  критика. А вот литературоведение, открыто или скрыто регулируемое православием или исламом или какой-либо другой конфессией,  стало бы методологическим мутантом. А так как критика, с одной стороны,  откликается на живой процесс литературного развития и прежде всего на достижения художественной литературы, а с другой – на полнокровное развитие теории и истории литературы, — ясно, что в условиях конфессионального диктата конфессионально ангажированнная литературная критика также неизбежно утратила бы свою родовую  специфику.

Национальное в литературе, как и в других областях человеческого опыта, идет к общечеловеческому через этническое. Реальность этноса в социальном опыте подсказывает необходимый адекват в опыте духовной культуры. Литература нации и образующие ее национальные литературы, включаясь в процесс становления российского суперэтноса, сами выявляют сегодня этничность как одну из закономерностей современного литературного развития, предполагающую, условно говоря, языческую взаимопротивопоставленность традиционных культур и, с другой стороны, торжество христианского суперэтнического  космоса, творимого на основе их равноправного диалогового единства. В этих условиях конфессиональное начало призвано сыграть свою особую роль, не  нарушая паритетной полифонии культуры духа как в жизни, так и в национальной литературе и тем самым способствуя грядущему российскому возрождению  во всех сферах культуры, не исключая искусства слова.

 

Национальная литература и конфессиональность