Архив рубрики «Uncategorized»

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

П О С Л Е Д Н И Й Д Е Н Ь

 

Я унаследовал от отца многое, но одно важнее всего – любовь к мгновениям жизни, которые, как и всякое мгновение, повториться уже не смогут. Он их сохранял в своих маленьких этюдах. Каждый из них был сделан в один день, на том единственном месте как память о счастье, которое было здесь.

Закончив работу, отец закрывал свой этюдник и уносил мгновение с собой. Оно было поймано и удержано.

Счастливый человек. Ведь это не просто запись для памяти. То, что хочется удержать и вернуть, сохранялось в этюде.

Казалось бы, у того, кто пишет словами, а не красками, все просто. Пиши каждый день и старайся так находить слова, чтобы они, подобно краскам и рисунку углем, вполне схватывали бы то, что уже никогда не вернется. Но слова – совсем другое…

И вот получается. Я унаследовал любовь к удивительным по красоте переживаниям и не принял от отца то, чем он был счастлив – не принял способ удержания красоты.

Папа, чувствую сейчас, недаром хотел, чтобы я тоже стал художником. Он предвидел, что когда-нибудь я буду страдать и не смогу, как он, ежедневно спасать себя  уловленными в «нашлепках» минутами счастья. Он оказался прав. Я догадывался об этом часто. Но теперь, когда вся жизнь – страдание… Теперь. В эти мои последние. В эти немногие дни.

После того, как это случилось. Да, он оказался прав. Тысячу раз прав. А произошло вот что… Но, прежде чем рассказывать, еще немного – о счастье…

_______________

В то утро я последний раз вышел с отцом рисовать. Он писал свой этюд. А я делал рисунок в альбоме. И отец знал, что это больше не повторится. И часто оглядывался на меня. И один раз даже очень долго смотрел, как я рисую. Но это был особенный взгляд. Он не видел рисунка, а видел что-то другое. И я оторвался от моей очень плохой работы. И тоже стал куда-то смотреть. Не видя отца. И, как сквозь сон, я слышал его слова.

– Ну что? Отвлекись на минуту. Все равно что-то не то. Видишь – собор тяжел. И белые фигуры на фасаде – справа и слева. Петр и Павел. Все не так. И это ты сам, без меня, хорошо знаешь и видишь. Отвлекись. А то, я чувствую, все будет в последний раз. А я не хочу, понимаешь, чтобы это все было в последний…

Услышав такие редкие для него слова, я с удовольствием оторвал свой взор от рисунка. Но ведь отец не разглядывал храм, который был у него изображен. А о том, что он видел, ему, как и мне, еще не хватало слов. Да и вряд ли тут можно было найти какие либо слова.

– Папа, откуда ты знаешь, что это в последний раз?

–  По тому, как ты рисуешь… Линия все передаст. Вот она уверенная и точная. А вот… Пойми. Линия тебя не обманет.

И в самом деле – то, что он говорил, было верно. Да. Но совсем не то, что он думал. И совсем не то он хотел мне сказать. Да. Мне. А не себе самому. И я видел – именно это он пишет красками на своем небольшом этюде. Там  никаких линий. Сразу краски. И все получалось. А он смотрел мимо изображения и того, что изображено.

Последний   день… Последний раз. И все от того, как я рисовал. Надо было что-то сделать, чтобы все изменилось. И такое отец видел. Но даже не пытался передать прикосновением кисти. Только словом. А слов не было.

И я проговорил – как будто чужими словами:

–  Папа, ты говоришь – отвлекись. А на что отвлекаться?

– Вот и я спрашиваю. Почему-то. Всматриваюсь и не могу разглядеть. Что такое? Жизнь как будто обычная. Но что-то произошло. Вот видишь – две фигурки… Ничего. Пройдут мимо.  Совсем не то, что я хотел бы увидеть. А ведь этот храм, как думала мама, понимаешь? Мог спасти нам жизнь. А может быть, – и спас.

–  Почему?

– Ну это ведь лютеранский храм. И вот мама думала, что немцы не будут его бомбить. Увидят с воздуха купол и не будут бомбить. А это храм Екатерины. Маму так зовут. И вот она думала… А на деле вышло не так. Рядом с храмом было крупное попадание. Там, во дворе. Отсюда не видно. И в наш дом немцы тоже попали. Но вот –  мы живы. И храм уцелел.

Папа чувствовал, что говорит не то. А то было другое. Там, у храма, – две фигурки остановились – прямо перед входом. Как будто обдумывали – войти, не войти. Но ведь храм закрыт. И неизвестно когда откроют его.

– Вот нарисуй наше спасение…

– А ты его тоже рисуешь?

–  Я хотел бы. Да ничего не выходит. А эти двое… Что они там стоят?

Мне и в самом деле захотелось нарисовать наше спасение. Почему-то вдруг набежали слезы, и храм задвигался передо мной, вдалеке, на той стороне Большого проспекта.

Как это передать?.. У отца получилось. Но он все равно был недоволен. У него на этюде храм чуть-чуть изогнут – и точно так изогнут, как это мне показалось.

Я хотел папе такое сказать. Но вспомнил – он ведь, наверно, думает сейчас, что это последний  день. Как это может быть? И я говорю о том –  совсем тихо, так, что уличный шум заглушает слова.

Тихо. Но папа услышал. Он поднял кисть и уже почти было прикоснулся к тому прозрачному пятнышку. Но, видно, опять помешали фигурки. Они как раз кончили там разговор, и одна из них пошла по своим делам. А другая все же решила открыть этот храм, с трудом отперла дверь и вошла внутрь

– Папа, ты видишь? Кто-то отпер ключом хорошо закрытую дверь?

– Да, я давно ждал, что это случится. Ну вот, наконец, проникли. Спасение состоялось.

– Что? Что ты сказал? Снова последний день? Или что-то другое?

– Нет, все так. А я почему-то ждал, когда они разойдутся.

И отец последний раз прикоснулся кисточкой к своему пейзажу. И сделал знак – пора возвращаться домой. Но тут… Одна из фигурок вышла из храма.

______________

Петр и Павел… Это они совещались у входа: войти – не войти. Статуи их в нишах справа и слева. И они живые у входа. Почему Петр вышел так быстро. И куда Павел пропал?

Отец не стал дожидаться. Да, конечно. Это были святые, они во время блокады спасли нашу жизнь.

Я говорил об этом отцу по дороге домой. Но он не слушал.

Для меня и для него был последний день, когда мы на этюды ходили вместе. Он сам об этом знал. И наверно, думал об этом. Но ничего не мог мне объяснить.

Мама тоже знала о том, что мы тогда рисовали. Она хотела, чтобы отец показал свой нашлепок. Он неохотно открыл этюдник. И отошел в сторону. Мама ничего не ответила. Я не стал ей напоминать. Потому что она помнила все хорошо.

Петр, Павел и святая Екатерина.

Я кое-что знал об этой святой. Листая выпуски истории пейзажной живописи Бенуа. Я знал, как Екатерину изображали художники. И вот оказывается рядом этот лютеранский храм.

Ничего похожего в моем рисунке не было. Альбом лучше вообще не открывать. И я подумал, что завязал его ленточки навсегда. Боже мой. Когда и как я найду слова, чтобы выразить все то, что хочет сказать мой отец…

Мама молчала о том, что она предчувствовала утром этого дня. Она не была верующей, как я, и старалась не бояться предчувствий. А папа, видно, был счастлив тем, что сегодня ему почти удалось. В этот последний воскресный день. Счастлив. Но такое счастье не приносило радости и становилось горьким переживанием.

______________

Что предчувствовал папа? Он мечтал о сыне, который сумеет сказать словом то, что так трудно вообразить и нарисовать. Но сын должен понимать рисунок и верить краскам того, что вокруг.

А получалось так – слова и рукотворные образы жили далеко, расходились друг от друга. А кроме того, сын еще и словами не очень владел. А силы уже иссякали. Надо писать картину и пока забыть об этюдах. А только они возвращали молодую жизнь. А без таких свежих движений души нет искусства. И вот сегодня и в самом деле был последний день для новых и счастливых мгновений.

Сын заметил Петра и Павла. А эти святые знали, что им предстоит. Ну и что делать? Было бы точнее, если бы папа брал в руки мой карандаш и прямо на месте правил бы мой слабый и робкий рисунок. Но сын его не просит о том. Вот и сейчас он затаился и знать не знает, что будет.

А я и вправду не знал. Лег, заснул и увидел во сне обоих  –  Петра и Павла.

______________

Отец в моем сне был третий. Он беседовал с ними. А потом вошел в церковь. И я не мог понять, как он теперь будет все зарисовывать красками на своем маленьком этюдике…

– Да. И теперь придется тебе одному. Зато потом я расскажу, что увидел внутри.

– А что, папа?

– Там голые белые стены и небольшой хороший орган. Они мне сказали, что я буду счастлив. А вот я стою в полутемном храме. Они впустили меня одного. А сами теперь на фасаде. Справа и слева. И ты всегда знай – так получилось. Вот я тебе уже все рассказал.

– И что? Больше там нет ничего?

– Нет, и ничего не будет. Храм чужой. Нет ни одной иконы. Стой. Воображай и разговаривай сам с собой. А я с тобой, и ты меня слышишь. Но только не надо мне отвечать. А то будет худо. И я не сумею вернуться.

– Папа, но так не сможет быть. Так нельзя. Я просто говорю. И неужели теперь ты не ответишь?

– Да. Не спрашивай. Потому что уже теперь я буду молчать…

И тут вдруг все начинает темнеть. Как будто я сам оказался внутри. И вот мне тяжело, душно и страшно.

И я просыпаюсь. Оттого, что отец будит меня. Оказывается, я заснул на его кровати. А в окна малой комнаты бьют отсветы воскресного последнего дня. Солнце озаряет знакомый фасад на той стороне Большого проспекта. Все как надо художнику. При таком рассеянном свете дома хорошо рисовать.

– Папа, где ты был? Можешь вспомнить?

– Нет. Я был здесь. А ты почему стонал?

– Ты не можешь? И я сейчас не могу. Я потом тебе расскажу. Потом. И как хорошо ты меня разбудил.

– Знаю. Ничего не надо рассказывать. Ничего. Никому. Никогда.

Я встаю. Пошатываюсь. Еще немножко, и упаду. Оглядываюсь. Отец уже спокойно лежит на своей солдатской кровати. Там, где я только что спал. И где мне было душно и страшно. Папа спит лицом ко мне. Так, что я хорошо могу его рассмотреть.

Закрыты глаза. Он уже крепко, очень крепко уснул. Сразу. Как только лег на эту подушку мою.

______________

Почему я так это запомнил? Душно и страшно. Мама вошла в нашу малую комнату, Неслышно приблизилась, обняла меня и долго смотрела, как спит мой отец, какое лицо у него.

Она любовалась папой. Точно. И я затаил дыхание. Мама хотела, чтобы в комнате была тишина. И я тоже хотел. И как будто продолжался мой сон. И это было то спасение наше, какое случилось тут во время блокады. Тогда мама точно так любила отца, как сейчас…

И вот она, не отпуская меня, тихо, бесшумно наклонилась над ним, спящим, и совсем тихо, почти не касаясь губами, поцеловала его в закрытые глаза. Во сне веки у него такие большие.

Потом она поцеловала меня в лоб и в мой правый глаз. И так же тихо вышла из комнаты.

И я остался один на один с папой моим, сел за столик, раскрыл навсегда закрытый альбом, быстро перелистал плохие рисунки и стал рисовать спящего папу.

______________

Правый глаз я потерял где-то к концу моего  восемьдесят первого года. Недавно. А левый плохо видит. И я заново учусь и читать и писать.

Петр, Павел и святая Екатерина ушли очень давно. И в лютеранском храме я побывал. Все так. Совсем точно, как во сне рассказал мне отец. А потом гибель сына. И вот напоследок … Не знаю – это зрение или память.

Я книжный человек. И вот книги рядом со мной. Еще недавно я мог видеть любую страницу. А теперь – трогаю корешки. Вспоминаю. Память хорошая. Но и она куда-то уходит.

Жизнь – страдание. На стенах этюды отца. В них я помню каждый мазок. Но чаще всего. Сижу в кресле, закрыв глаза. И тогда вижу неплохо. Открою, и сразу – невыносимый ужас. Но всматриваюсь. И вспоминаю. И уже два года – одолеваю себя. И даже не боюсь оставаться один.

Белая зернистая пелена застилает мой глаз. Ничего. Привыкаю. Кое-что видеть. И даже, кажется, лучше, сквозь белизну, различаю детали. Напрягаю зрение. И вспоминаю, контуры, краски…

– Подожди. Врачи не обещают чудес. А я верю в невозможное чудо. В то, что мой правый глаз, который я потерял, вдруг увидит по-прежнему четко и резко. Так увидит, как было тогда, в наш последний день.

Самое страшное – сознание жизни. То, что считал жизнью Толстой. Сознание. Оно подобно моему левому глазу. Всматривайся и различай детали и краски – сквозь белую пелену. Осознавай, вспоминай.

Смерть – мгновение, а вместо него – долгое, уже два года, осознание гибели. Вот уже теперь я мог бы нарисовать в альбоме наше спасение. Где он, мой детский альбом. В нем еще очень много белых страниц… Там – последний рисунок. Спящий отец. Лицо его хорошо получилось. Одно только лицо. Вот уже теперь я все понимаю… Не могу разглядеть. Не могу найти слов. И вспоминаю. Как это было тогда.

Мама вошла. Увидела то, что я рисовал. Ничего не сказала. Но очень долго стояла у меня за спиной. И я слышал ее дыхание, знал и чувствовал тепло ее рук. И продолжал прикасаться карандашом к бумаге альбома.

Я уже ничего не правил в рисунке. И вот, наконец, обернулся. И вздрогнул… Мамы не было рядом.

_____________

Когда-нибудь наступит. Он. Последний. И не для меня одного. Для всех. Для всего бытия…

Что это? Я пишу в альбоме. На белой странице. Пишу, не видя написанного. И я ощущаю тепло этих слов.

Да, вот оно так получилось. Рисунок переходит в слова. Могу прочитать. И даже просто – произнести. Слава богу – никто не услышит.

И вот она – горечь –  в конце моего последнего и верного дня. Я хотел бы перечитать написанное. Надо кого-то просить. И хорошо, если строки не покрыли одна другую. Кто знает? Пишу без транспаранта. Не хочу жить, как слепой. И чтобы все это видели.

Переворачиваю страницу. Отдаляю альбом на вытянутой руке. Вот – значительно лучше. Вот первые два слова. Заново… Нет, почти ничего не вижу. И не могу вспомнить.

Ну что ж?  Заново. Будто впервые. Все белая страница – от начала и до конца. Всматриваюсь. Воображаю написанное. И как будто проверяю сполна.

Буковки нужно отдельно. А то ведь никто не поймет. Почерк такой. Да и вообще. Разве нужно мне, чтобы кто-то читал. Достаточно то, что я сам прочитаю. Вот. Получается. Можно оставить на столе открытый альбом.

И все-таки я беру его в руки и осторожно перелистываю дальше несколько белых страниц.

Да, конечно. И почему я не мог догадаться. Так много лет прошло. И я ни разу не досматривал альбом до конца.

Вот папина память. Петр. Павел. Екатерина. Рисунки отца. Там, где он хотел, чтобы появились мои.

И я никогда их не видел. А теперь вот различаю и четко, и ясно. Как будто любое слово теперь будет живым. Запомни… Оно согреет в пути.

Иду. Почти на ощупь. Иду без палки. Пронзительный мокрый ветер в спину. Помогает идти. Опасно. Скользят ботинки.

Надо по мостовой – на Кадетскую линию… И я должен сам. Невесомым шагом. Один. До того места, где на треноге стоял этюдник отца. Вот оно – это место.

Отсюда я сквозь ветер и снег, и сквозь белую пелену вижу тот лютеранский храм, Тот, который спас нашу жизнь.

Все дорисовано. И ничего не досказано. И я даже сюда на ощупь дошел. И никому ничего не сказал.

 

______________

 

 

 

ПЕРЕД КАМЕРОЙ

ПЕРЕД КАМЕРОЙ.

Одно измерение. И другое. А переход между ними. Туда и обратно. Короче сказать… Подобный переход – это и есть наша спасительная катастрофа. Революция. Вы понимаете. Речь о том, как нам удается. Уже столь долгое время жить без нее. Ну, ладно. Не буду. Вы хотите, чтобы я рассказал вам о ком-то из вас. И так, чтобы это было ново. Знаете – такой сценарий. Желательно – сериал. Нет. Вы ничего не хотите. И все-таки зачем-то ко мне пришли. Наверно, все-таки, тревожит. Она. Нет, не конец мира. Она. Катастрофа.

Одно измерение. И другое. Выдумки. Нет никаких измерений. То, что нельзя охватить. Какие могут быть переходы? Сто лет. Ну и что? Кругом революции. Только у нас ничего теперь не бывает. И не происходит. Вернее, то, что происходит, нам не кажется. Никаким событием. По сравнению с тем, что выпадало. За эти сто лет. Мы устали от сюжетов и переходов. Что? Уже пять минут эфира? А всего полчаса. И ничего не сказано. И все-таки, я чувствую, вы пока не ушли. Вы со мной. И чего-то ждете.

Ладно. Вы пока обо мне ничего не знаете. И еще не известно. Появится какой-либо смысл, если я расскажу о себе. Думаю, нет. Но по ходу беседы вы, конечно, что-то обо мне проясните. Это неважно. У нас другая тема. Сто лет. Единственное, что я могу сказать, мой возраст приближается к этой цифре. Дай бог каждому из вас добраться до этих моих восьмидесяти девяти. Жалко, что я не дожил пока до круглого столетнего юбилея. Это бы мне помогло. Рассуждать об измерениях, переходах. И, конечно, о ней. Ведь вы пришли ко мне. Ради нее? Так или не так?

Я учитель. Вы об этом слыхали. Вообще кое-что известно. Даже многое из того, о чем я бы не хотел говорить. А о том, что я учитель, уже сказано много. Написано. Если хотите, да. Я профессионал. У меня за плечами. Уже полсотни сценариев. Но сейчас я хотел бы, чтобы вы это все позабыли. Тема куда более важная. А мы никак не можем к ней подойти. Да. Я вас не вижу. Вы по ту сторону. И все-таки не могу отрешиться. Опыт, опыт. Никуда не денешься. Белая страница. И сами собой. Детали, детали. Ну, ладно. Время уходит…

Но понимаете, разговор все равно состоится. Да, недавний фильм. Конечно, о тех событиях. По отзывам – новое слово. Если бы вы помнили прежние уже сказанные слова. Тогда бы можно было судить. Ново. Или неново. А для меня, вы знаете, ново решительно все. Мы обречены не повторять ничего. Из того, что было. Понимаете? Обре-че-ны! Мысль, которая меня всегда поддерживала. Скачайте любой текст. И у вас, все равно. Получится нечто новое. Фильм об этом.

Там, действительно, все не так. Ленин другой. Он у меня более велик, чем был на самом деле. Это мое мнение. Да, парадокс. Он у меня такой. Каким его представляли. В советские годы. Но тогда все-таки было сомнение. А у меня. Полная достоверность. Пришлось многое сочинить. Нет, никаких архивов. Так что, если хотите, все придумано. Вам показалось. Потому что вы устали от явной лжи. Дебаты. Телеведущие. Нет, ничего такого. Просто я доказал. Выдумка – это и есть правда. Кто лжет – не выдумывает. Он лжет.

Но Ленин в моем фильме не самое главное. Разумеется. Новый. Но не на первом плане. Эпизоды. И ничего иррационального. Это я себе запретил. Много моментов. Мне так и хотелось. Но я сказал себе – стоп! И очень горжусь. Выдержал.

Тогда люди не думали по-нашему. Они жили. Переворот совершался. А он бы созрел и без этих усилий. Оттенки. Детали. Некогда. Но уже в самый момент. Был еще один человек. Незаметный. В историю не вошел. Что? Какой прототип? Не было. Говорю открыто. Не было. Выдуман. И о нем. Перед камерой.

Но уже сказано в фильме. Вы смотрели. И незаметно – его глазами. Первый план. Да. Революционер, который не делал ошибок. Чувствую. Это главное, что мне удалось. Вы не заметили. А я не боюсь прямо сказать. Первый и последний раз. Впервые за всю мою долгую, очень долгую жизнь.

Понимаете? Если был такой человек, оправдано все, что совершилось тогда. Но только в опыте этого человека. А рядом с ним видны преступления. Ошибки. Тех, кто рядом. Нет, вы серьезно его не заметили? Большая удача. Художник – ваш покорный слуга. Скажу открыто. Самому себе. В первый раз. Я тоже его как-то не замечал. И объясняю – принципиально сам не сделал его персонажем. И не подбирал актера, кто мог бы его сыграть. Все вышло само собой.

Вот, понимаю. Понемногу зрителей становится больше и больше. Правильно. Привычно. И не знаю как. Да, без прототипа, И больше ни слова. Редкая удача художника сама за себя говорит.

А вообще – ладно, признаюсь, – мой невидимый персонаж, как тот Агасфер – присужден жить и снова рождаться. И он сегодня, сейчас живет среди нас. Живет ипостасно. И вполне естественно. Ну, вы поняли теперь – в чем новизна? Что? Отключаетесь? И все-таки не переключая канал. Объяснять не буду. Тут я в сценарии и на съемках по этому поводу не останавливал себя и не говорил – стоп! И все равно – ничего иррационального не получалось.

Да, он среди нас. И довольно. Договорились?

Простите – еще кое-что. Каждый раз он гибнет. И этого никто не заметит. И вот сейчас. В момент передачи. Он еще не погиб. И моя выдумка. Вплотную смыкается для меня с тем, что есть.

Были кадры – помните? – Ленин у меня в фильме долго-долго смотрит с экрана. Да, известная фотография. Но у меня живой кадр. У актера долго не получалось. Я настаивал. Актер, вам неизвестный, очень хорош. И я сумел настоять. Смотрит почти неподвижно. Мы ждем. И наконец – тоже начинаем смотреть. А это он догадывается о моем невидимом персонаже. И вы догадались. Только не сумели его назвать. Было интересно и непонятно. А это самое трудное.

Звонок. Наконец. Да, я слушаю. Вы в эфире.

– Спасибо. И очень хорошо. Никто не видит меня. А я был тогда. И заочно присутствовал в этом кадре. И сейчас. Вы, конечно, думаете – я шучу. Дескать, я тот самый, кто разыгрывает по телефону. Тот, кто ныне в большой политике. Не буду разочаровывать. Тот самый. Но почему-то я почувствовал. Нет, не игра. На самом деле. Как вы думаете – почему?

– И вам спасибо. Хороший звонок. Фильм породил реальность. Что может быть лучше. Но если так – спрашивайте у себя самого. Я вас породил и могу мысленно видеть со стороны. А сколько вам лет? Мне это нужно как режиссеру. Простите.

– Сколько лет? Узнавайте по голосу. Я не буду вам помогать. Единственное – мне хотелось бы в вашем фильме ответить актеру. Он сыграл так, что лучше не надо. Вы добились. И все-таки я бы хотел ответить ему. Но теперь уже поздно. Фильм состоялся…

– Подождите. А все-таки. Вы сейчас играете важную роль. За кадрами фильма. Я мечтал, чтобы так получилось. И сам не верю себе. Но все-таки. Точно… Сколько вам лет?

Прервалось. Ну что же. Вроде бы я знаю ответ. Но мне бы хотелось. Его собственным голосом. Ладно. Продолжим наш разговор. А вы. Звоните, звоните. А я буду говорить и смотреть. Прямо с экрана. Потому что вот – совмещение. Выдумки и реальности. И за пределами фильма. Ладно. Если происходит подобное, значит, не все так уж плохо.

А вы знаете – как мне удалось убедить актера? Он не хотел. И не мог понять. Смотреть с экрана было нужно две полных минуты. А я его заставлял пять минут. И чтобы он думал как мой персонаж. И я не мог ему подсказать. Мысли моего персонажа. Он должен был сам. И действительно – думать. А не играть. Пять минут. Попробуйте. Получилось. И мне помог тот. Невидимый. И я тогда, на съемке, почувствовал то, что он есть.

А между тем – признаюсь. Ленин тогда. Ни о чем не думал. А только чувствовал присутствие. И он как будто бы знал, что состоится такой вот наш разговор. Вот почему он у меня, вышел крупнее, чем был. Да, фотография. А у меня он вышел крупнее.

Все-таки нет, не могу. Воображаю того, кто со мной говорил. Только что. Он слышит эти мои слова. И все-таки я не могу удержаться. И перед всеми. Не обращаясь к нему. Признаюсь. Как если бы никто. В эфире. И я бы просто выдумал наш разговор. Похоже на выдумку. И только мы с ним двое знаем, что это не так.

Однажды был тоже такой звонок. Нет, не во время эфира. Я читал. У одного писателя. Вы не знаете. Там сказано. От первого лица. Позвонил отрок. Я сам. И мы встречались. Он с будущим. Я с прошлым. Но здесь что-то новое. Она. Революция. Нет, не только она. Ленин в кадре. Нет. Именно то, что сегодня. И, видимо, он больше не позвонит. Придется воображать. И спрашивать, сколько может быть лет. Новому персонажу. Не знаю. Вам интересно? А, вы хотите сказать – лучше было бы, если бы в кадре. Не знаю. По-моему, лучше именно так. Воображение. Ваше. Не только мое.

Попробую забыть обо всем. Раздвинуть паузу. Только для меня одного. Я умею. Ретардация. Для меня самого. Пройдет много времени. Для меня. А для вас – ни секунды. Что? Вы хотите спросить – как для него. Для того, кто не делал ошибок? И для него, как для всех. Итак, прежде, чем мы продолжим наш разговор. Пауза.

Не успеваю. Опять звонок. Может быть, не заметить? Нет, неправильно. Слушаю. Да, да. Вы в эфире.

Слушаю. Отвечаю. А на самом деле – говорю самому себе. Тот же самый голос. И опять глупый вопрос о том, сколько ему лет. Тот же самый персонаж. Разговор с ним совсем о другом. Ладно. Пауза кончится. Возобновлю. Но что происходит. Я себе запретил. А оно. Вот – уже попало в эфир. И я точно вообразил. Внешность его, кто сейчас говорит. Но – для себя. Телезрителям неинтересно. А впрочем – кто знает? Может быть, у них (у кого-нибудь!) точно такая же пауза.

– Ну, так что? Актер? Его судьба? Ничего не знаю. А может быть, вы знаете? Вы, кто сейчас говорит. Может быть, вы и есть он, тот самый. Да, вы не ошиблись. Тот самый актер. О котором спрашиваете меня. Нет, я узнал бы сразу. По голосу. Но ведь хороший актер может его изменить. Понятно. Что вы спросили? О том, что дальше фильма. О том, что помимо?

– Нет, о том, что думал ваш Ленин в момент фотографии. Когда молчал. Целые пять минут.

– Но вы же все знаете. Спросите себя самого.

– А я не для себя. А для тех, кто смотрит и не переключил. Этот канал. И я вовсе не тот актер, который играл. Он играл и не думал. А мне еще придется. Кое-что сделать. В роли вашего персонажа. И пусть об этом услышат все. Именно так. Он. Или я. И без ошибок.

Да, получается. Я не один такой. Бывают случаи. И уже тогда. Сто лет назад. Да, не обращали внимания. Что? Как будто слышу. Ваше присутствие. По ту сторону камеры. Слышу. Да, пришло время теперь. Да. Замечать. Как воздух, которым дышим. Пора. Пора. Ситуация та же. Революция сейчас. Внезапна. Как сто лет назад. Но раз она есть. Надо кому-то возглавить. И направить. И чтобы это было. Совсем безошибочно. По сравнению с тем, как было тогда.

Вот, понимаете, о чем он думал? О том, что момент повторится. Один только момент. А все остальное будет по-новому. И куда страшнее. Придет какой-то режиссер. И прямо тут. И вдруг совершится. Вроде бы все известно. Читали. Слышали. Но тех, кто смотрит канал, все больше и больше. И вот они уже готовы. Действовать. И для них тоже. Революция, как искусство. Смотрели, смотрели. И вдруг поняли. Пора начинать.

Еще звонок. Но голос уже другой. Кто-то из моих коллег. Более осторожный. Слышите? Предупреждает. «Идут коммунисты! Не спите!» Это уже серьезно. Видимо, не хватало только. Нашего разговора. Все назрело. И вот началось. Прежняя схема. То же самое. И все-таки все по-новому.

– Ну, что ты предупреждаешь? Я тебя знаю. И даже то, сколько тебе лет. Понимаешь? Не спрашиваю. Поздно предупреждать. Заочный массовый кадр. И не надо никаких теорий. Апрельских тезисов. И еще более ранних. Философских тетрадей. Это все уже было. Сто лет назад. А сейчас нужно делать. Ипостасно. То же самое. Но по-иному. И все мгновенно организуется. Будьте спокойны. Подготовка – прежде. А сейчас – новая практика.

– Подожди. Коллега. Ты все правильно понял. Тысячу раз говорили. Пробовали. Играли фильмы и сериалы. И вот, наконец. Довольно одного разговора. И все пошло. Как в первые минуты. После объявления о начале войны. Экспромтом и безошибочно организуются. Комитеты. Новая-прежняя партия. Есть она или нет? Есть! И опять. Но уже на деле. А не по сценарию сериала. Все возглавляет. Мой персонаж.

– Ну, ты опять в эфире. Быстрее. Не тяни время. Началось. Ты сам объявил. Хочешь – не хочешь. Так получилось. Думал предостеречь. А на самом деле. Все объявил. Я даже не предвидел. Неужели такое может случиться? А вот оно. Все идет, как по нотам. И я перед камерой. Заочный зритель. Того, что происходит.

– Еще звонок. Новый голос опять. Прошу. Спокойнее. И я за вами. Чувствую. Многих, очень многих людей. Студию скоро возьмут.

– Ничего себе. Но самое интересное. Канал работает. Эфир продолжается. И, по-моему, время его уже истекло. А он идет как ни в чем не бывало. Вот самое верное доказательство. Да, она началась. Одно непонятно. Слушает меня кто-нибудь. Или все при деле. Как во время войны. А телевидение просто забыли. И даже канал не отключен. Никто не смотрит. А передача идет. В пустоту. Или неизбежным эхом событий. И ни одного отключения.

– Кому я это сказал? Никто не звонит. Что? Разговор с самим собой. Вообще-то мое обычное занятие. Непрерывно. Мысленно. А кроме того. Съемка в реальности. У меня грань между тем и другим нарушена окончательно. Это профессия. Ничего не поделаешь. И важно только одно. Результат. Снято? Или еще и еще. Новый и новый дубль. Тут я мастер. Знаю точно. По опыту.

– А как же сейчас? Непонятно. Во всяком случае, в студии все на местах. Всего вернее, они просто не знают, что происходит. Один я. Профессиональным чутьем догадался. Что это не какой-то сценарий, а самая что ни на есть беспощадная правда. Факт революции. И что же? Этот весь поток моего сознания уходит в эфир? Да. Потому что я размышляю вслух. И уже без всякого времени. Или, может быть, внутри меня пауза так затянулась? Видимо, стерлась грань между тем, что есть. И тем, чего нет.

– А может быть, все-таки. Я сейчас. Перед камерой. Поговорю с персонажем? Да, именно с тем, кого нет. Кто выдуман. И в момент начала. Таких событий. Вряд ли кто слушает меня. Но знают все: передача идет. А персонаж мой. В самих событиях должен выполнить главную роль. А это значит – создана специальная служба. Слушать и учитывать в деле все, что он скажет. И в нужный момент – у экрана. Вот это сценарий. А то, что персонаж выдуман, мы ни от кого не скрываем. И я теперь понимаю, зачем раздвинуто время. Неограниченно. И то, что я сейчас всем сообщаю об этом, тоже входит в замысел. Моего персонажа.

Революция как искусство. Конечно, мой Ленин крупнее. Формулировка прежняя. И ее можно принять. А воплощение больше отвечает словам. Больше, чем было тогда. Понимаешь? И чудо искусства в том, что ничего не надо скрывать. Даже черновик мастера достоин печати. И его размышления о том, как он создает свой шедевр. Такой свободы творчества не было прежде. В политике. Совершаем открытие. Как бывало в искусстве. И не скрываем. И это скромно. Соответствует правде.

Но подожди. Подожди. Что-то не так. Что? Не могу понять. У меня бывало. Вдруг чувствуешь – перестал замечать какой-то важный изъян. И теперь что? Новый дубль? Или все прахом?.. Что же такое? А! понимаю. Вот в чем дело. Я перестал говорить вслух. И уже полчаса. Не слышит никто. Говорю другое. А думаю так.

– Спасибо. За то, что не отключали меня. Даже если вас нет. Но кто-то, я думаю, смотрит. А иной из вас и не верит в то, что события начались. Сценарий, дескать. Свободная, произвольная болтовня режиссера. Модно сейчас. А вот и красненькая помета вверху: «Прямой эфир». Ну, конечно. Дебаты. Орут и друг друга не слышат. А тут монолог. Без бумажки. Все продумано. И все хорошо оплачено. Потому что вполне как надо. Одобрено сверху.

– Дорогие мои. Ну, если бы вы догадались, как для меня было бы хорошо, если бы все по-вашему. И никаких событий. И вообще никакой революции. Ах, если бы… Но вы заметили? Время передачи продлилось. А почему? Поняли? И не только это. Моя интуиция. Впрочем, вы правы. Таким, как я, верить нельзя.

– Хорошо, хорошо. Это я. А себе самим? Вы можете верить? И вам ничто в душе не подсказывает, что события начались? Ну что ж? Завидую вам. Плохо только одно. Говорить мне придется именно с вами. А те, кто верит… Им некогда. Они уже совершают… И не просто переворот. Им бы послушать. Но они делают. Все то, что я говорю. Им я не нужен. События по своим законам. И уже без меня. И я теперь, перед камерой, лишь угадываю, и что творится. Воображаю сюжеты. Но они совпадают. И получается – это все равно только для вас. Для тех, кто не верит.

– Да, я теперь в вашем кругу. И могу уподобиться вам. И с теми, кто в студии. Но среди них уже и те, кто догадался. Они знают – передача нужна. А как их отличить? Попробуйте. Но это пустой разговор. Я, на всякий случай, и об этом вам сообщил. А то что-то странное. Признаюсь. Так получилось. И я себя приукрасил. Догадки… Нет у меня никаких конкретных догадок. И даже нет информации. И то, что передача длится, может служить вполне доказательством противоположного тому, что я говорю. Если бы все было, как сказано мной, передачу бы сразу прервали. И пошли бы всякие «Вести», «События». Если нет срочных выпусков, значит и нет ничего.

– Да. Я поневоле с вами, кто уже давно всего насмотрелся. И привык, что оно происходит не у нас, а там, далеко, в Сирии и в Корее. А мы только зрители. Там убивают, взрывают, воюют, лгут. А у нас… Что говорить. И вот я, известный режиссер, сценарист, артист, ныне сижу перед камерой и отвлекаю ваше внимание.

– Хорошо, хорошо. Согласен. И все-таки вы забыли. О моем невидимом персонаже. А он продолжает. Незримо смотреть на вас. Как с фотографии. Да, да. И никаких ошибок. А если будет, хотя бы одна, он пропадет. А без ошибок он еще кое-что значит. И для меня, и для вас. Понимаете – значит. И вы только ради него.

–  Ага. Вот вдруг. Много звонков. Да. Эфир. Если бы сразу все.

– Вот вы спрашивали. А я отвечал. А могли бы не спрашивать. Вы и так знаете. Да, подтверждаю. Хотя бы один вопрос. По существу. Ведь вы поймите. Мне информация от вас тоже нужна. Вы оттуда, где происходит. А я перед камерой. Правда, кто-то из вас вопросил очень точно. Правда ли, что сейчас, в самом начале событий, ситуация такая, что можно вовсе не лгать. И очень легко не допустить ни одной ошибки. И вообще быть самому таким персонажем. Правда ли это? Правда. Можем не сомневаться.

– А я продолжаю думать. По-моему, вслух. Если я точно проследил за собой. Да, размышляю. Что? Армия. Ну, что вы. Там контрактники. Десантники. И уже давно все повернулось. Министр уловил ситуацию.

– А главнокомандующий? Ну, ведь он до сих пор ничего не знает. И скажу по секрету – не делает ничего. Дао. Уже давно. Приемы в Кремле продолжаются. Прессы нет. Никто не снимает. Мог бы встревожиться. А ему все равно. Он догадался, что уже никуда не уйти. И вот самое верное – делать вид, что все по-старому. Гонит от себя. Невеселые мысли. А вы… Опять звонок.

– Что я думаю об этом? А тут вообще. И думать нечего. Сейчас новые формы у всех революций. Армия. Только она одна. Министр у нас неплохой. И он, посмотрев первый канал, принял решение. А оно уже готово давно. И никаких советов ни с кем. Тает медленно. А замерзает мгновенно. В политике, как в природе. По-моему, перезрело даже. Всем ясно. Говорят одно, а думают совсем по-иному. Это уже двадцать лет. Пора. Еще звонок.

– Вы понимаете? Я слышу вас и не слышу вопроса. Конечно, вы спросили. И все услышали. И вы помните, в чем состоял вопрос. А я прослушал. Как-то неловко. И кого переспрашивать. Хотя бы вас, оператор. Вы, Петр Петрович, стоите у камеры. А я перед ней. В чем был вопрос? Опять ничего не понял. Потому что не слушал. И для меня, простите, мои мысли были важнее.

–  Хорошо. Отвечу. Как получится. Вот интересно. И своего ответа я не расслышал. Но интуицией чувствую. Попал в самую точку. Редкое попадание. И не знаю, какое. Простите. Еще и еще раз.

– Кажется, я что-то говорил о будущем. Коммунистической проповеди. Или идеи. Столь же коммунистической. Но только вы не думайте, что я коммунист. Я о будущем. Оно грандиозно. Да, да. Спокойно, спокойно. Да. Она кульминация всех русских идей. А у нас опыт еще больше. И вот парадокс. Провалы, катастрофы, память, и то, что, даже при желании, повторить уже невозможно, – вот это замена любой идеи. Лучше религии. Делай то же самое. Получится неожиданно и по-новому… Что? Да, уже получилось. И неужели я говорю и сказал это вслух?

Откинусь немного на спинку этого кресла. В кадре? Ничего. Артисту можно. Я не политик. И не телеведущий. И режиссеру. И сценаристу. Можно. Они ждут. И дождутся того, что скажу. А я себе вновь устрою малую, безмерную паузу.

Кто знает? Что-то передается. А что-то останется в тайне. Всего полминуты. Безмолвия. Погружения. Вспоминаю всех, кто ушел. Из жизни моей. И теперь смотрит оттуда. Они там, где все остальные, кто смотрит. Боже мой. Как тяжело без них. И как невыносимо чувствовать, что я долгожитель.

Нет опор. Мои ровесники. Межвозрастная бездна самая опасная. Кружится голова. Значит, возрастная близость – еще одна тайна. И вот я хотел бы собрать всех, кто ушел. И сюда, в студию. И туда, где смотрят. Где не только слушают, но и видят меня

Вот я собрал. Пауза длится. Могу вслух. А могу так. Закинув голову. На спинку этого кресла. И закрыв глаза. Оператор покажет. А я забываю, что это студия. И что многие смотрят и ждут. Потому что (лучше о том громко сказать) ровесники рады встрече. Им не надо видеть и слышать. Они любят меня за то, что я догадался впервые так их собрать. Ну что ж? И я сам себе благодарен.

– Что? Что вы сказали? Какие вопросы оттуда? Вы что-нибудь слышите. Вижу и слышу один только я. А вас я прошу мне поверить на слово. И кто-то уже так поверил, что может мне расшифровать хотя бы один запредельный вопрос. Это я вслух. Ну что ж, дорогой друг. Давай расшифровывай.

– Спасибо. И теперь прошу позванивать мне и помогать. Пока длится пауза. А, может быть, и за пределами паузы. Я люблю такие сдвиги. И особенно хорошо, если они становятся достоянием всех. Мне, сценаристу, полезны такие мгновения. И я забываю о том, что сам сбежал от вас в эту паузу. Я возвращаю время. И возвращаю себя самого.

– Хорошо. Запредельный вопрос прозвучал. Еще и еще раз. Благодарю того, кто услышал. И передал мне. И тем самым озвучил небытие. В первый раз оно заговорило так ясно и громко. Что ж, пауза раздвинута. И я включаю в нее всех, кто слышит меня. И тех, кто есть, и тех, кто уводит отсюда. В тот непроявленный мир. Вообще. Сомкнулись миры. Большая удача. И оператор как-то осмысленно и тепло, как мой ровесник, не выпуская камеры. Кивнул мне в ответ на эти слова.

– Запредельный вопрос в том, что, оказывается, многое, что мы называли светлым будущим, вполне воплотилось там, за пределом. И теперь главный вопрос, как установить непрерывную связь между мирами. Вот уже сейчас был опыт связи. Вы все свидетели. Но это момент. А как его удержать и разрушить границу?

– И, как ни странно. Поможет Ленин. Из моего фильма. Где он крупнее и больше, чем был. В нашей истории. Он у меня по временам. Беседует с Персонажем. Тот его поправляет. Советует. Проницательно. Прорицая. До нынешних времен. И далеко не все из того, что советует и говорит Персонаж. Доступно мне. И я не все могу повторить. Понимаете? Но Персонаж сказал. И Ленин знает.

– Каскад звонков. Как пулеметная очередь. Выслушал. Могу отвечать. Но есть реплики. На которые мог бы ответить лишь один тот мой Незримый. Или он, хранитель советов. Он. Вождь революции. Сказано в моем игровом фильме все, что можно. И все, что, по политическим соображениям и мотивам, он мог бы открыть и своим современникам, но и вам, тем, кто слышит.

– Вы не верите? А я скажу Воображением сценариста. Оно имеет пределы. А произвол для художника невозможен. И у меня в этих случаях. Нет никаких вариантов. Вообще нет мыслей. Вакуум. Пауза. Единственное, что остается. Это уговорить Персонажа. Потому что Ленин, который глядит с фотографии, ничего сверх никогда не скажет. А решает он. Или такой персонаж перестает быть собой. И я, художник, тут ничего не могу нарушить.

Пауза. А потом вновь. Звонок. Почему я не могу переделать сценарий. Что важнее? Фильм или то, что больше любых замыслов и фантазий? Для меня, конечно, – фильм. А если что неясно, тогда спрашивайте у себя. И, к тому же, не забудьте – где-то среди вас живет мой невидимый. Он, кто не совершает ошибок.

– Нет, вы не правы. Выдумка и существо вполне живое. И, когда наступит нужный момент, он появится. Вполне зримо и осязательно. И вы удивитесь. Да. Все реально. И все воплотимо.

– Что? Сейчас? Не могу. Он тоже решает сам. Но он из тех, кто откроет любую тайну. Если настанет нужный момент. Иначе – ошибка! И я поневоле согласен. Ему видней. А мне сейчас очень хочется, чтобы момент наступил. Время такое. Нельзя откладывать. История совершается прямо у нас на глазах. Идет революция. Да, я понимаю. Медлить нельзя.

– Ну, что же? Ответишь сейчас или нет? Ну, попробуй. Фильм уже перешел в реальность. Люди вполне готовы наделать ошибок. И таких, перед которыми прежние – виртуальные игры. Даже с той реальной гражданской войной. То, что сейчас предстоит, никому никогда не могло и присниться. Вот Ленин молчит. Он этот ужас представил себе и ничего не боится. Но он только знает. Черную весть о нем никому, никогда нельзя открывать.

– Ошибка? Да, несомненно. И самая крупная. Поэтому ты, незримый, появись перед камерой. Прошу тебя. Вот. Время пришло.

Да. Серьезно. Мои слова прозвучали. И уже оператор испуган.

– Ну что вы? Магия режиссера подействовала? Да и к тому же обстановка в студии располагает… Будьте спокойны. Я обращаюсь к себе самому. Но я уже привык чувствовать в себе другого, того, кто свободен и поступает по-своему. Ну и, разумеется, думает – без моей подсказки.

– Что вы сказали? Да, режиссер повелевает актерам. А это внутренний персонаж. Так что в студии ничего мистического не произойдет. Созреет момент, и я подберу исполнителя. А уж он воплотит все, по моей творческой воле. Просто мне кажется – момент созревает. Вот почему я так обратился. Не больше того.

Чувствую – по ту сторону камеры мне как-то не особенно верят. Еще бы. Все ждут. В момент революции любой разговор на такую широкую аудиторию – это не только слова. Или, простите, революции нет. Одно из двух.

– Да, да. Я вас как режиссер вполне понимаю. И как актер уже сработал. И теперь, естественно, во мне живет сценарист. И все-таки что-то особенное происходит. Оглядываюсь. В темноте студии просвет. Приоткрытая дверь. Почему? Кто открывает? Не вижу. Кто-то вошел? Оператор. В чем дело?

Странное состояние. Как будто я говорю с пустотой. Кому-то, может быть, нравится. А для меня – хуже могилы. Неприятное чувство. Прямо скажу. Просто не хочется говорить. А для меня такое – потеря профессии. Никак невозможно.

Бывало в самые кризисные минуты. И я всегда умел мгновенно вывернуться. И вернуться к технике, актерам и зрителям. И к моему незримому. Потому что он самый живой. Бывало. Бывало… Но в павильонах, на съемках. А перед камерой – в первый раз.

Черт возьми. Ладно. Объявляю: это не существует. Интересно. Еще один персонаж? Некое Это. Неплохо бы так и назвать. Тут и воображение теряет себя. По крайней мере, мне противопоказано такие речи озвучивать в эфир.

Слава богу – молчание. И все равно – пауза не проходит. Как? Что? Вы не заметили. Это я самому себе. От вашего имени. И конечно молча, не вслух.

– Звонок. Вы в эфире. Очень долго. Скажите прямо. Не понимаю. Зачем рассуждения. Ну, и что в итоге. Пожалуйста. Формулировка вопроса. Опять устный трактат. Я отключаюсь.

Оператор держит вопрошателя. Не прерывает. Ему интересно. А все дело в том, что зритель кого-то видит. Вместо меня. Рядом со мною. Он видит и спрашивает о нем. А я не вижу и не отвечаю.

Оператор, не слушая никаких сигналов, независимо от меня вовлечен в этот сюжет. Передает в эфир. Выходит из-под контроля. Это что? Революция в студии? Кто рядом? Актер или мой персонаж?

– Узнаю. И вы, зрители, тоже узнали. Мой самый любимый актер. В гриме Ленина. Очень похож. Ну что, Петруша, садись. Вот запасное кресло. Меня зрители просят, чтобы я к тебе обращался как к Владимиру Ильичу. В самом деле. Полное сходство. Наконец фотография ожила. Попробую. Как получится.

– И все-таки объясни. Владимир Ильич. Как и зачем ты продифундировал в студию? И чего ты ждешь? Сценария? Простите, Владимир Ильич. Вы сами сплошной сценарий. Что? Отсюда руководить ходом событий? Отодвинув меня. И никаких моих указаний? Занятно и невозможно. Имитация. Захват власти. Так? Или свержение режиссера? И это вся революция?

– Просят вновь не разрушать созданный образ. Кто создал? Неужели никто? И даже самый послушный актер, против моей воли, становится персонажем. И неизвестно каким. Тем, который был. Или тем, кого надо сыграть. А я понемногу должен войти в роль моего незримого.

– Ну что ж? Я в молодые годы снимался. И потом, взрослея, менял роли, применительно к возрасту. А как теперь? Долгожитель.

Незримого невозможно сыграть. Или уже за чертой бытия. Поневоле. Но я пока жив, черт возьми. И вот все равно вхожу в эту роль. Играю. А Владимир Ильич лепечет из того, что было в истории и по недавнему сценарию моему.

– Владимир Ильич, Но ведь сейчас, там, за пределами студии, ситуация вовсе другая. И даже здесь. Посмотрите на оператора и на меня. Всем очевидно. Делаете ошибку. Одну за другой. Нет? Не признаете?

– Ну, конечно. Это я без ошибок. Ну, продолжайте. Я не такой дурак. Ваша ирония. Поиграли в того Ильича. А теперь он, тот же самый, картавит совсем другое.

– Дважды два. Лучше не слушать. И вот я зажимаю уши. Видите? Перед камерой. И теперь зрители знают больше меня. Потому что игра актера в такие минуты. Куда важнее. Тем более все предугадано, и все новое совпадает с тем, что было. Интуитивно. Чувствуют все.

– Господи, как легко попасть на обочину. Отстать от себя самого. И от того, что вы называете. Коллективным разумом. От того, что бывает, когда, как по сигналу, выходите вы протестовать на Марсово поле.

Неужели до сих пор непонятно, что подобные мирные акции и –  анахронизм. А во время революционных событий коллективный разум совсем другой. Вот, Владимир Ильич вас поправляет. А мой незримый вновь не совершает вашу ошибку.

– Да. Зажимая уши, слышу впрямую то, что иначе бы упустил.

Оператор в кадре. Перед камерой. Хочет быть рядом с Владимиром Ильичем. Поставил камеру твердо. И надежно, выверено вошел в остановленный кадр. Петрович, по-моему, слишком увлекся. Грим и также фон реальных событий влияют. И, совсем незаметно, мой грешный сценарий. Говорю вслух самому себе. Да, кое-что удалось. Даже сценарий. А не только послушный актер. Грим. Игра.

Я задаю себе, в итоге, открытый вопрос. Мои самые живые реальные чувства. Я сейчас не актер, не сценарист и не режиссер. События происходят. Рядом. И даже в студии. Актер, Петрович, оператор, Иван Иванович. И я сам, отодвинутый на обочину. Это все реальность. А что я чувствую сам. Попросту. Наконец она совершилась. А я рад или переживаю смертельную скорбь?

Другой оператор, Сергеевич, прямо в наушниках, оставляет камеру и подает мне записку. Что-то ему сообщили. И почему ему одному? Иван Иванович ничего не знает, видимо, потому что наушники снял. Чрезмерное увлечение. Под впечатлением от присутствия Владимира Ильича. В итоге все, кто перед камерой, чего-то не поняли. И вот записка. И в моей воле – читать, оглашать.

Сергей Сергеевич, в наушниках, снова у камеры. Ловит весело нашу немую сцену. А в эфир все равно идет первая неподвижная камера. И я сижу, как будто чужой. С запиской в руках. А Иван Иванович уже самовольно и строго вступил в диалог. С Владимиром Ильичем.

Кое-что вполне входит в мой новый сценарий. Надо не упустить. И я запомню. И они продолжают. Свою беседу. И опять меня как будто бы нет. А мне интересно то, что они говорят. И я кручу в пальцах записку. И никак не могу ее развернуть и прочитать. Но чутье режиссера у меня всегда наготове.

Тут, в записке, нет ничего. Только два слова. И какие-то странные. «Вы арестованы». И сразу приписка. «Все равно продолжайте». Так и написано. Чувствую. Оглашать эту записку. Будет ошибка. И без моего незримого знаю, что делать.

Поднимаю. Клочок бумаги. И прямо держу его перед собой. Сотрясаю в воздухе. И закрываю глаза. Зрители меня понимают. И никто из них догадаться не может. Зачем арестовывать нас и почему эфир продолжается?

Не знаю, как получилось. Но эти слова я произношу громко и внятно. И они заглушают беседу с Владимиром Ильичем. И – теперь серьезно. Вылетели. Не поймаешь.

– Ну что? Иван Иванович. Мы дождались. Владимир Ильич не предвидел. И вот уже теперь пожалуйста. Пускай объясняет. Или выходит из роли. Зрители ждут. И ни одного отключения.

Какие-то новые персонажи. Без фамилий. Напоминают о себе.

– Помнишь?

– Где? Когда? Почему я должен помнить? Да, поневоле вслух. Ничего. Догадаются. Это естественно. О моих персонажах никто ничего не знает. Прекрасно. А то опять начнутся поиски. Узнавания. Троцкий. Дзержинский, Войков… Зачем?

– У меня их нет. Понимаете? У меня другие.

В студии тишина. Камеры ездят. Одна и другая. А я как будто слышу. Ответный шквал голосов. Так бывает. Когда у многих один и тот же вопрос. Поодиночке. А получается вместе. Шквал… Такой, что в студии можно услышать.

– Да, слышу, слышу. И не буду вам отвечать. Воображайте. Учитесь воображать. Да, персонажи. Их много. А не просто мой выдуманный один.

– Что? Кто-то из них в студии? Да? Почему один. Было. Было. Их много и сразу.

– Вот интересно. Революция идет. Мы арестованы. Я и два оператора. И продолжаем. А зрители воображают опять одного кого-то из них. Нет, за мною вам не поспеть. Революция – это множество. А за вами тоже скоро придут. Кто? Они. Персонажи.

И это я тоже вслух? Ничего себе. Новые технологии? Обогнали меня? Быть может. А теперь. Множества, множества. И как спасение. Кто-то хочет. Чтобы мой невидимый. Вновь появился.

– Ничего. Я знаю. Это мое последнее интервью. Но дело я доведу до конца. И тогда. Каждый из персонажей. Получит фамилию. Характер. Лицо. И у каждого будет судьба. Верная в наше время. Видите, они мелькают в кадре. Один за другим.

– Я не даю вам привыкнуть. И, пожалуйста, без повторений. Лица. Лица. Физически ощутите. Виртуальное множество. И среди них много ярких. И неизвестных вам. Лидеров. Они известны мне. И довольно. Примите это как данность. И успокойтесь.

– А у меня такое чувство. Все студии взяты. Вошли везде. И только в эту. Никто не входит. И два оператора. Знают. Конечно. Это их последний прокат. И он когда-нибудь кончится. И очень важно, чтобы вы увидели это.

Замысел чей-то. Революция идет. Своим чередом. И все как обычно. А тут. Реальный конец. Моего сериала.

– Ну, поняли? Сейчас и наступит. Перед вами. Он. Этот конец.

 

____________________

 

ПРЕЕМНИК

ПРЕЕМНИК

1.

Нет ничего страшного. Самое легкое, что может быть. У меня появилось еще одно доказательство. Легкости и простоты. Я вдруг подумал:

– Никак не дается. Ведь я теперь. Перед сном. Особым способом. Пытаюсь поймать момент засыпания. Сколько раз. И ни разу. Не удалось.

А и в самом деле – что это значит? Природа о нас позаботилась. Как в тютчевском стихотворении «Malaria». Свой ужасный приход она, смерть, скрывает от нас. Вернее, ужас только в мыслях об окончательном засыпании. А оно само неуловимо. И все легко. Если ты здоров.

И это единственная, данная человеку благая весть.

В самом начале и в самом конце. А открытие то, что этим простым способом природа снимает наш страх. Ну, ладно. Есть более важные вещи. В конце концов. В самом конце.

После события, а оно случилось вчера, я, честно говоря, не знаю, как мне вернуться к себе самому. Пауза. Праздничный день. Победа. А я именно в этот день живу по-особому. И уже – без малого целый век. И невольно привыкаешь к вечности. А потому – событие.

Но что, в сущности, было вечера. Кроме того, что я решил оставить работу. Ну да. Конечно. У меня давний конфликт с временем. То есть, простите, я попытаюсь объяснить.

Вчера я почувствовал, что уже вполне сложилась та система всех отношений, с которой я никак не могу себя совместить. Да, не могу по-прежнему делать все то, что совершал в зрелые годы. А все, что мог, я уже сделал. И люди ждут, чтобы я, наконец, ушел.

Но попробуй, скажи кому-нибудь, и тебя осмеют. И в самом деле – более благополучной карьеры и личной судьбы нельзя себе и представить. Все удалось. Все получилось. Кроме одного. Запредельно страшного. Но они ждут. И я, наконец, понял. Вчера.

Как это было? Восстановить очень просто. И мне самому интересно проследить заново, проверить и победить свою боль.

Что же? По следам Толстого? Новая история вчерашнего дня? Избавьте. Нет. Здесь нужен особый способ. Тот, который помогает исподволь раскрывать самые существенные моменты событий.

Не скрою. Это очень страшно. И тут нужно вовремя вспоминать, что ничего страшного нет. И что если мы все приговорены к смерти, то, значит, поставлены как герои. Которые даже под страхом гибели поневоле остаются верны себе.

Подождите. Прерываю мои утешительные медитации. Да, придется прервать. И дело в том, что никто не знает, что и как я решил. И вот уже поет мой мобильный. Это звонок. Он деловой и, конечно, дружеский. И предстоит разговор. И получается, о моем событии знают?

Нет, пока о другом. И я отвечаю и, судя по всему, неплохо решаю вопрос. А думаю по-прежнему о своем и о том, что последует за моим решением. Ладно. Конец.

И все равно. Вопрос имеет отношение к тому, что случилось вчера. И последствия будут. Я думаю так. Хотя и не знаю, как поступить. Последние годы большинство деловых решений – именно так… Не зная, в чем дело. И вот все успешно.

Разговор кончен. Мобильный молчит. Виктор ждет. И я сейчас могу выдать вовсе не то, что надо. Потому что проснулся. И отключился от главных моих размышлений. Одно слово может испортить все.

– Ну, хорошо. Ты мне потом объяснишь подробно, что я тебе сейчас посоветовал. А то я не очень понимаю, как быть. Что? Удивлен? Пожалуйста. Не надо. Потому что я не шучу. Ты говоришь о преемнике, а я уже все позабыл. Но ты ведь помнишь? Ну вот, и действуй. Пора.

Мой разговор с другом я веду уже третий год. Виктор отговаривает меня. А я настаиваю. И чувствую, что он втайне со мною согласен. И не знаю, почему, но мне приятно его дружеское лицемерие. А сейчас…

Он понял, что я решил. И что я догадался. И поэтому пора высказать прямо. Свое согласие. И он высказал. Прямо по телефону.

– Что? Хочешь приехать? Ну, давай. На словах – все готово. И все вовремя. Ну, приезжай. Да. Узнаешь, узнаешь…  Да, понимаю.

Виктор там у себя весело отключает мобильный свой телефон. А я вроде бы отвязался. Хотя бы от одного. Блокирую. Отключаюсь. Праздник. И пора осознать. Потому что скоро начнется. И уже началась. Мировая война. И все поняли. И потому веселятся. И друг мой открыто заговорил о преемнике.

Заговорил. А что получилось? Возврат к началу? Я тогда не умер и никуда не уехал. Перешел. Оттуда сюда. И в окно, то, что на Большой проспект, вижу наискосок дом, где я прожил первую блокадную зиму. И родители выжили. И в начале войны было мне пять с половиной.

И тогда я поневоле много думал о смерти. Кругом умирали. И я видел. И даже мой отец писал картину, где немцы в товарные вагоны грузили голые трупы своих солдат.

Конечно, картина его была фантазия. И он знал. Но писал с натуры. Мертвецов было много кругом. И тоже голых. Валялись в палисаднике. В траншеях. Их тогда пытались увозить на санях. Не было сил. И это все отец видел. А писал, как будто немцы грузят в наши вагоны своих мертвецов.

И я тоже тогда рисовал. По вечерам в той большой комнате. На листах ватмана. Их у отца было много. Он раздраженно давал мне эти листы из своих довоенных запасов хорошей бумаги. И я изображал одно и то же. Как наш танк давит фашиста. Изображал плохо. Не получалось. Но папа все равно отдавал мне бумагу. И опять шел к своей страшной картине. И зеленой краской писал немецкие трупы. И писал как будто бы для себя. И картину эту никто ему не заказывал. И куда она делась, не знаю. Так было. И вот сейчас грядет и уже идет совсем другая война.

Узнаю. Военное время. Другое, другое. Но очень похоже. Какой-то особый дух. И могу свидетельствовать. И не только я один. Мы помним этот особый запах – военного времени. И вначале. И когда оно кончилось.

А теперь. Дождемся ли мы конца всего, что сейчас началось. Но запах очень похож. И приметы могу уловить. Да, очень трудно. А тому, кто помнит блокаду, легко. И я просыпаюсь. И говорю об этом. Сам себе. Потому что никто со мною о том не ведет разговор.

Виктор? Нет, он молчит. Понятно. Я ведь старик – по сравнению с ним.

Виктор молчит. Но сегодня. Вот он скоро придет. Посмотрим. Почему он торопится. И почему как раз в этот праздничный день.

Честно говоря, я хотел бы сегодня побыть один. И только один. Как перед смертью. Потому что мне понятно: когда смерть приходит, незачем отвлекаться. И я все-таки хочу поймать неуловимый миг расставания.

День Победы как раз для этого. Очень хороший день. Можно побыть одному. Еще бы. Все заняты. Праздник…  А я…

Но тут, наконец, и звонок по домофону. Виктор… Ладно. Отложим раздумья. И наблюдения. И я отвечаю светлым и ласковым голосом. Весело. И вот уже лифт взлетает на четвертый этаж. Гость на пороге.

И мне почему-то кажется – я опять упустил мгновение. И уже явился преемник. По крайней мере, так он считает сам. Или каким-то способом он узнал о моем вчерашнем решении. И вот поспешил ко мне. И опять оказался первым.

И что делать? Как во сне. Объявляю решение. И передаю преемнику все дела. Окончательно. И сегодня, по случаю праздника…  –  без возражений. С его стороны. Он все понимает. И все принимает. И уходит, оставляя меня одного.

Конец. И как будто не было ничего. И только остается память. О вчерашнем событии. А сегодня просто последствие того, что было вчера. И Виктор участник. И больше того. Мое решение совпало с первым осознанием начала новой поры. Однако теперь нет уже ни лидеров, ни каких-то идеологий. Теперь война сама по себе.

2.

Дети мои. Внуки. Вот уже правнуки. Все остается как в довоенном воздухе… Но я почувствовал, что скоро их не увижу. Вот книжные стеллажи. Они тоже последние для меня. И все, кто писал эти книги, ушли и когда-то они переживали момент расставанья. И уже неважно – заметили его или нет. Понимаешь? Неважно. И точно так же будет с тобой. И это и есть совсем другая война, которая для тебя началась.

Объявление этой войны было вчера. Сегодня – блокада. А день победы… Не скоро. Потому что его не будет уже никогда. А если придет, никто его не заметит. И потому сегодня шумный праздник за окнами.

Мои все на даче. И я, слава богу, один. Да, это я попросил их уехать. Много работы. Я так сказал Наташе и Насте. Внучка поверила. Но у нее свои дела. Анечке скоро полгода. Перебрались в Низовскую. Наташа с ними. Но она догадывается о том, что происходит. Догадывается, но пока еще запах войны ей незнаком. Этой памяти нет у нее. И все равно догадалась.

Я понимаю. Звонки оттуда поминутно. А я отключил телефон. Вот это и есть примета. И она понимает. И очень боится. И я ничего не могу поделать. И мне изменяет мой прежний опыт.

Я твердо знаю, что поступаю совсем не так. И все равно какая-то сила заставляет меня так поступать. И все ради того, чтобы не отвлекаться и поймать, наконец, миг засыпания. И я сосредоточился. Но никак не могу уснуть.

У преемника праздник. А у меня что-то вместо него. Там Победа. А здесь начало событий. И эти события все чувствуют и не хотят замечать. А я хочу. Но бодрствую. И это мешает мне осознать, что происходит. Люди меняются. А мне кажется, что все остается по-прежнему.

Надо поймать мгновение и прозреть наконец. И я хожу взад-вперед. И только знаю одно – мне остается немного. И все вещи вокруг, все книги, все листы ватмана, которые остались еще от отца – все это уже не мое. И всем этим уже владеет преемник. Победитель. Виктор. И я уже сдал ему все дела.

Листы ватмана – это из прошлого. Их нет на столе. Вернее, я из них уже давно, еще мальчишкой, сделал обложки для нескольких книг. Вот они, обложки на стеллажах. Черной тушью надписал я тогда каждый том. И вот все сохранилось. И я помню день, когда я надписывал эти обложки.

Тогда был тоже праздник Победы. И сразу, почти через год, после смерти отца. Мама на последние деньги мне купила этого Пушкина. Академическое издание – без переплета. И я сделал обложки и накануне праздника их надписал.

Вынимаю один из томов. Запах тот же остался. Когда открываешь на середине и мгновенно ловишь его. Неуловимый запах. И все же он есть. И это уже не запах войны… И это все мое перейдет кому-то. И я не знаю – кому. И опять, я над открытым томом Пушкина чувствую, как исчезает момент. Потому что я остаюсь по эту сторону. И не засыпаю.

Легкий скрип двери. Чуть зазвенели ключи. Знакомый выдох. И еще движение – чтобы скрыть свой приход. Напрасно. И все равно. Тихо. Входит. Совсем осторожно. Прикрывая дверь соседней комнаты. И вновь тишина. Уличный шум слышен отчетливо. Но что делать. Уже теперь. Ничего не случится.

Я закрываю пушкинский том. И думаю почему-то, что это моя мама. Пришла на минуту оттуда. И тихо прикрыла дверь. И мне сейчас нельзя шевелиться, покашливать. И даже книгу не надо ставить на место.

Показалось. Подумалось. А на самом деле. Наташа. Да, она не смогла там задержаться. И переживать. На расстоянии. Мой неуловимый окончательный миг. Она там нужнее. Потому что здесь уже ничего не может поправить. И как раз потому. Она поспешила сюда.

И естественно. Так должно быть. А я задумал нарушить этот порядок.

И все-таки мама тоже незаметно пришла. И сейчас я могу или рвануться в ту комнату. К моей Наташе. Или не двигаться. И затаить дыханье. Чтобы мама тоже осталась в той комнате, рядом со мной. Или — или. Или туда, или здесь. А я не делаю. Ни то, ни другое.

И вот взамен себе – несколько строк. Из тех, которые обрадуют маму. Даже если я не увижу ее. И она останется в комнате рядом. Но чтобы обдумать и родить эти строки, не нужно двигаться и даже дышать. Затаи дыхание. И строки родятся.

Ну, еще немного. И вот я проснусь в момент засыпания. А нужно мне только это одно. И если оно случится, мне все равно – есть я или нет. И я войду в измерение. Которое одно спасительно и тогда, и сейчас.

Почему так – не знаю. И откуда благая весть и сознание того, что все это именно так. И самое счастливое то, что Наташа там догадалась. И вот она осторожно притворила дверь за собой.

Строки бегут навстречу моей тишине. Комната в разноцветном тумане. Сквозь пелену вижу предметы. И все они ложатся в мой заготовленный стих. И там пропадают. Потому что он слаб, как лепет ребенка. И я был таким. Тогда. В тот год начала войны.

И сейчас. Такая же слабость. И в руках и в ногах. Особенно, помню, в те жуткие ноябрьские вечера. Когда мы с мамой почему-то выходили из дома во время обстрела. И все было в полной тьме. И дул пронзительный ветер. И сдирал понемногу плакаты, наклеенные на стенах. И почему-то я видел во тьме эти стены и эти плакаты. И точно такая же слабость и сейчас у меня. В руках и в ногах.

Сознание. То же самое. Узнаю. И я воображал себя взрослым и старым. И вцеплялся в мамину руку. А она упорно гуляла со мной. От угла до угла. И я знал, что дом прикрывает нас. И мы идем безопасно. А может быть, мама боялась попадания в наш самый верхний третий этаж. И думала и говорила себе так же смешно о том, что лучше оказаться на улице, чем дома во время обстрела.

Придумывала. Невероятное. Молча. И мне было понятно. И я не хотел спускаться в газоубежище. Там нас могло засыпать. Но бродить взад и вперед еще тяжелее. Уж лучше стоять. В полной тьме. Когда земля дрожит под ногами.

Честно говоря, я не знаю. Было это или приснилось потом. И точно так сейчас – все это есть или мне снится. Не знаю. Стою на грани, как в начале войны. И могу разглядеть эту грань и поймать то, что хотел и не мог уловить. Легко. Доступно. И все это на свету. В праздничный день.

Вот. Надо запомнить. Все предметы. Все, какие тут, вокруг меня, в этот момент. Вижу стол, компьютер, торшер. Вижу глазами ребенка. Роскошная комната. О лишних вещах я тогда не мог и мечтать. Но вот и предметы, знакомые с детства. Мольберт. Картины по стенам.

Резной дубовый буфет, в котором теперь книги, книги и книги. Я когда-то снял дубовые дверцы. И теперь это вместительный книжный шкаф.

Если бы мне такое собрание книг приснилось в ту блокадную зиму, я бы не поверил и отогнал этот сон. И проснулся бы там, а не здесь. Вот в углу этажерка. Оттуда, с верхней полочки, отец вынимал для меня белые квадраты ватмана. Вынимал и клал их на обеденный стол.

А на столе в блокаду не было ничего. Даже посуды. Горел фонарь. А у входа в большую комнату потрескивала сложенная отцом кирпичная печка. Отсвет огня дрожал на синей клеенке. И полутьма грозила из темно-синих углов.

А на стене вот здесь висел черный, как будто полированный телефон. Трубка и сверху два зеркальных звонка. Все грозило. И на всем дрожали отблески пламени. Когда мама открывала дверцу печки.

И я знал, что грузный чужой, незнакомый дядя, распухший от голода, больше к нам уже не придет погреться у этой печи. Дяди-художника больше нет. Он умер вчера. А отец где-то у окна в темноте комнаты сидит, маленький, и не может работать во тьме.

Я стою там, где была печка, и хочу переселиться в то время. Потому что я тогда чувствовал, что проживу большую и полную жизнь. И вовсе не думал, что могу умереть. Даже когда завывала сирена. И когда мама одевала меня, чтобы спуститься в газоубежище. А отец оставался тут, чтобы следить за печкой и лезть на крышу – сбрасывать зажигалки. И я знал, что и папа мой не умрет. Может быть.

Но я видел – мама с ним прощалась, когда уводила меня. А он прикасался ко мне. Трогал плечо. И отворачивался, чтобы я не мог разглядеть его лица. И я уходил.

Комнаты совместились. Прошлая и нынешняя. И я, шагнув, замираю там, где тогда стоял уходя. Стоял много раз. В самом начале воздушной тревоги. И всей моей жизни. И замираю теперь и как будто вижу конец. И вполне перешел отсюда – из этой войны в ту войну. Чтобы оттуда вернуться назад. И возвращаться долго, всю жизнь.

И вроде бы я владею секретом. Нужно внимательно осмотреть все кругом. И затаить дыхание. И очень долго не выходить. Из того измерения.

И вот кажется, мне уже удается. Я все осмотрел. И даже обложки Пушкина видел. И комнаты совместились вполне. И свет и тьма. И шум за окнами, и вой сирены. И грохот разрывов.

И тут одно движение, один мой неверный выдох и вдох. И все пропадает. И опять исчезло мгновенье. И я опять вижу его исчезающий след.

Известно, чем закончилось там. А чем разрешится эта война? Пока не знает никто. Но тогда я тоже не знал. И для меня, как ни странно сказать. Они породнились. Войны. И почему-то я все равно хочу остаться один. Вроде бы страшно быть. Лицом к лицу. Но я знаю  –  так надо. И не боюсь.

Вообще. То, что я один, понемногу стало привычно. Перебираю имена моих друзей-однолеток. А затем и всех старших, и тех взрослых, с кем судьба в детстве сводила меня. Все они уже пережили момент засыпания. Нет никого. И я поневоле один.

Родные мои – совсем другое. Это я сам. И получается – и так, и так я выведен за пределы. Моего бытия. И такая судьба – засыпать и знать, что, кроме родных, нет никого. Да и родные не все. Поневоле теперь, изо дня в день, – становишься вовсе бесстрашным.

Но вот опять. Шаги. Оттуда сюда. Из той комнаты в эту. Голос.

3.

–  Прости, я не смогла. Почему ты не приехал? Опять. Что-то задумал. То, что никак нельзя. Но ты решил. Мы готовы. И я тоже. Но там сегодня я уже не смогла.

–  Спасибо. И я сейчас размышлял о том, что мы с тобою одно. И потому. Я не скрывал от тебя. И не говорил. Но вчера окончательно принял решение. Окончательно. И сегодня в праздник уже передал все дела… Все. Понимаешь?

– Кому? Неужели преемнику? Их нельзя передать. И, если бы я была рядом, ты бы не сделал такого. Ты не понял. И преемника твоего я не хотела бы знать. Нет. Я знаю. Но то, что ты сделал, ужасно. Ты понимаешь, это война…

– Какая? Что ты сказала? Почему война? Откуда в тебе это чувство? Неужели я тоже думал об этом?..

Мы замолкаем надолго. Так бывает всегда, в момент особенных разговоров. И вот мне уже и впрямь неуютно. И я понимаю многое сразу. И больше того – я сейчас представляю себе формы и виды, в каких пойдет новая и заново начатая эпопея.

И прямо сказать о том невозможно. И тут я упускаю момент засыпания, как только воображу, что произойдет в душе у жены, когда она догадается. А она догадалась. И вот приехала, бросилась оттуда прямо ко мне. И так тихо открыла дверь и так неслышно ко мне подошла.

Да. Мы в начале. Мы в самом начале. Так надо сейчас непрерывно себе повторять. И все равно. Будешь ты или нет. И как ты уснешь. И сможешь ли ты что-то поймать. Все пустяки, если ты лишь в начале. И как ужасно, если голос какой-то скажет, что мы не здесь, а там, в самом-самом конце. Единственного пути.

В самом начале. Еще страшнее. Но это спасение. И, может быть, жена еще не уверена в этом. Надо, надо… Но я молчу. И она ни слова. И понемногу молчание наше становится неподвижным. Как бывало в моих детских кошмарных снах. Когда вокруг злые и непонятные шумы.

И я помню такой сон. И приснился он мне как раз перед началом той завершенной войны. Тогда. Помню. Траншея. Крытая. На Большом проспекте. За окнами. И кто-то в ней по железу гулко и мерно стучит.

Потом, уже наяву, и в самом деле вдоль тротуаров на площадках и в академическом саду рыли траншеи. До сих пор не знаю, зачем. Траншеи хорошие. Аккуратные. Прутья на стенках закрепляли продольными рейками. Сверху доски, дерн. И получалась крыша. И в них было темно. И мы, ребятишки, бегали там, пугались, играли в прятки. А в это время. Уже где-то гремели бои.

А потом, в блокаду, зимой, никто не спускался в эти траншеи. И никто не стучал по железу. Туда бросали трупы. И я помню, у самого входа зеленый трупик ребенка в таких же зеленых тряпках. Кто-то бросил. И долго не убирали. В снегу. Мама, когда мы гуляли мимо, закрывала мне лицо, чтобы я не глядел. И была тишина. И я успевал быстро увидеть и разглядеть. И как будто слышал удары.

И вспоминал мой сон, и этот стук по железу в траншее. И он приближал какое-то самое жуткое зло. И потом я увидел. И все подтвердилось. И значит, это была какая-то невозможная правда. И как будто бы наяву. Кто-то стучал. И он, этот кто-то, пугал и смеялся неслышным, опасным, исковерканным смехом.

Нынешняя война меня уже не пугает. Она незаметна. Ее вроде бы нет. Но молчание наше… Это хуже, чем сон. Его нужно как-то прервать. И мы не можем. Ни я, ни жена.

А за окнами праздник. Разрывы салюта. Вечер. Но крики долго еще не утихнут. И мне уютнее было бы. Вернуться туда. В ту войну. И, может быть, затем и пришла моя мама. И она хочет позвать меня в ту зимнюю предсмертно теплую, пронзительную блокадную жизнь. Чтобы легко мне было теперь заново увидеть мой сон.

И я пытаюсь, воображаю, заставляю себя и рассказываю Наташе все, что могу рассказать. Но слова наяву прерваны криками и салютом. И никак не могу я вернуться к началу жизни. И пытаюсь напрасно. И забываю то, что помню и забыть не могу.

– Но ты послушай. Как это было… Снилось иначе. И я сейчас невольно придумал. Да, конечно, траншея. Но она тогда была не за окнами вдоль проспекта. А у меня в моей детской кроватке. В складках белого одеяла. И стучало что-то прямо рядом со мной. И я даже мог рукою пощупать, что это. И я боялся притронуться. А, по сути, боялся тронуть себя самого.

– А как раздавался этот железный пророческий стук?

– Пророческий… Да, слова такого не было у меня. А чувство охватывало. И я хорошо помнил во сне, что ничего нельзя объяснить. И станет еще страшнее и страшнее. И наяву такого страха не будет. И тебе не страшно. Как было мне, когда я проснулся. Пойми. В наше время. Сейчас. Мы не проснулись. И потому кажется – нет никакой жути. А если что и будет, мы не дети… Понимаешь? Потому что нельзя вернуться туда…

– Нет. Не очень понятно. А ты скажи. Складки одеяла. Какого оно было цвета? И ты вроде бы говорил. Повтори. Очень важно. Я сумею представить, какое оно.

– Ты права. Помню точно. Складки белого цвета. Это я помню.

Вернуться нельзя. И спасение невозможно. И этот момент засыпания. Нельзя возвратить. Сокрытие тайны. Вот что такое любая война. А тебе сейчас доступно то, что спрятано и укрыто. И ты можешь легко и подробно проследить и увидеть.

Это лишь показалось. А на самом деле – ты не заметил. Не упускай. Не спи. В этой новой, другой, последней вражде. Открыты, явлены тайны. Замечай. Осознавай. А то мы просто не хотим догадаться. И потому засыпаем. И не признаем то, что видим всегда.

Очень просто. Возьми и сумей проснуться в момент засыпания. Да, проснуться мгновенно и прямо. И все заметить и потом не забыть. И тогда… Понимаешь. По крайней мере для тебя одного.

И что бы ни случилось вокруг. Ты не услышишь. Стука в траншее. И блокада поманит к себе. И спасет материнским теплом. Конечно, самообман. И все же… Целая жизнь впереди.

– Да. Самообман. И что бы ни было в душе. События происходят. И сейчас они тоже уже начались. И вот я приехала. Рванулась к тебе. А ты мне рассказываешь о том, что я знаю почти наизусть.

– И что мне делать?

– Говори. Говори. Наперекор. Потому что я для тебя и есть возвращение того, что уже невозвратно. Вспоминай. Вспоминай. Пока мы еще можем вспомнить и друг друга остановить.

– Подожди, объясни. Как ты сказала. Не будет смерти для меня и для нас. Если мы мгновенно проснемся. Как понять? Я говорю самому себе то же самое. В тех же словах. Но все уходит во тьму. И нельзя останавливать. Понимаешь, нельзя.

– Ну, ладно. Как-нибудь объясню. Трудно сейчас. Ты забыл о преемнике. И о том, что произойдет и что происходит в душе у него. Почему он так быстро принял, схватил все, что ты решил ему передать. Схватил. И скрылся. Надо было остаться. И хотя бы слышать все, что мы сейчас говорим.

– Наташа. Дело решенное. Мне кажется, я уже догадался. Преемник у меня особый. Выверенный. И уже несколько лет. Я готов был сделать все то, на что решился вчера. А что сделано, уже уходит от меня и от нас. Туда. В блокадную зиму.

– Ты ошибаешься. Ничего не уходит. Я затем и приехала.

За окнами облачная пелена вспыхивает изнутри. Салют замолкает. Вообще залпы задерживались. И друг за другом гремели. Совсем не так часто, как в моем детском пророческом сне. Железные звуки. А ведь это они. Чувствуешь?

– Похоже. И все-таки что-то совсем по-иному. Там интервалы были короче. А тут обычный праздник Победы. Но почему нет ни шума, ни криков. Обвальная тишина. Подозрительно.

– Да, я согласен. Сразу тишина и обвал. Именно сразу. Как будто кто-то шепчет. Проснись. Проснись. Прислушайся.

– И где же белые складки траншеи? Они тоже куда-то исчезли.

– Да. Они растаяли прямо тут, у меня на глазах. Я видел. И мог протянуть руку. И что-то одно удержать. Понимаешь? Уходит все то, что было жизнью моей. И в самом начале другой катастрофы. Уходит сразу. И за окнами. Умолкло совсем. Кончен салют. Отгремели. Залпы. Один за другим.

Убыстряю. Свожу на нет. Паузы между ними. Интервалы. Мысленно. А то. Тишина их утаила в себе. Могу еще быстрее. И вот, наконец, полное тождество. Железных ударов и нынешней тишины. Наташа следит за моим выражением. И за моими руками. Где я? Никуда не пропал?

– Что бы ни случилось. Не вздумай уйти. Я знаю. Ты научился. И ты сейчас можешь. И там и здесь. И туда и оттуда. Но я за тобой. Затем и приехала. Пожалуйста, не рассказывай. И не пытайся.

Мы уже попытались. Пробовать и повторять. Наташа права. Ничего такого. Преемник не знает. И вот, как только салют отгремел, стало ясно, что он от меня пока еще не принял дела. И мне придется. Втайне. Продолжать. Рассказывать. И не отдавать. Себя самого. Ну что ж? Попытаюсь. Вот что означает. Обвал тишины.

– Разве? Новое только то, что я отныне все облекаю в слова. И сейчас. Ты слышишь? Наташа. Это я вслух. Прямо. И теперь мне легко достается. Точное слово. И если оно верно мгновению, то понимаешь… Кто-то мне и тебе сегодня уже подарил такую новую жизнь. А уже не осталось надежды.

– И ты уже согласился уйти. И потому она сама возвратилась к тебе.

– Ну вот. Она возвратилась. И это слова. Но теперь мне говорить легко. О самом трудном. О том, насколько мы вдвоем стали свободны.

– А по-моему. Ты надолго умолк. Полночь. И я не хочу спать. И не буду. И не пытайся. Слышишь? Не пытайся уйти.

Вот. Наташа снова права. Легко. Пойман момент засыпания. Значит, нам обоим подарена та особая тишина, когда начинается все. Вот. Сравнивай и совмещай. Одно и другое. И здесь. И вокруг.

Ну, конечно, салют. Но и там, в траншее, звуки умолкли. И ведь что интересно. Этот пророческий сон я видел именно здесь, в этой комнате. Она другая. Но совсем такая. И здесь в ту ночь все начиналось… И теперь. Блокадное. Там и здесь. Мама. И где же преемник? Наташа…

И вдруг. Меня пронзает простая мысль. Что сейчас, в этой полночи. Засыпание. Переход. Непрерывно. А началось. Только сейчас. И теперь ясновидение. Позволит нам. Обоим. Точно. И в самых верных словах. Огласить. Начало. Невидимой и беззвучной. Новой и небывалой. Неуловимой. Стук в траншее пророчил о ней.

И никто не слышит. Спят. И как легко. Быстро уснуть. После салюта. И полуночных теледебатов. Где только и речи… Да, уже давно, целых три года, об этом все говорят. Устали. Уснули и не заметили. И только у нас. Детские сны.

Чувствую. Преемник сейчас будет звонить. Полночь миновала. Уже третий час. Глухая тихая ночь. И если он позвонит. Мы не уснем. Скорей. У него, разумеется, машина своя. Хорошая иномарка. Тихо подъедет. Лифт. Открывай. Встречай. И разговоры – на целую ночь. Нет. Ничего такого. Мертвая усталая тишина.

И все же я знаю. Преемник не спит. Он там, у себя. И, конечно, он хочет звонить. И не решается. Во всяком случае, трудно подумать, что он в такую ночь может заснуть.

Наташа догадывается. И спокойно покачивает головой. И, наконец, произносит:

– Не воображай. Он спит. И ты не волнуйся. Могу пересказать, что он видит во сне.

– Подождем еще. Ты увидишь.

За стеной у соседа чуть слышные звуки праздничной музыки. Нет, не музыка. Различаю крики политических шоу. Неужели опять о начале. Одного и того же. Понемногу сумели – в точных и верных словах. Ладно. Воображение. И почти неслышно. И вообще кажется – нет никаких голосов. Шумят без телевидения. Вот замолкают.

Наташа не ждет. А я почему-то еще прокручиваю в моей голове. Причины причин. И меня раздражает впечатление покоя и безмолвия за стеной. Но я привык. Потому что каждую ночь, и до трех часов, там продолжается праздник. И только сегодня мне почудились – люди все поняли и уснули.

И вот – я прав… Неуверенно и не сразу. Телефон все-таки зазвонил.

Я слышу этот звонок. Но его перебивает. Сирена воздушной тревоги. Едва слышно. Вначале. Но вот все громче и громче. И наконец – ничего не слышу. Кроме нее. Но почему-то звук на одной устойчивой ноте. Не завывает выше и выше. Нота одна. Постоянная. Громче и громче.

Наташа остановилась. Как будто услышала тоже. Но в глазах вопрос. Нет, она, слава богу, не слышит. Она заметила. Я на себя не похож. Телефон опять неуверенно. И опять без ответа. Значит, какой-то звук заглушает его.

Не могу протянуть руку. Мобильник вспыхивает раз, другой. И замолкает неслышно. А этот звук еще сильней и сильней. Вытерплю. Сейчас он перейдет степень возможной силы. И я перестану его различать.

А в это время, я понимаю, мама уходит. Надо что-то сделать. Звук мешает. И, прежде всего. Не двигайся. Затаи дыхание. И как можно дольше его удержи. Нет, я чувствую, от меня уже ничего не зависит.

Почему она пришла и хочет уйти?

Кому вопрос? И, может быть, это уже момент моего засыпания. А я на грани. Между тем и другим. Сирена стихает. А звонок телефона. Как будто издалека. И они умолкают. Одновременно.

Все нормально. В комнате полная тишина. Разрывы снарядов. Где-то совсем далеко. Отголоски. Но когда они утихнут, мне уже ничто не поможет. Мы сами. Вдвоем. Наташа рядом. Нет никого. Кроме нас.

И опять сирена. Едва различимо. Набирает звук. Выше и выше. И слабеет. И уходит совсем.

4.

Причина причин.

Преемник прямо передо мной. За круглым столом. А на столе никаких бумаг. Томик Пушкина. В обложке из ватмана. Черная тушь. Красивая надпись на корешке и лицевой стороне. Корешок надорван слегка. Уже давно. А я так и не стал менять. Этой обложки.

Преемник сразу снял с полки. Первый пушкинский том. Раскрыл. И снова закрыл. А я в это время вслух прокручиваю. Причину причин.

– Виктор. Обычно последняя вспышка – детское чувство. Доверия. Ты сын отца. И не больше того. А где отец? Надо верить. И я допускаю. То, что всегда наготове. Образ. И она, природа, беззащитна, как новорожденный младенец. И надеется только на нас. А мы слабосильны. И сами пока – только в начале. Ну, и так далее.

Преемник молчит. Еще бы. Ему двадцать два. Или двадцать четыре. Снова руки. Тянутся к Пушкину. Раскрыл на той же странице. Комментарий. Дореволюционная типографская краска. Запах детства. День Победы. Уже полвека назад.

– Виктор. Ты понимаешь. Я беспощаден. К себе и другим. И это как раз. Моя последняя вспышка.

– Нет. Николай Николаевич. Вы умеете продлевать. И растягивать. И тому, кто всерьез поверил. В то, что все бытие беззащитно. И в то, что с нашей помощью. Оно пытается понять, что с ним такое. Тому, кто в этом уверен, бог по возможности продлевает. И дни, и часы, и минуты. А я приехал затем… Простите. Приехал. Только затем.

– Не говори. У меня все в голове. Текста нет. И нет комментария. А я беспощаден. К себе самому. И если узнают. И если поверят… Понимаешь? Не будет войны. А она уже три года идет…

– Николай Николаевич. Эта война уже давно для нас началась. А вы. Дайте мне текст. Прямо сейчас. Напишите любое. Вот компьютер. Продленные обладают особенной властью. Любые слова. Излучают у них скрытую правду.

– Ладно. Включай свое аудио. У тебя славный магнитофон. Записывай сам. Ошибка. И никаких излучений. А моя вера самая радостная из всех. Но никто не радуется. Потому что… По этой вере. Ну, все равно людям придется покинуть себя и заново. И вновь. А потом… Повезет – встретишь. Повезет, и они там найдут способ… И твоя ипостась. Узнает мою.

– Да, видимо, шансов мало. Одна миллиардная. Николай Николаевич. По-вашему, нужно радоваться тому, что она все-таки есть? Ну, конечно. Одна миллиардная… И я радуюсь, Николай Николаевич.

Виктор за одну эту ночь… Постарел. Потерял что-то. В себе. И так мало. Подарено ему этой верой моей. По сравнению с тем, что уже дано. От природы. Целая жизнь. И еще больше. А если состоится, все будет подобно тому, что сейчас происходит. За нашим круглым столом.

Нет, Виктор не оживает. От моих медитаций. И Наташа ушла в свою комнату. Чтобы не слышать. И уже за окнами. Там. Начинает светать.

– Ты приехал зачем? Нет, не беспокойся. Вера моя живет. И в тебе она, чувствую, никогда не угаснет. И уж если есть возможность, верь. А то, что радости мало. Признак. Правда. Что? Записал?

– Нет. Вы скрываете… Может быть, все не так уж печально. И все зависит от нас. Мы захотим – радости будет много. Большего нам и не надо. А будет любое. И если мы когда-нибудь захотим. Горечь потому, что на все на это маленький шанс. Бесконечно малый. Как у Толстого.

– Продолжай. Слушаю. Верно, Витя. Но это уже маловерие. Или неверие. А мы тысячу раз говорили о том. И ты приехал совсем за другим. У тебя идея. И ты очень хочешь, чтобы я высказал ее раньше тебя. Зачем? Говори. Отвечу. И ты заново примешь ее от меня.

Виктор в том возрасте, когда вдруг становится ясным, – никто не пойдет с ним рядом по жизни. Все есть, и молодость, и успех, и внешность. И нет ничего. И вот. У меня получилось. А у него… И неизвестно, за какие такие грехи. Нет грехов. Единственное – он принял мои дела…

– Но это не грех, –  говорю, –  Виктор. И в чем твоя особенная идея?

Он мне ее излагает. Путано. И в неточных словах. И никто не поймет. А я почти догадался. Он такой человек. Его не замечают. И не заметят потом. И сейчас нужно. В одиночку. И без всяких надежд. И без веры. То же самое делать. Как если бы вспомнили. И как если бы вера была.

– Вот почему, – говорит он, – я согласен. И, по-моему, только я и согласен. Вам нужно знать. А иначе. Вдруг что-то пойдет не так. И нужно совсем другое.

– Виктор. Подумай. Представь. По этой вере. Я обещаю. Исполнение всех желаний. И не только сокровенных. Как у сталкера в зоне. Всех. Понимаешь. И в числе этих всех такое… одно, которое обезвредит любую опасность. Даже если кто-то исполнит свое. Непоправимое. И повторится то, что сейчас… Но твое тоже исполнится. И оно победит. А сейчас ты. Не веришь. И делаешь то, что не хочешь…

Разговор отвлеченный. А он решает судьбу. Конкретно. Виктора, победителя. И я, Николай, решаю ту же, но совсем другую судьбу. И вот мне говорят. Не придумывай и не уходи. А я уходом сокращаю мой путь. И это греховно. И нечестно. Есть преемник. Он сделает все без меня. Видишь – какой он. Современный. Я верую. А он уверен. И вере не доверяет. И, не желая того, сделает все.

Виктор впился глазами в меня. Молодой. Красивый. Двадцать два года. И я подумал. Его в самом деле забудут. Но он отдаст. Всего себя. Тем делам, которые принял. Разговор, отвлеченный. Страдать и радоваться. Неужели одно и то же?.. Верить и не верить – одно?

Виктор продолжает. Ему надо выговориться. А за окном синеет рассвет. Здесь. На стенах. Оглядываюсь и поражаюсь, как ярки и необычны краски этюдов отца. Особенно этот редкий для него зимний пейзаж. На Кировских островах. Дважды. Одно и то же. В разные годы. Второй – большая картина. Те же деревья. Но там, вдали, появилась какая-то красная сараюшка. И дорога к ней заметнее проторена в свежем разрытом синем снегу.

Вдыхаю весенний воздух над снегом. За этим воздухом папа на ту же точку пришел через год. Он умирал без надежд. И вот. Я преемник его.

Виктор ловит мой взгляд. И тоже сравнивает. Оба этюда. И висят они рядом. И так их повесил мой сын. Который ушел от нас и где-то ждет, что сбудется вера моя. И даже не он сам. А его отсутствие ждет. Я это хорошо понимаю. И он оттуда может меня понять. Нет, неверие невозможно. Это временное бессилие мысли и чувства. Так? Не так?

Виктор поймал мой взгляд. И продолжает не верить. Но он впервые согласен – это пройдет. Бессилие временно. А пока. Сравнивай две картины. И дыши единодушно с тем, кто этим дышал.

– Николай Николаевич. По-моему, вы жалеете бытие больше, чем отца, и сына, и мать. Разве не так. Вы говорите – Бог, а на самом деле все, что есть, ничтожно перед тем, что отсутствует. И получается – бог ждет вашей помощи, просит защиты. А мы не можем услышать. И вот он один. И отсутствие – наше Все. И боль божества. И его младенческий крик. И я могу захотеть. И пожелать… Отсутствие ограничено тем, что есть. А безгранично то, что вместе. И то, и другое…

– Все проще. Пока мы есть, надо помочь божеству. Оно именно в нас хочет познать и проверить себя. Мы не будем, оно сотворит. И они вместо нас. Мы захотим. Они захотят. И сможет оно. Божество. Потому что это оно хочет, когда мы хотим. Но объясни, Виктор, почему такой разговор? Виктор, зачем. И ради кого?

– Проверяете? Знаю. И Бог и Вы – ради сына. А отец ваш – ради всех нас. И неужели что-то меняется оттого, что мы смотрим его пейзажи?

– Да, мы приближаем то мгновение, которое он в нас для себя предназначил. И не сам. А тем, что отсутствует в нас. И чего мы хотим.

– Ну вот. Наконец мы у цели. И теперь можно заняться бумагами. Я их принес. А Пушкина мы поставим на место.

Виктор берет пушкинский том и осторожно вновь ставит на полку. И перед ним пока нет ничего. Портфель преемника на полу, прислонен, закрыт, но Виктор не спешит вынимать оттуда хозяйство свое. Он смотрит и видит отсутствие. И в воздухе проводит рукой. Направо. Налево.

И, мне кажется, он сейчас не в том состоянии и уже не видит меня.

Да. Не видит. Не видит. И слава богу. Такое неверие стоит веры. Ему. Две разных судьбы. Возможны. Одна – жить, соблюдая запреты. И другая… Не соблюдать. И уже сейчас. Высвобождать. Все желания.

Понимаешь? Обязательно все. И сразу в одном. И необъятном. И так. Труднее всего. Такое. Опасно. Легко забыть. Многое из того, что ты очень желаешь. И потому не спеши. Собери себя. И наконец пожелай.

Виктор очень вяло. Раскладывает бумаги. Курс философии действия. В школе и вузе. Он разработан. И уже есть учебники. Мы соавторы. Написали. Напечатали. Гранки. Новые черновики. Отныне Виктор будет единственным автором. А я останусь тут. Зачинателем дела.

Все это вчера Виктор унес в своем портфеле домой. И вот он снова. Объясняет мне, что непонятно. И почему никто пока не признал. И не примет. Наши дела. И почему. Очень жаль.

Философия действия предполагает определение. Всех желаний в одном. Как пожелать? Ведь у каждого получается. Вариант особый. Именно свой вариант. Заманчиво. И опасно.

Виктор ждет, что я сейчас позабуду себя. И наложу мой запрет. А я все-таки предусмотрел. Как философ. Новые пути, способы и возможности – в бесконечном. И вот оказывается – квантум сатис, пока он становится и образует себя, он сам собою замыкает философию действия.

И вот – магнитофон. И я опять. Вслух. Несколько новых страниц. И в ответ слышу великолепное возражение. И это вновь. Страницы учебника. Виктор загорается. Узнаю. Молодой знакомый порыв. Глоток весеннего свежего воздуха.

А за окнами – рядом с голубым небом срез соседнего дома, ослепительно озаренный утренним солнцем. И невозможно глядеть в окно. И я опускаю голову. Это скоро пройдет.

– Николай Николаевич. Надо кончать. Могу добавить. И заново будем печатать.

– Подожди. Конец – это своего рода запрет. И где тогда. Философия действия. Не торопись. Освободи круглый стол. От этих бумаг.

Философы – народ безнадежный. А труды их – сотканы и состоят. Из одних надежд. И я очень плохо распорядился. От реального действия в конце пути – к философии. Плохо. Неверно.

Лучше хотя бы один пейзаж. Словами. Воображением. Раннее утро. Уже состоялось. Наташа надеется. Что мы когда-нибудь. Прекратим. Я уже поймал момент засыпания. Чего же еще. Точное слово.

А Виктор – в самом начале. И сразу то, чем я думал завершить. Самого себя. Чтобы потом. Встретить и себя и сына. И узнать их. И чтобы они. Узнали меня. Ты понимаешь – нет преемника. И не будет. И не может быть. В деле таком.

Виктор, увидев отсутствие, уже не может вернуться. К нашему разговору. Бумаги лежат на столе. Что мы будем печатать. Какая философия действия? Во время войны. Только одна. Война сама по себе.

Философы очень воинственны. Государство без них обойдется. Толстой писал – оно, государство, и есть война. И все желания уже три года сведены. Слиты. Убиты. Книге успех обеспечен. И понимание – тоже.

Наполеон говорит: политика – фатум. В другой связи. Ничего не выходит. Виктору надо жениться. Что? Прямо так и сказать? Хорош преемник. Но ведь женщина – слабость философа. И это я говорю?

Виктору слабость не свойственна. Вот уж где он точно видит отсутствие. Наташа не может его выносить. И сейчас в другой комнате ждет, когда он, кончив дела, уйдет восвояси.

А я философствую вслух, отдыхая от нашего разговора. От веры. Неверия. И от всех желаний, слитых в одно. А между тем чувствую – вера моя становится крепче. И я мог бы сейчас один сесть и писать. Как и что?

К сожалению, Виктор не думает уходить. Он тоже готов был бы писать без меня. Как ему тяжело. И как он рад, что можно избавиться от чего-то. Это уже, когда философия становится действием. Я понимаю. Пускай.

– Николай Николаевич. Не обращайте внимания. Но я пришел вам сказать. Временно. Я возвращаю вам эти бумаги. Мне нужно побыть одному. С вами. Еще немного. Можно. Возьмите назад. Мою философию.

Мы смеемся. Два человека. Один преемник другого. Ученик и учитель. И между ними двоими схватка. А внешне оба – в полном согласии. Смешно. Как будто выдумал кто-то. Вот почему Наташа не хочет нас видеть вдвоем.

Философы. Друг другу передают. Свою философию. А она вроде бы одна на двоих. И ее сотворили оба. Соавторы. И готовы издать. Общий учебник. И вот круглый стол. Завален бумагами. И никто из них. Не хочет оставить себе. Эти бумаги.

Время идет. За окнами день. Воскресенье. Шум города. Еле слышен. Прямо сцена из «Фауста». Но там – Фауст и Вагнер. А здесь двое. По сути. Начинают ее. Ту, что уже третий год. Исподволь. Разъедает Россию. Громко сказано. Потому и смешно.

И все-таки. Воскресение. Первый день. После победы. Грек и римлянин. Победители оба. Виктор и Николай. Очень грустно. А мы. Долго, долго смеемся. Будущее возможно. И вот современность. Философия действия. Причина причин.

Шум города громче. Мое окно выходит во двор. Просторный колодец. Напротив стена соседнего дома. Воскресение. Кусочек неба, если вглядеться, втягивает глаз непривычной праздничной голубизной. Она снилась мне и обещала Победу. И вдруг сейчас. Точно так. Не обещает.

А что со мной? Пытаюсь встать. Опираясь о стол. Не могу. Потому что. У меня. Кружится голова. Да, год назад я предвидел такое. Вся комната в отблесках. Прежней лазурной голубизны. Тонет и кружит меня.

В глубине комнаты письменный стол. За ним у окна стеллаж. И даже его черная тень. В дымке золотого синего утра. Золото от заоконной стены ближнего дома. Дымка от неба. Лаковый пол. Белые, голубые полоски на нем. Комната кружится. И дрожит неподвижно. Виктор помогает мне встать.

И я первый раз чувствую – надо прощаться. Нет никого рядом. Виктор один. Губы не слушаются. Но я что-то произношу. Говорю: «До свидания». Как раз хорошо. Воскресное утро. Именно он. И, по крайней мере. Один останется. Без меня. И вот уже. Остается. И не дает мне уйти.

Отсутствие. Очень просто. И не надо. Никаких страшных судов. Они только для тех, кто еще пребывает. Они. Зрители. Неподсудны. Они свидетели на суде. А те, кто ушел…

Виктор сделал. Что-то особое. Хорошо бы спросить. Хорошо бы услышать. Как раз в момент отказа. От своей философии. Непроизвольно.

Да. Совсем другое. В первый день. После победы. Отсутствие. Ослепляет. Нельзя глянуть в окно. Брожу по комнате. Взглядом новорожденного. Не было ничего. И вот появилось.

– Николай Николаевич. На секунду забудьте. Все остальное. Это большое искусство. Обо всем забывать. Решительно обо всем. Никаких желаний. Потому что не было их.

– Ты владеешь. Таким искусством? И ты серьезно?

– Могу поделиться. Философия действия. Это когда. Нет философии. И вы говорили об этом. И вот в учебнике. Повторено. Гранка. Видите? Вы говорили. А на деле. Получилось. Только сейчас. Вот воскресение. И оно всегда. Было такое. И не бывает иным.

– Спасибо, Виктор. Но ты ошибаешься. Да. Все, как надо. Вдумайся. И ничего, ничего. Не объясняй. Мы воюем друг с другом. И ты воскрешаешь меня. Помогаешь воскреснуть. Но у меня. По-своему. И все не как у тебя.

И я объясняю. Волшебную силу. Первого взгляда. Момент, когда бог. Доволен тобой. Все это. Почти невозможно. Вот у меня пропало зрение. Правого глаза. Комната поплыла. Голубые. Белые. Синие пятна. Желтое что-то. Исчезают предметы. Понимаешь? Для меня. Это конец жизни моей. Но я изо всех сил сжимаю веки левого глаза. И расширяю правый. Как только могу. И вот. Вижу тебя. Так же хорошо. Как чувствую руку.

– Да. Но у вас непроизвольно. Приоткрывается левый глаз. И проясняется хаос. И я это хорошо изучил. И уберегаю. Миг. Пригодится. А сейчас. Мне пора. И у вас много работы. Вы, как во сне. Будете складывать этот учебник. И, боюсь, никогда не сложите его. До конца.

Виктор отпускает мне руку. И я вновь. Равновесием. Возобновляю себя.

5.

Бумаги оставлены. Учебника нет. И я куда-то бегу от квартиры профессора. И в самом деле. Перебросил ему. Возвратил. Вернул. Мою философию. Не понимаю. Неужели мою?

Трудно понять. По крайней мере. Предотвратил. Этот его. Момент засыпания. Как он его называет. Хотя еще ни разу о том. Не было разговора. Куда мне теперь? Назад. В мое одиночество.

Странный. Очень странный он человек. И почему он выбрал меня. И зачем я согласился? И когда это было. Обычная жизнь. Бизнес какой-то. И я уже давно, три года, ушел от профессии. А вот согласился. И, мне кажется, я знал о том изначально.

Конечно, моя. Система идей. Николай Николаевич угадал. И к тому же. Все время какие-то сны. И сегодня. Пошел пешком ночью к нему. Чтобы не сидеть у себя. И стараться не спать. И, не дай бог, не увидеть. Один и тот же навязчивый сон.

Я ничего не боюсь. Но сновиденье такое. Страшнее всего. Потому что оно постоянно. Прямо еще одна. Параллельная жизнь. И сейчас. Уже полдень. Воскресенье. И я возвращаюсь. И, конечно, усну.

Спасает бизнес. Но там все хорошо. Нет проблем. Шиномонтаж. Или что-то вроде. Я сам не знаю точно. И уже привык. Не вникать и не доводить до сознания. Тогда получается. Все идет как во сне.

А вот настоящие сны. Попробуй в них разберись. И Николай Николаевич – один из таких постоянных снов. И вообще вся профессия. И вся моя философия. Именно он. Три года назад. Внушил мне. И вообще. Меня обнаружил.

И вот я сегодня решил вернуть ему. Этот мыслительный. Шиномонтаж. И теперь он делает за меня. Мою же работу. Он теоретик философии действия. А я, получается, практик. И вот практик бежит. К себе самому.

Причина причин. И момент засыпания. А в итоге война. И вот благодаря моей медитации мы знаем, что это война. А так ее бы никто не заметил. Ну, вот опять. Наяву – одно. А еще страшнее – во сне.

Шиномонтаж, если вдуматься, – дело очень серьезное. Оно точно, а ты стремишься к запредельной, микроскопической точности. Никому не нужно. Видно только тебе. А ты проверяешь, проверяешь, пока душа успокоится. И вот, наконец, шина – как слово у меня в чеканной строке.

Николай Николаевич не знает об этих занятиях. И о том, что у меня уже целая группа. Шесть человек. Молодые. Один из них в прошлом году кончил филологический факультет. А второй – доктор наук. Тоже историк, философ. Гений точности и порядка.

Помещенье хорошее. Окрестность Петербурга. Удачно. Киевское шоссе. Хорошая точка. Небольшое кафе. Что-то восточное. В помещении. Рядом с кабинетом. Душ. Комната отдыха. И особая комната. В ней мы с философом размышляем и спорим. Туда не заходит никто, кроме нас.

Ландшафт не очень богат. Голое место. Сад – минимально. Две яблони. Две березы. Шоссе расширяют. И придется точку менять. Но пока еще до нас не дошли. Деньги есть. А все остальное придет.

Повторяю. Пока нет никаких причин волноваться. Машина. Славная иномарка. И сейчас. Пешком? Нет. Забыл о том, что подъехал на ней. Там она. А я уже у Андреевского собора. Не люблю возвращаться. Можно было бы сделать профессору. Подарок. Оставить машину.

Думал зайти в собор. Но самое лучшее – в комнату размышлений. А туда еще нужно доехать. Поворачиваю. Иду лениво. Потому что с каждым шагом. Все ближе и ближе. Николай Николаевич.

А ведь он. Взял с меня слово. Что я скоро вернусь. Дня через два, три. Но отнюдь не сегодня. Что мне там? Повторяю. Какой шиномонтаж? А здесь – философия действия. И непонятно. Что сегодня. Здесь. Может произойти. Или случилось. Уже без меня. Пока я бегаю. Туда и сюда.

Иномарка на месте. Вокруг. Много народу. Что? Неужели до сих пор праздник Победы? Лица. Лица. И я пытаюсь в них что-то прочесть. Нет.

Ни одного. Встречного взгляда. А ведь на страницах учебника мы подбирали такие слова. Чтобы все повернуть. И вот я возвращаюсь.

Философия действия. Когда идешь сам. Своими ногами. Управлять мерседесом легко. Но ты отключен. Руль. Педали. Навигатор. «Эхо Москвы» – громко. И никакой информации. Действия нет. Понимаешь? Автоматизм управления. Философия спит.

А вот когда идешь пешком. Голова работает хорошо. Все интересно. И вообще управлять. Можно самим собой. И никем и ничем другим. А вокруг. Лица. Лица. Идти еще далеко. На окраину города. Сколько живых впечатлений. В оба глаза. Два часа пешего хода.

И все-таки. Шел я пешком или приехал? Иномарка похожа. Но у меня справа – легкая вмятина. Кто-то наехал. Не помню. А здесь. Не тронуто. Видимо, нет. Не моя. Но почему такая неточность? Раньше не замечал. Было бы здорово. Подарить профессору. Чужую машину. А ему. Зачем?

Портфель при мне? Или я бросил. Вместе с бумагами. Ну, конечно. Там. И этот странный человек. Ничего не сказал. Понял. Что портфель не подарок. Потому что бумаги все на столе. Куда их складывать? Он пустой. Только туда. Что остается. Ждать, когда я вернусь. На моей иномарке.

Объясни себе. Откуда усталость. И что ты сделал за эту ночь? Объясни. Почему стоишь. У подъезда. Рядом – чужая машина. Один. Руки пусты. Ладонью. Поглаживаешь дверцу. Лобовое стекло. У тебя малая трещина. А здесь никаких следов. Подозрительно. Объясни. Утомление.

Покачиваясь, устоял. Площадка. Скамейки заняты. А у меня. Вот-вот. Обморок. Первый раз. Куда-то силы ушли. Еле стою. Кто подходит? Под руку. По газону. Кто освобождает мне место? Как? Заметили. Объясняю. Надо идти далеко. Но я посижу. Спасибо. Спасибо.

Незнакомец отходит. А я потрясен. Первый раз. Чтобы так поняли. Со стороны. А может быть, потому, что это и в самом деле случилось. Абсолютно здоров. И вдруг. Не могу вздохнуть. Шага ступить. Только бы сесть. До скамейки. Сам не сумел бы дойти. Опирался. О чужую машину.

Николай Николаевич, может быть, из окна увидит меня. Нет, не увидит. Его окна выходят на двор. А здесь. Оттуда. Супруга его. Интересно. Если даже увидит. Она догадается? Поймет? Или отойдет от окна. Вот уж, наверно, взглянула и отошла. Но скоро. Вновь. Неотрывно.

У него. Клубок всей моей жизни. В бумагах. Среди гранок. Разбросаны. Признания. В том, что не далось пережить. Одиночество полное. Двухкомнатная квартира. Для меня одного. Лучше туда. Чем на окраину. Монтировать шины. Или в отсек. Размышлений и споров.

А из этих двух комнат. Жена уже давно. Ушла от меня. И я не знаю. Родилась дочка. Или аборт. И почему ушла. Все было. И сам я неплох. И надежен. И молод. И до сих пор. Уверен в себе. И вот я один. Ушла, как будто я. Не совсем человек. И во мне. Какой-то изъян. Ушла. Убежала.

Квартира близко. На Васильевском острове. Но я почти что в ней не живу. Большой проспект. Хороший вид из окна. Старый дом. Капитальный ремонт. Вещи она взяла. Стол. Кровать. Большой телевизор. Ванна. Джакузи. Хорошая кухня. Посуда. Холодильник. Это осталось.

Пробовал жить. Ночевал. И только одно. Жду. Как будто кто-то вернется. Единственное прибавление. Стойка у правой стены. Подбор первоклассных вин. И до сих пор. Три года стоит. А я вообще не пью. Но ведь и бизнес мой начался. Три года назад.

Может быть, туда. Воскресный день. И я опять у Андреевского собора. А до шиномонтажа, чувствую, мне сегодня уже не дойти. В квартире кладовка. Там старые бумаги мои. Старые – условно. Двадцать четыре года. А там. Студенчество. Дневники. Диплом. Я все это запер. Иду.

Много народу. Похоже, навстречу мне. Спешат по Большому. Вижу. Попутчиков нет. Что это? Воображение. Или что-то серьезное. Нет. Я задремал. Сидя на этой скамейке. У меня за спиной иномарка. Чужая, конечно. И то, что говорил. Приснилось. И я кому-то рассказывал.

Да, никому. Площадка пуста. Все куда-то ушли. Скамейки свободны. И только напротив. Парочка. Та же. Все это время сидела. И вот сидят. И не спят. И не видят вокруг ничего. И в той же позе. Хороши спутники. И никуда им не надо. И некуда. Здесь лучше всего. Да. Вижу насквозь.

Пробую встать. Все в порядке. Сердце нормально. Могу пешком. Туда, сюда. Но, вероятно, все-таки по Большому проспекту. И к себе на квартиру. Что-то куплю по дороге. Открою. Одну из бутылок. Вот. Иномарка уехала. Не разглядел. Открыли подъезд. Кто-то выходит. Пока.

Почему трудно дойти. Пока, пока. Скамейка. Два раза. В разных местах. На площадках перед чужими домами. А я ведь ни разу. Так не садился. Я надежный ходок. И уже. В двадцать четыре года. Может быть, что-то случилось. Ночью сегодня. И я не понял. И не пойму.

А что случилось. Николай Николаевич не возражал. А его супруга Наташа. Как он ее зовет. Видела из окна. И не подумала. Что мне стало плохо. Она желает мне блага. И очень хочет, чтобы я надолго ушел. Надолго. И сейчас, я думаю, она стоит у окна. И наконец понимает.

А случилось другое. Идея учителя оправдала себя. И я это чувствовал уже тогда. Там, у него. Я еще сидел за его круглым столом. И еще не объявил ему, зачем я пришел. Уже тогда я ожидал в себе особого состояния. Он его испытывал. И я его принял. Бумаги остались. А я…

Что это? Я вижу – парочка меня обгоняет. Сижу на скамейке. А она опять садится напротив. И готова сидеть неподвижно, пока я не встану. Ну, значит, все справедливо. Иди. К себе на квартиру. Зайди в магазин. Купи что-нибудь. Ты сейчас по-настоящему принял. Иди.

Парочка остается. А я как во сне. Вновь прикасаюсь. К идее нынешней ночи. Она проста. Нет ничего страшнее. Нам открыто. Решительно все. Мы узнаем. Одни детали. Подробности. Одни подтверждения. И ничего больше нам не дано. И не будет открыто. Он с этим остался. Там, у себя.

Люди – навстречу. И теперь уже никуда не спешат. Гуляют и празднуют. И даже как-то приветливо смотрят. И стоит мне что-то сказать – ответят. Вот, и впрямь наступает эпоха. Взрослого знания. Предвидеть легко. Потому что сбудется все. И я мог бы им легко объяснить.

С таким знанием. Идти в пустую квартиру. А я уже несу пакет с тем, что купил. И каждый шаг – приближенье к тому, от чего я хотел бы уйти. Да, многое было в мои двадцать четыре. И отца моего вдруг вспоминаю. Совсем не таким, каким знал и видел его. До сих пор. Вспоминаю.

И чувствую, что я и с него снимаю сейчас. Эту тяжесть. Незнания всего, что нам изначально и доподлинно и решительно было открыто. Вот мой дом. Парадная. Код. Вспоминаю. Ключи со мною всегда. Пешком по лестнице. Открываю. Переступаю порог. То же самое. Решительно все.

Форточка. Скоро вечер. Немного прохлады. Пусто. Как никогда. И никакого намека. На то, что новое началось. Постель не убрана. Одеяло смято. Но в остальном. Образцовый порядок. Продолжение прежнего.

До сих пор. Стоять не могу. Еле дошел. Бросаюсь прямо. На двуспальную эту. В малой комнате. И единственное живое. Подаренный мне учителем пейзаж. На стене. Поворот реки. Очень похоже. И здесь он. Отец философа. После войны. Все сначала. Много природы. Люблю его.

Никогда не думал, что мы антиподы. С учителем и его отцом. Оба они, каждый по-своему, верят преображениям и открытиям. И тому, что мы – в самом начале. И вот я один. Лежу и чувствую. Успокоение приходит, когда все открыто и все доступно тебе. И вот сейчас оно во мне и со мной.

Любимое занятие. В полный голос. Философствуя, возражать. Нет никого. Научился там, в комнате размышлений. Коллега хорошо парировал и цитировал. Все же доктор наук. Привыкли. Слышать мой голос. И его баритон. А здесь. Я. Разными голосами. Попробую. Гулко.

– Понимаешь? Все открыто. Но это не значит, что уже ты сам все открыл. Разберешься. И даже не обязательно верить. Открыто. Прочти. Узнай. Успокойся. Мир. Война. Праздник. Воскресение после Победы. Видишь. Успокоение полное. И все потому, что нет никаких тайн.

– Позволь. Но ты полагаешь. Вопросов нет. Потому что есть все ответы. И ты, философ, их собираешь. И соберешь до конца. И что? Никто еще не собрал? А вот я. Живой пример. Ответил. И переживаю. Страшную слабость и боль. Еле дошел до квартиры. Упал и встать не могу.

– Да, это странно. Полежи. Поспи. Шиномонтаж подождет. Уже три года. Подтверждаю то, что сегодня узнал. И то, что ведал всегда. Неосознанно. Интуитивно. И вот опять. Полное подтверждение. И все равно ожидаю. Именно здесь. В этой комнате. Глядя, как застыла река.

– Полежи еще. Вечереет. И не отвечай на звонки. А ведь я не заезжал сюда больше года. И не хотел. Потому что знал. Заеду, войду, закрою глаза. И вновь ожидание. Одного и того же. Тихо. Спокойно.

И я закрываю глаза. И впервые, заснув, осознаю. Момент засыпания.

Что мне снится? И что предстоит? Невероятна. Моя судьба. Николай Николаевич, он. Ее приводит в порядок. И я воображал, что он, разумеется, вместе со мною. Обгоняет. Всех, кто сегодня спокойно. Празднует воскресенье. После победы. В той и в этой войне.

Если все открыто и если так, то предсказана и эта вторая победа. О которой не знает никто. Но она предсказана. Собирай. Собирай ответы. Неизвестно откуда. А вот как раз. Из этого постоянного сна. Нет ничего. Ни красок, ни линий. Лица. Лица. Совсем другие. И в них снится ответ.

Управляю сном. Воля к тому, чтобы он. Оставался в памяти. И не уходил никуда. Возможно. Собери волю во сне. Воскресенье и праздник победы. Соединились в одно. И в итоге. Нет ни того, ни другого. Но почему-то всего этого нет наяву. А во сне моем достижимо. Ну. Собери свою волю.

Всматриваюсь. И вот. Прямо на глазах. Появляются краски, линии. И на других лицах. Те же, знакомые мне черты. И вот все четко и ясно. Подробности. Могу запомнить и рассказать. Еще немного. И можно проснуться. И удержано будет все, что прояснилось во сне.

Хороший способ. Не забывать и удерживать. И непонятно. Почему я до сих пор. Не пользуюсь. Этим искусством напряжения воли. Нужно мягко. Не прерывая сна. Усилить голос. И еще незаметно сделать усилие. И сесть на кровати. И я это делаю. Мягко и точно. Вот. Мне удалось.

Доктор наук. Двадцативосьмилетний. И Николай Николаевич ведут разговор в полутьме. В маленькой комнате. И я один знаю. Нет разногласий. Но ни тот, ни другой. Не могут понять. И продолжают. Мысленный спор. Отправить их обратно? Или включить электричество?

Полутьма. Включаю. На стенных часах. Двенадцать часов. Пейзаж неизменен. Голоса понемногу слабеют. Умолкают. Растворяются. И только я один знаю. Что это согласие успокоения. И зажигаются окна. На той стороне Большого проспекта. Я их зажег, просыпаясь? Или сами они?

– Ну, садись и записывай. Ты ведь все поймал и запомнил. От слова до слова. Каждый раз. Было такое. И я в последний миг. Ничего не мог записать. И вот сейчас. Опять и опять. Мягко и незаметно. Ушло от меня.

Полночь. На той стороне. Вижу – гаснут огни. И теперь. Вокруг. Понемногу. Все успокоились. Николай Николаевич. Там у себя. Что-то подобное. Соседи. Прошлая ночь. А у меня. Толстые капитальные стены. Соседей не слышно. И никогда. Никаких шумов и голосов.

Но я проснулся. И предстоит бессонная ночь. И почему. Рядом с тем, что наяву. Сон продолжается. Это впервые. Остановить не могу. Двойное зрение. Двойное переживание. Плохо. И если я не сумею. Переломить. Мое и чужое. Тогда в тишине. Траншея где-то. И в ней стук по железу.

Очень легко. Передается. То, что было. И отделено от меня. И Николай Николаевич. И доктор наук. И они вдвоем. Комната размышлений. Там, далеко. Остановись и подумай. Очнись и проснись, наконец. Нет, опять. В полной тишине. Удар по железу.

– Ты слышал. Это я сказал. В полный голос. И вот появился железный звук. В белой траншее. И теперь любое. Доступно философу. Секунда. И оно зазвучит. Оживет. И тогда уже. За пределом. Тебе не вернуться. И никакого покоя не жди. Принимай. Принимай. И не думай о том.

– Слышу. Слышу. Разбрелись по углам. И не повторяй. И сейчас незаметно и мягко. Я отойду продолжением сна. А потом оттуда. После долгих часов. Этой моей новой бессонной ночи. Да, после долгих часов. Легко. Собрать себя. Там. И суметь возвратиться. Оттуда.

Вскакиваю. Хожу из комнаты в комнату. Из пустоты в пустоту. Смежные. Стеклянная перегородка. По существу. Одно помещение. И вот. Никуда не уйти. Одеяло смятое. Те же складки. А быть может, я не ложился. И ничего не видел во сне. И вообще. Никакого не было сна.

Замечаю. Комнаты прибраны. Отсутствовал целый год. А как будто вчера. Кто-то прибрался. И только оставил. Эти белые складки. Одеяло. Кровать. Понятно. Чтобы я не подумал. Но вот уже час ночи. Время остановилось. И я догадался. И могу о том громко сказать.

И я говорю. В полный голос. И там. На той стороне Большого проспекта. В далеком доме напротив. Последнее гаснет окно. И вновь. Мое состояние. И я дождался. И отзвука нет. Вижу – окно снова зажглось. Неуверенно. И теперь оно уже не погаснет. Всю ночь.

6.

Безвыходно. Фантазия. Кто-то из нас. Может уйти. Не получается. Одновременно. Вот уже она, вторая. Бессонная ночь. И почему именно я. Они. Мои голоса. Говорят об одном. Именно тот, кто понял, что все открыто. Именно он. Готов уйти. И вернуться оттуда. Иной ипостасью.

Но ведь мне пока двадцать четыре. И как будто все вокруг отдаляется от меня. И то, что я сегодня вернусь и буду бродить по опустелой квартире, кто-то предвидел. И на прощанье. Прибрал мои комнаты. И недаром. Целую ночь. Окно горит. На той стороне. Большого проспекта.

Да, природа надеется только на то, что мы в самом начале ее бытийной судьбы. Мы в начале. И мы что-то придумаем. Она это все оставляет нам. А сама не уходит. Вот почему кажется. Что она повторяет себя. Она не может иначе.

И сознание нам дано лишь затем, чтобы мы поняли это. И что-то придумали. Создали. И дала нам желания. Чтобы мы исполнили их. И тем самым. Вновь родили. И спасли. Все бытие. А моя философия. Убеждает меня. Что все открыто. И что это повод умиротворить и успокоить себя.

Если ты хоть на минуту подумал, почувствовал так, она, природа, будет медленно и незаметно отдалять себя от меня. И вот уже первые признаки. Обморок по пути сюда. И то, что забыл, где моя иномарка. И этот пейзаж. И окно.

И в самом деле. Нет на стене пейзажа. А ведь я точно видел его. Окно горит. И ведь я не ошибся. Целую ночь. И мне казалось – кто-то наблюдает за мной. А на самом деле. Это прощальный привет. Безнадежный и безысходный. Туда. Туда. К моей ипостаси.

Невыносимо. Кто-то из нас. И очевидно я. Сердце опять. И я готов согласиться. И тогда лягу. И непробудно усну. И буду видеть. Небытие без красок и линий. Вот разгадка. Моего неподвижного сна. Пейзаж исчез. А ведь точно. Здесь. Против окна. Он висел.

Не с кем и не с чем прощаться мне в этой квартире. И наконец. Нечего ждать. И некуда уходить. В этих двух комнатах собрано все открытое нам.

Уйти. Нет. Не физически. Уйти из моей философии. А может быть, – душа и тело. Вера в загробный мир. Или как. Нет. Не душа. Ипостась. В которую ты перейдешь. Двадцать четыре. Или девятый десяток. Все одно.

А на той войне. Понимаю. Люди мгновенно отдавали жизни свои. Могу точнее. Секунда. Переход. С облегчением. Интуитивно знали. Будущее. Все возвратит. И сотворит небывалое. И все выполнит. И потому – желания были. И наоборот. А сейчас. Душа. И они куда-то пропали.

А никто не хочет – вместо всего себя. Одну только душу. И вот. Потому. Нет ничего ужасней. Незаметной нынешней нашей свары. Пустая квартира. Когда. Простился. Оторвал от себя. Решительно все. Взамен. Голые стены. А потом. Душа. И память. Об этой двухкомнатной пустоте.

А еще лучше. Не вспоминать. И теперь война – способ убить свою память. Люди хотят, хотят войны. И в ответ на это единственное желание. Воюйте. Лгите. Убивайте. Но труднее. Тому, кто бросит. Шиномонтаж. И откажется верить. Один. В свою ипостась.

Было зеркало. Здесь. В душевой. И ванной. Вот место, где висело оно. Нет ничего. Голый нетронутый кафель. Глядись в него. Если можешь. Но так опасно. Видишь то, что вообразил поутру. Выхожу. Выключаю свет. Кухня как будто еще хранит. Следы присутствия. Недавнего. Твоего.

Любопытно. Кто прибирался, тот не заходил в эту кухню. Вот стакан. Год назад я оставил. Здесь на столе. Вот он. Высох. А ведь я тогда убрал все остальное. И из холодильника. Взял продукты. И увез. Туда. В комнату размышлений. И только теперь. На столе. Новый пакет.

Окно из кухни. Тоже туда. На Большой проспект. И опять. На той стороне. Светит. Оно. Подтверждение. Пожалуйста. Не надо смотреть. Опусти голову. Отвернись. Вымой чайник. И поставь на плиту. А в пакете. Все предусмотрено. Вынимай.  Прямо перед собой. Философия.

Книги. Стеллаж. Тоже. Туда перевез. Вот почему. В комнате. Особенно пусто. Выхожу из кухни. Да. Вот здесь. Она стояла. Кроватка. И в ней все ждет. Не смято. Не тронуто. И потому. Как будто бы. Нет ничего.

Вот. В замке шевельнулся ключ. Кто? Лена? Душа? Или моя ипостась?

Показалось. Открываю дверь на лестницу. Пусто. Еще раз в комнату. Кроватка на месте. Что? Не понадобилась? Или мне в утешение? Прибрано. А может быть, проще. Уже три года. Кроватка мала. Стою над ней. Долго. Хочу и не решаюсь. Тронуть ее.

Оглядываюсь. Коридор. Дверь на лестницу. Остается открытой. Неужели закрыть сразу? Да, непременно. Война так война. Между нами. У вас погибший сын. А у меня. Порушено все. И уже не поправить. Там у вас. Даже само отсутствие ждет. А здесь. Прибрано. И закрыто на ключ.

Получается, мы враги. Я пытаюсь. От себя отказаться. Но вы ошиблись. Я живой человек. И что же. Три года. Или два дня. И ведь если я закрыл последнюю дверь. Вот моя формула. Боль и судьба. Лена где-то рядом. Но здесь ее нет. А может быть. Незаметно. Стой. Или все. Вновь осмотри.

Живой человек. Вновь бродит. Из комнаты в комнату. И после каждого круга. Что-то становится ближе. И если я так. Буду непрерывно ходить. Скоро оно вполне. Станет рядом со мной. И, незаметное. Остановится. Прямо на пути у меня. И в большую комнату. Шаг преградит.

Можно или нельзя? От меня зависит. А ведь я. Слышу как будто. Голос дочки моей. Она велит мне. Все рассказывать вслух. Она. За моим большим столом. А я… Вот мой уголок. На кухне. Пусть так и будет. И не надо ходить. Если оно. Выпустило меня. Сяду за маленький столик.

Вот она. Страшная правда. Мы, враги, очень похожи. Не знаю, как вы. А я воюю уже давно. Я сделаю все, чтобы дальше уже ничего не менялось. А вы попробуйте сами. Уже без меня. А что если. За все часы и минуты. Пока я здесь. Уже случилось то, от чего я вас. Уберег.

Дочка за большим столом. Что-то бормочет. Моими словами. Но я теперь уже. Не разбираю слова. И мне понятно. Что она хочет сказать. А значит – она ожидает. И никто не знает об этом. А я. Услышал голос. И вот один только я. Шепотом сумею ответить. И я отвечаю. Один.

– Папа. Ты, наконец, пришел. Не бойся. Мы будем так. Сиди спокойно. Я рисую. А ты шепотом. Отвечай мне. Когда захочешь. А я всегда захочу. Но лучше. Еще подождать. И ты угадал. Что я такое рисую. Мы будем так.

Подумать жутко. Я не знаю. Как зовут мою дочь. Спросить у нее? Ответит. Но как спросить? И что подумает? Или она. Думать не будет. Наконец пришел. Что это значит? Приходил. Или вообще. Не был ни разу. И даже здесь… Есть она? Там. Конец. Начало. Нельзя. Отведи эти мысли.

Вот. Никуда не пропала. Шевелится. Дышит. Что-то рисует. И знает, что я угадал. Вот он, мой сон. Постоянный. Именно здесь. Виктор. На этот раз. Я не сплю. Потому что оно пропустило меня. Из комнаты. Где я видел. В кухню. Где я тоже не сплю. И гадаю. О том. Здесь она или нет.

Безумие. Или выздоровление. Или то и другое.

– Ты почему замолчал? Похоже? Войди. Посмотри.

Нельзя. Нельзя без ответа. И я должен сейчас угадать. Как зовут мою дочь. И я не угадывал. Три года подряд. Сначала. Никто не ждал и не просил. Затем труднее. Мучительно вспоминал. Что это я сплю. Обходился. Но сегодня. Уже нельзя. Потому что…

Маленький столик. Накрыт стеклом. И оно отражает меня. И если я сейчас. Позову неверным именем. Что-то случится. Но я выговорить не могу. Неверное имя. А она ждет. Или без имени. Или сон отступает совсем. И явь. Побудет еще вокруг меня. Какое-то время. Ну, говори.

Выглядываю. Безымянная дочка сидит и рисует. И уже не ждет никакого ответа. Спасение. Прохожу неслышным шагом. Чтобы всерьез и надолго ее рассмотреть. Все доступно. Воспаленному зрению. Вынимаю мобильный мой телефон. Снимаю неслышно. И незаметно. Рисует.

И вдруг. Я понимаю. Она потому и рисует. Что ей тоже. Как мне. Трудно сказать. Легче нарисовать. Что-то очень похожее. И если я. Без единого слова. Подойду. Посмотрю. Что-то будет. Но пока. Я забыл все мои сны. Постоянное сновидение. Изменилось. И оно. Явь наконец.

Обморок не тот. Когда теряешь сознание. На этот раз. Оно никуда не уходит. И я не чувствую боли. Падая и задевая головой. Ручку двери. Но в остальном. Обморок настоящий. И слава богу. Он не случился тогда. У скамейки. Но я предвидел и знал. Что он должен случиться.

–  Папа. Встань и взгляни. Очень похоже. Ну, почему ты не встал?

Прихожу в себя. Опираюсь. О ручку двери. Встаю. Что передо мною? Письменный стол. Где рисунок? Стул придвинут. Отодвигаю. Придвигаю опять. Да. Я не успел. И не ответил. И все же на этот раз. Можно было. И в пяти шагах от порога. Точно. Больше такого не будет.

Но это значит, я могу. Выбрать имя. То, которое захочу. Я свободен. И не надо спрашивать ни у кого. И я выбираю. И называю. И одно только это имя. Возвращает меня. К себе самому. И к ней. Произношу вслух. И не слышу. Голоса нет. Или просто нельзя говорить. Об этом. Знай и молчи.

Думай. Думай. Две пустоты. Надо заполнить. И все равно. Какие мысли. Ну. Скорей. Иначе вдруг. Изо всех сил. Плохо. Собери волю. И соверши действие. И хотя бы одними словами. То, что я думал до этого. Нет. Опасно. И все-таки я возвращаю. Прежние мысли.

Голос какой-то чужой. И после каждого слова. Тихо. Тихо. Молчание тоже ответ. Неузнаваемый голос. Мой. И вновь тишина отвечает. Но почему те же слова. А за столом нет никого. Видимо, очень долго. Продлится такое. Успокойся. Это мое счастье. Уже никуда не уйдет.

Ну, теперь понятно. Только здесь. Комната размышлений. И Николай Николаевич – в прошлом. Размышлять и решать буду здесь. И больше не стану пробовать голос. В гулких пространствах. Этих брошенных комнат. И за мой письменный стол. Садиться нельзя.

Но пора вернуться к тому, что я не успел до конца продумать. До конца, до конца. Да, конец и начало. Их поединок. Вот исток и причина. И все-таки я сажусь. К письменному столу. Вынимаю бумагу. И что-то пишу. Из того, что нужно сказать. Учителю моему.

– Вы открыли секрет радости. А я только сейчас. И за эти столом. Согласен. Быть вашим преемником. Потому что я не могу. И не в силах уйти. Но я остаюсь в этой комнате. И буду слушать. Любую. Особую. И мою тишину. И если такое случилось, я дождусь, когда оно повторится.

– Вы слышите. Ответьте мне. Почему на столе. Цветные карандаши. Их не было прежде. Или я позабыл. Почему только их. Я оставил тогда. Спасибо. Да. Пусть они. Остаются. Спасибо. Спасибо. И я уже точно знаю. До времени встречи с вами. Пока. Их трогать нельзя.

7.

Встреча происходит. У Андреевского собора. Николай Николаевич опаздывает. А я вот уже пятнадцать минут. Наблюдаю. Кто входит и кто выходит. И все жду. Когда появится. Безымянная девочка. Надо ее сначала узнать. Она за руку с мамой. А потом. По имени. Оглянется? Нет?

Три дня моих. Уже миновали. Никаких звонков. Но я почему-то знаю. Сюда Николай Николаевич. Придет поутру. Скамейка напротив. Он уж точно. Узнает меня. И я никого не вижу. Кроме тех. Кто войдет и выйдет. И дальше туда. По Большому проспекту. Вправо. Совсем. Рядом со мной.

Пятница. Николай Николаевич. Вдруг. Он любит сюда приходить. Каждое утро. Вместо молитвы. Здесь. Легко наблюдать. И никто не заметит. И уж если мы в самом начале. Предвидим. По мере сил и желаний. Впереди. Много. Неизмеримо. Все впереди.

– Николай Николаевич. Вот мы и встретились. Как я обещал. И вот она теперь. Наша скамейка. Вы не ушли. И я никуда не пропал.

– Понимаю. Да. Виктор и Николай. Два победителя. А до нашей победы. Еще далеко. Но мы все равно. Встретим друг друга.

– Встретим? И вы точно знаете. Как и почему. Это случится.

– Да, знаю. И это нетрудно. А вы никак не хотите признать. Что люди в храме ищут свою ипостась. А ведь я. Николай Николаевич. Имя и отчество. А у вас. Виктор Иванович. Тоже неплохо.

– Нетрудно. Вы говорите. А у меня была. Очень тяжелая ночь. Вы спали? Разбирали бумаги. Эти три дня.

– Какие бумаги? Нет никаких. Перед тем знанием. Какое посетило вас и меня. Вглядитесь. И будет все хорошо. Вы до сих пор. Воюете. А я ни с кем не воюю. И здесь, на этой скамейке вы ждете меня.

А Николай Николаевич заметно сам изменился. В эти три дня. И ему тяжело. То, что происходит со мною. И вот он умолкает. И внимательно смотрит за всеми. Кто входит и выходит. Из Андреевского собора. Утро. Пятница. Мало народу. Легко разглядеть. И наконец. Там. Обе они.

– Видите? Вот они. Обе. Вошли. Выйдут сейчас.

– Вижу. Но не встану. И по-прежнему буду сидеть. Я не знаю, как зовут мою дочь. Они пройдут. Мимо. В двух шагах от меня. И я сумею разглядеть. Ее, безымянную.

– Вы удивительно верно сказали. Виктор. Но я уже разглядел. И могу объяснить, почему они в этом храме. И почему я до сих пор не дождался. Вероятно. Он часто. Один. Сюда заходил. И я жду. Когда он выйдет ко мне. И я верю. Когда-нибудь. Выйдет. И сразу. Узнает меня.

Мы долго молчим. Никого нет. И как нарочно. Обезлюдела. Открытая темная дверь. И Николай Николаевич. Неотрывно. Всматривается в темноту. А я устаю. Неподвижно и долго ждать. Глаза не видят. И уже сомненье. В том, что было минуту назад.

Очень просто. Нужно встать и войти. Но я боюсь – ничего не увижу в храмовой полутьме. Вероятно. А у меня. Вполне точно. А все-таки почему-то. Снимок не получился. Как будто я вообще не снимал. Стол. Придвинутый стул. И теперь. Очень боюсь. Моей неожиданной слепоты.

Николай Николаевич. Порывается встать. И, вставая, сжимает мне руку. Выше запястья. Вспоминаю. И в этот момент. Они выходят. И теперь уже обе. Ко мне лицом. Спокойно. Еще раз оглядываются. На то, что поверх открытой храмовой двери. Мама крестится. Дочка смотрит по сторонам.

Потом они медленно вдвоем. В двух шагах от нашей скамейки. Идут мимо. И вполне дают. Себя разглядеть.

Девочка останавливает маму свою. Что-то ей показалось во мне. А я не знаю, как мне к ней обратиться. Нельзя ничего. И я не успеваю. Разглядеть ее маму. А та поспешно. Уводит за собой. Мою безымянную дочь. Туда, откуда я приходил. К этому храму.

Николай Николаевич встает. Опираясь на руку мою, которую он сжимает мне выше запястья. Постоял. Постоял. И так весело и легко. Произносит вполголоса:

– Видели? Вот они обе вошли. И выйдут сейчас.

Война в полном разгаре. Где-то блокпосты. Где-то готовятся к наступлению. Там все открыто. Ислам. Православие. Украина. Россия. А здесь один Андреевский храм. Никаких траншей. Газо- и бомбоубежищ. Но в том, что утром нет никого. Кроме нас. Именно в этом. Признак последней. Третьей. Вечной и безнадежной.

Андреевский храм. Тогда уцелел. А потом был долго закрыт. И я все хотел представить себе, вообразить его резной позолоченный иконостас. А теперь могу его разглядеть. В полутьме. Внутри. Но я сижу на скамейке. И Николай Николаевич рядом. И мы еще ни разу не проникали в собор. Может быть сейчас. Когда вокруг нет никого. Настала минута…

Для Николая Николаевича все впереди. А для меня – ожидание последнего дня. Трехлетняя девочка в храме. Она бы осталась там. Вместе со мной. И я бы спросил. Как мама ее назвала. А потом шепотом. В гулкой глухой тишине. Назвал бы ее именем. Которое выбрал сам. Потому что не мог раньше спросить. И она бы услышала. И узнала себя.

И теперь. Когда мама ее увела. Я готов. Как будто в последний день бытия. Прошептать ее имя. И она услышит. И я в это поверю сейчас. И тогда. Никакие взрывы. Уже не тронут ее. Будь что будет. Потому что это моя последняя вера. Больше нет никакой. И ее нужно внести в забытый, всеми оставленный храм.

А Николай Николаевич. Слегка нагнувшись ко мне. Всматривается в мое лицо. Он верит в тех. Кто выходит оттуда. Из открытой миру. Благостной полутьмы. И он, я чувствую, вполне одобряет. Мое желание. Последний раз он сжимает мне руку.

– Ну что ж? Мы не увидимся больше. Спасибо вам за то, что вы все вернули и оставили мне. Договор наш. В силе. А я понемногу, шаг за шагом. Вернусь домой. Наташа меня заждалась. И я расскажу ей. Как разрешится. Наша судьба. И то, что было сегодня.

– Почему? Подождите. Я вернусь. И мы вместе пойдем.

–  Куда?

–  Я не знаю. Туда, откуда пришли.

Николай Николаевич согласен ждать. Но почему-то. Он вместе со мной. Переступает порог. Андреевского собора. Ему нельзя. Но для меня. Он решил нарушить. Свой многолетний запрет. И теперь уже никто к нему. Не выйдет отсюда. Он сам внутри храма. Куда когда-то. Вошел его сын. Это фантазии. Но теперь. Не выйдет никто.

Мы оба. Но как будто – каждый. Один. И кроме нас. Нет никого. И мы не видим друг друга. Шаги умолкают. Гулкая тишина. Оглядываюсь. Вот он. Иконостас. И здесь где-то. Стояли обе они. Думаю. Точно. Именно тут. И не приближайся. Не надо. Слегка в сторонке. Нет никого.

Если он. У меня за спиной. Не могу прошептать. Выжидаю. Когда он в полутьме увидит свою ипостась. И удалится из храма. Нет, он всматривается в пустоту. И в каждой иконе. Знакомый лик. Особенно апостолы. Один за другим. Справа и слева. И я все-таки зову мою дочь. Вполголоса. И знаю. Именно здесь. Ответа не будет.

Полутьма успокаивает. Отсутствие. Лучше любого ответа. Имя названо. И никто. И уже никогда. Не поправит меня. Душа – отсутствие. Нирвана вполне достижима. И меня самого, кажется, – нет. Как просто. Еще немного. И я опять в сторонке. Повторю. Имя. И если никто не прервет. Оно будет признано. Полутьмой опустелого храма.

И вдруг я чувствую – кто-то мне возражает. И без единого слова. Так. Одной тишиной. Дыхание трудно скрыть. Мое – незаметно. Чье-то еще. Пустота и отсутствие слышат. А впереди. В центре иконостаса. Нет никого. Но дыханье ответно. И я прихожу в себя. И не дай бог. Что-то случится опять. Как в моей опустелой квартире.

Еще немного. Прислушайся. Неужели так? Николай Николаевич мне возражает. Чуть слышным. Пророческим шепотом. И удивительно то. Что я понимаю слова его. И могу повторить. Он говорит. О чем-то своем. Но я согласен. И чувствую – ничто не нарушено. Потому что он повторяет. Имя, которое только что я произнес.

Тихо. Не оборачивайся. И не ищи никого. Кто мог бы войти. В эти минуты никто не войдет. И я стою долгое время. Шепот умолк. И остается память о нем. И чуть слышно. В тишине. Все то же дыхание.

Здесь. На имя свое. Она должна отозваться. Надо еще подождать. И я подожду. Пока не услышу. А это именно так. Николай Николаевич. Больше сюда не придет.

Пророческий шепот. Легко предсказывать. Он вошел. И прошептал. Ради меня. Вместо молитвы. Но это больше. И потому. Ему сюда можно войти. Один только раз. Он оставил тебя. А ты не спеши. Отсюда легко услыхать. Грохот разрыва. Когда содрогнется и рухнет. Андреевский храм.

Оборачиваюсь. Пуст и ярок. Проем приоткрытой на улицу двери. Так и хочется поспешить. Но я останавливаю себя. Еще есть время. И как будто они забыли меня. Но я сам. Никого не забыл. Гулко. Недвижно. И мне кажется – имя глубоко ушло в тишину. И если ты затаишь дыханье. И долго будешь стоять. И не упадешь. Оно вернется оттуда.

И вот я слышу. Запоздалое эхо. Звук моего голоса. Вполне измененный. Отчетливо. И чтобы я не боялся чуда. Помедлив. Еще и еще. Дважды. И я понимаю. Это он, мой собственный голос. Он оттуда. И я его узнаю. Впервые. И только так. Можно его узнать. И еще подождать. И ничего, ничего не услышать. А потом. Все равно.

Воображаю. Девочка просит маму. Вернуться к храму. Пройти мимо той скамейки. Войти в полутьму. Она попросила. Но мама спешит. Мама не знает. И это все мне кажется. Нет ничего. Ты слышал. Не было звука. Не было голоса. Не было слова. И в храме осталось. Одно только имя.

Первый шаг. Туда. К алтарю. Иконостас неизменен. Отблески свеч на золотых завитках. Все-таки движутся. Живые. Нет, не дрожат, но как будто колеблются. На самом деле. Оно, живое, здесь остановлено. Живой огонь. Замер. И не дрогнет. Если ты не вздохнешь. И не сделаешь нового шага. Туда. К алтарю.

Апостолы слегка. Сдвинули головы. Они тоже отпускают меня. И в этот миг. Я очень хочу, чтобы они меня отпустили. Мне так близки все, кто молится, чтобы спокойно и тихо. Выйти из храма. Но молитва моя. Уже прозвучала. Я что-то внес в этот храм. И душа моя. Останется здесь.

Шаги. Шаги. Я на пороге. Скамейка пуста. Учителя нет. Поворачиваю к нему. А в Андреевском соборе. Опять и опять. Его пророческий шепот.

8.

Откуда пришли. Туда. К учителю. Один. Иду. И вдруг. Сворачиваю направо. Назад. Пешком. Шиномонтаж. Пора. Еще целый день впереди. А я уже не был. Три дня. Моя иномарка. Далеко. На окраине Петербурга.

Дела. И комната размышлений. Проблемы, проблемы. Легко и мгновенно. И если о них забыть. А я их забыл. Пойду пешком. С тем, чтобы на этот раз ни о чем не подумать. Долго. Долго. Пешком.

И в самом деле. Я не заметил, как уже прошел половину пути. А тут опять в голове учебник философии действия. И чем дальше от моих бумаг, тем лучше и точнее. Абзацы и строки. И я точно знаю. Запомню. Потому что. После Андреевского собора. Все это во мне и со мной.

А ну-ка еще раз. Повтори. Что самое трудное. Что лично тебе труднее всего. Ну, конечно. Посмотри вокруг. Есть изменения в том, как движутся люди? Убыстряется ритм? Есть напряженность в том, как едут машины? По-моему, пока не видны приметы глубинных событий.

А я в хорошей форме. И нет никаких следов этой ночи. Мобильник при мне. Если что. И вот я почему-то останавливаюсь. Тут. Сажусь на скамейку остановки троллейбуса. И звоню к себе в пустую квартиру. Там красная трубка. Она лежит на столе. Гудки. Гудки. И никакого ответа. Но я зачем-то продолжаю слушать. Эти мои гудки.

Попутный троллейбус. Вот как раз. Кстати. Проеду немного. Чтобы хоть как-то. Прервать безумие утра. Салон пуст. Почему? И это мне кажется подозрительным. И я отвлекаюсь. От моей внутренней пустоты. Кажется, улицы тоже. Без пешеходов. Очень уж быстро едем. Как будто водитель. Понимает меня.

Пятница. И уже. Все на работе. Как было у меня когда-то в Москве. И не у меня. Рассказывал Николай Николаевич. Ловили тогда всех, кто прогуливает рабочие дни и часы. И утренняя Москва опустела. И он с учебником в рюкзаке. Один ехал в вагоне метро. А потом один вышел на Красную площадь. Зимой. И даже с портфелем и рюкзаком попал в мавзолей. Очень смешно. Комната размышлений. Вот были события. А сейчас. Неужели тоже. Петербург опустел.

У нас рабочий день в девять. Проверяю. Около десяти. Еще двадцать минут. Один за другим. На остановках. Входят. Мои сотрудники. Доктор наук. И коллега-филолог. Не поздоровались. Они делают вид. Садятся впереди. Спиною ко мне. Прогуляли утренний час. И все-таки едут.

Гляжу им в затылки. Что ж? И я целый час прогулял. И тоже еду к месту работы. Непонятно. Как и на чем держится наша система. На долларах? На рублях? На еврах? Или на том, что у каждого есть иномарка. А вот мы втроем. Сели в троллейбус. И я ни о чем не думаю. Где они?

Пока я мысленно разговаривал сам с собой. Они вдвоем вышли на остановке. Раньше нашей конечной. И троллейбус опять опустел. Как долго. Еще пять минут. Четыре минуты. Невыносимо. Нечего наблюдать в окно. И не о чем думать. А без них. В нашем центре. Я не могу.

Представляю себе. Николай Николаевич потерял уже всех своих ровесников-однолеток. Догадываюсь, как тяжело. Даже если ты не был дружен. Даже если разрыв. Жить без того, кто однажды, случайно встретился на пути. И ты запомнил его. Жить без него тяжело и горько. Если узнал, что его уже нет. Но у кого как. А я. Почему-то подумал.

Приеду. Выйду. Проблемы решим. И хорошо. Комната размышлений. Пустовала три дня. Что если там поговорим сегодня о двух параграфах учебника философии действия. Но для этого нужно поймать по пути хотя бы одну примету событий. Которые требуют. Чтобы мы делали что-то.

Вот. Автобус, троллейбус подъехал. Моя остановка. Я выхожу. Нет, нет. Все точно. Я ничего пропустить не мог. Не было ни одной приметы. И не было тех, без кого мне горько было бы жить. Николай Николаевич. Вы опередили события. Философ. Опережение – враг. И опоздание – враг.

Мой кабинет. Расчетная. Вся моя группа. На рабочих местах. И доктор наук. И филолог. И я даже не знаю – их ли я видел в троллейбусе. Доктор Иван Иванович – мой заместитель. Все в порядке. Все как часы. Непонятно. Сверяю. Как точно. И все совпадает. Минута в минуту. Секунда в секунду. И что же? Пока никто не заметил. Перемены во мне и вокруг. Или пока вокруг нет перемены. Сижу, работаю. Подымаю глаза.

Как? Почему? На пороге – Николай Николаевич. Мелькнул и пропал.

 

 

 

ВЫБОР

В Ы Б О Р

 

Понимаю. Особая возможность. И так получилось. И я смогу начать. Выбрав мгновение прошлого. И не утратив ничего из добытого и понятого за всю мою жизнь.

Просто явятся вдруг новые силы. Какие были на любом из выбранных мной рубежей. Ну что? Казалось бы, вот предел желаний. И выбор надо сделать сейчас.

И вот я чувствую – никак не могу. А минута кончится очень скоро. Меньше, меньше и еще раз меньше минуты…

И уж если рассказывать кому – только об этом. И никаких диалогов. Некогда. И любой выбор хорош. Но что-то мешает. Никак не дает. Потому что – именно выбор.

Вот уж точно. Мгновенье, продлись. И я понимаю – от меня и только от меня зависит воля продлить это мое мгновение.

И продлить его. Только его. А не какое другое. Продлить, а не сменить новым. Другим. Ну что? Согласен? Вроде бы – да. Но, к сожалению – слово мое и решение мое не совпадают.

И чувствую – не совпадут.

Прерви себя. Ничего не решай. Откажись от подарка природы. От чуда. Но здесь тоже выбор. И ты об этом забудь.

Видимо, не получится. Не забываю. И с отчаяньем и тоской продлеваю мгновение. И мне жалко Фауста. Потому что он догадаться не мог. А все происходит понятно и просто. Выбор.

И ты его сделал. И теперь уже непоправимо. И самое опасное. Ты не знаешь, как долго продлится минута. И вообще – кончится ли она хоть когда-нибудь. Минута, которая продлена.

И само собой оказывается – я возвратился туда. Да, возвратился. Но все мое осталось при мне. И сверх того появились какие-то силы. И теперь я вполне могу начинать.

Но как начинать, если ты не знаешь – начало это или конец.

Выбор не сделан. Или нет. По твоей воле или кто-то взамен тебя. Кроме тебя. И теперь ты не знаешь, сколько тебе остается. И что надо сейчас – начинать. И все это с тобой на улице. При переходе Большого проспекта. И в ту и в другую сторону – скопленье машин. И пока еще есть мгновение. Туда или сюда.

И это мгновение, ты понимаешь, уже никто не продлит. Выбор сделан – переходи, успевай. И внутри кто-то мне говорит. Не упускай. И сделай так, чтобы именно ты решал за себя.

Машины поехали. Передо мной и за мной. В разные стороны. А я так и остался на белой черте, посередине Большого проспекта.

Вот стою. И теперь у меня. Еще одна. Добавленная минута.  И без выбора. Ибо не я добавил ее. Кто-то еще. Оказался рядом со мной… И опять – мы не выбирали. Само получилось.

– Ну что? Стоим? А почему? Не хватило воли? И быстроты?

Молчание. Потому что на такие вопросы. Не отвечает никто. И не ответит. Вот. Ко мне лицом. И сразу смотрит на другую сторону. Большого проспекта. А я… Мне все равно. Вперед или назад.

– Вы кто? – спрашиваю совсем неуместно.

Он молчит. Нам не по дороге. Повернуть – неудобно. А очень жаль. Так и пойду вперед. Не получив ответа. На белой черте. А у меня в запасе. Много таких апорий…

И сам я вновь и вновь. Тысячекратный Зенон. Продлевать мгновение. Это не значит его прерывать. Да, наоборот. Иди вперед. И не философствуй.

Оно продлится. Умей растянуть его. На целую жизнь. И если научишься, перерыва не будет. И ты бессмертен. Апория. Глупость.

Мой незнакомый встречный. Ничего не ответив. Как только освободился асфальт. Раньше времени делает шаг. На светофор.

Там. У меня за спиной. И я никогда, понимаешь, никогда больше не увижу. Его лица. И не запомню. То, что заметил случайно. Да. Ровесник. Или. По тому, как двинулся бодрым шагом. Иной.

А если он как раз. Тот рубеж. С которого надо мне начинать. Если бы я выбрал. Именно этот рубеж. Да, шагнул быстро. И, главное, раньше времени. Когда еще светофор. Не отсчитал.

И вот я почему-то. Оборачиваюсь. И вслед ему. Говорю еще несколько фраз. Ему или себе. И поворачиваю. Вслед за ним. Почему-то. Недоговорив. Пока есть время для перехода.

Говорю на ходу. Себе самому. А ведь я спешил в Академию. И вот получается. По своей собственной воле. Повернул назад. И продлил мою жизнь. И белая черта. У меня за спиной. Тот рубеж.

А я мог выиграть и приобрести. Новые силы. Мог начинать. И вот продолжаю. Как раз на том, для меня страшном перекрестке. Второй линии и Большого. Где погиб мой брат. Прыгнув с трамвая.

Да, это оно. Место его падения. Там, где он разбил голову. О столб, который прежде своей крестовиной держал. Трамвайные провода. Вот он, рубеж. И было тогда брату. Одиннадцать лет.

Понятно. Я повернул вслед за ним. А его уже нет. И нет столбов. И трамваи не ходят. И мне нужно идти в Академию. И продолжать мою взрослую непрерывную жизнь.

Перехожу, опоздав на секунду. Незнакомец пропал. И я вслед ему спрашиваю вслух. Пустоту.

– Ну что? Стоим? А почему? Не хватило воли? И быстроты?

– Да, не хватило, – сам себе отвечаю. И мой брат рядом со мной.

Дело в том, что мне вовсе незачем было идти в Академию. Никто меня там не ждет. И если я не приду, никто не заметит. Но там совершенно своя, особая жизнь. Даже в Музее слепков.

Когда-то мое самое любимое место. В счастливые минуты я рисовал. Любую из гипсовых копий. И был один. И воображал. То счастье, от которого сегодня хотел уйти.

Слава богу, не получилось. А мой брат. И впрямь. Как будто стоит рядом со мной. А это значит – я сам стою и не знаю, куда идти и что мне делать.

Что же. Будем ждать. Это пройдет. А мне кто-то сказал, что я никогда не останусь один. И было это как раз в Музее слепков. Он остановился прямо передо мной. Между мной и гипсовой копией.

– Ну что? Не хватает воли и быстроты?

– Да, не хватает.

– Ничего. Я тебя сейчас научу.

–  Вы кто?

– Неважно. Ты никогда меня уже не увидишь. А у тебя есть отец. И ты привык смотреть, как он рисует. Как он пишет большую картину. И как у него уже не хватает его человеческих сил. Воли той самой и той быстроты.

– Нет. А откуда вы знаете?

– Ну, это легко. Стоит на тебя поглядеть. То, как ты рисуешь. Он знает. А в этот зал, когда будет плохо. Возвращайся и вспоминай то, что я тебе говорил.

– Что же?

Никакого ответа. А его тень постояла передо мной и пропала. И я так и думал, что он ничего не скажет о своей воле и быстроте. И о том, чего не хватает мне. И все равно я понял, что нужно сюда приходить. Когда будет плохо.

И вот сегодня… Я не буду об этом рассказывать. Себе одному. А мой брат знает и так. Но вот кто-то подходит ко мне. Он спрашивает. Я отвечаю. Он хочет узнать, что со мной. Потому что я стою неподвижно. Я ему отвечаю, что все хорошо и не надо бояться.

И становится ясно, почему так часто мне снится один и тот же горький и мучительный сон. О том, что я где-то среди людей. Которые прежде знали меня. И вот я опять с ними. И они меня узнают. Но идут мимо. И у них своя жизнь. Та, какая была тогда. А я совсем другой. И пытаюсь им объяснить все, что понял потом и без них. И они согласны выслушать. И все равно им непонятно и трудно. И они спешат от меня отойти.

И каждый раз этот сон тот же и всегда по-новому на себя не похож. И те же люди совсем другие. И только я неподвижен. Как здесь. На перекрестке Большого проспекта.

В такие минуты. Сознанье уходит. И я уже не помню, как вернулся домой. Не дойдя до Музея слепков. И до Академии. И сколько прошло с тех пор. Моих продленных мгновений.

Воображаю и не могу вообразить. Был я когда-нибудь счастлив, как в эту минуту, когда мое сознанье пришло ко мне и меня вернуло. Мне самому. И жене, и двум сыновьям.

А мы живем в одной комнате. И я стараюсь не занимать много места. Но вообще. Когда сознание вернется, думаешь поневоле, как устроить размен. Чтобы каждый из них. Получил по квартире.

Погодки. Двое. И пока еще терпит время.

А мастерская отца тут же. Но в ней остается все, как было тогда. И там, в большой закрытой комнате картины и книги. Поместить удалось. Ничего не нарушив. И теперь. Мастерская закрыта. И как будто он там. До сих пор.

Ну что? Сыновья. Двое. Одиннадцать и двенадцать лет. И пока растут и растут. И у меня. Рядом с окном. Уголок. Столик. А на нем. Справа компьютер. Все, как надо. Уютно и счастливо. Открыто и прямо. Невероятное благо.

И я прихожу в себя. Один за столиком. И впервые чувствую – не могу повернуться. Не могу откинуться на спинку мягкого кресла. Что-то мешает. Ну, понятно. Впервые оно. Присутствие брата.

Минуты, мгновения. Пока никто не успел догадаться. Воскресное утро. Все, как всегда. Что-то пишу. Уподобление полное. Тому, во что я хотел бы вернуться. Долго так невозможно. Пора. Понемногу.

Разговор с женой. Ребята слышат. Нормально. И ничего такого. Что помешало бы им расти. Легко и сразу многое понимать. То, чего я был лишен. Потому что родился через два года после гибели брата.

А вот сейчас он рядом. И неотрывно смотрит. Ловит мой взгляд. А я уверен, что ничего не случится, и не смотрю в ответ. И не вижу. Вот он. Пошевельнулся. Вздохнул. Маша. Ты ничего не слыхала?

– Что? Повтори. Не слыхала? Что? Сейчас? Не понимаю.

– Машенька… Да, я пошел в Музей. А вернулся… Видишь? Нет, он совсем невидим. И места не занимает. Зато в прошлом… Все,  что у нас. Отец, мать и двое маленьких братьев.

– Господи, я чувствую. Но слова мешают. А ты не умеешь мне объяснить. И не надо. Нет, не бойся. Я не читаю то, что написано. Можешь стереть. И ты запомнишь и не забудешь. Все как надо.

– Ну да. Я вернулся. И могу начинать. Но такого не было. Ты понимаешь? Это впервые. И недаром я. На перекрестке спросил. И незнакомец не ответил мне. И попытался уйти побыстрее. На светофор.

– Не понимаю.

– Он меня остановил. И повернул. И сам не знает о том. И это не все.

– Ну, конечно. Я знаю. И тоже не могу объяснить. И вот наши двое одновременно приходят в себя. Слышишь? Пора, пора просыпаться.

___________________

 

Итак, я, наконец, в своем уголку, за столиком и за компьютером. Отсюда видно. Все хорошо. Так что вот оно – то мгновение, с которого надо бы начинать.

И все мои рядом. И возраст у них подходящий, возраст, который нужен, чтобы я их, близких, увел за собой. Но сегодня особенный день. Особое утро. И тот, кто вдали, тоже думает обо мне.

Брат не уходит. Но, слава богу, его не видит никто. И я сам не знаю – вижу его или нет. Думаю, добрый знак. Если все так получается, хорошо и легко начинать новую жизнь.

– Папа, ты почему сегодня так быстро вернулся. Я уже давно и сам не сплю, и все вижу… И то, что ты ушел, и то, что еще тебя нет. И когда ты вдруг появился, то все оглядывался. Но почему?

– Ну, ты зачем-то не хочешь мне отвечать. И говоришь – по дороге встретил двоих. Непонятно. Витька, видишь, он еще не проснулся. Да, он сидит на кровати. А все равно думает о другом, о том, что видел во сне. Подожди, не просыпайся. Я и так знаю твой сон.

Младший говорит, как всегда. Много и громко. И впрямь он знает и, пожалуй, не шутит. Господи, дай бог, чтобы все продолжалось так. Пишу наугад. И чувствую – брат мой тронул меня за плечо. А Митя вскочил с кровати и обнимает меня. Крепко. И как будто кого-то пытается в сторону отпихнуть. И ему удается. И он через плечо уже читает мои самые первые строки.

– Митенька, я сегодня пытался убежать подальше. И не получилось.

– И не получится, папа. Ты обещал сводить нас в Музей слепков. Вчера? Сегодня? А почему ты ушел один? Кто помешал? Никогда не сбегай. Вот и мама. И Витенька тоже. Он видит во сне этот музей.

– А ты скажи, почему читаешь то, что написано. Не запоминай. Не буду стирать. Начать сначала это значит не поправлять ничего. Я сам не знаю, зачем сбежал.

–  А он. Который попался навстречу?

– Он – я не знаю кто. Он ведь ни слова не ответил. А я ему что-то сказал. Он, уходя, подумал-подумал и скоро забыл. Но я теперь говорю спасибо ему. И спасибо за то, что он не ответил. И шагнул через белую линию. Куда так и не смог спрыгнуть мой брат.

И тут мне опять показалось, что кто-то, кроме нашего младшего Мити, снова тронул меня за плечо. Поеживаюсь. А Митя вновь пихает кого-то. И даже ему говорит:

–  Ну, ты. Подвинься немного.

Брат подвигается. А я невольно встаю из-за столика. И тут уже Маша следит глазами за мной.

Для нее не впервые. Как и для Мити. А я хочу объяснить младшему, почему это впервые для меня одного. Слов нет. Но все чувствуют, что происходит. Особенно Витя, который до сих пор еще не проснулся.

Витя смотрит со стороны. И нельзя понять, что он видит. С ним вообще я объясняюсь почти без всяких слов. Он знает. И сейчас. Если бы он любил слова, он один мог бы все объяснить. Молчит. Неужели он видит моего погибшего брата?

–  А ты говоришь – случайный прохожий. Митя, угадай, кто он такой?

– Сам угадывай. Тебе захотелось побыть одному. А как же ты жил до сих пор? Ты ведь хотел, чтобы нас было много? И ты сделал то, что хотел. А тут еще этот. Он твой. И зачем ты его привел с перекрестка?

Я не знаю, что отвечать. Маша взглядом своим повторяет вопросы. Брат, совсем прозрачный, не затемняет окна у столика. На шаг от меня.

Да, я привел. И теперь трудно от него отвязаться. Он постарается не мешать. Надо привыкнуть. Но от Мити ничего не скроешь. А он – сразу вслух говорит, что видит и знает. И ему совсем не по душе, что в комнате стало двое. И один из них отец, которого можно потрогать.

– Ладно, давайте просто, как будто ничего не произошло. Как будто совсем никого нет у окна…

– Давай. Но ты понимаешь, папа, сам ты какой-то совсем другой. И, пожалуйста, не пиши то, что я говорю. А то я все равно позабуду. И скажу все не так, другими словами. А это не нужно. Тебе и мне.

И теперь Митя уже слегка толкает меня. Чтобы я далеко не ушел.

– Ребята, ну я согласен. Только нам нужно теперь обойти перекресток. Нельзя дважды в один и тот же день проходить по одним и тем же следам. Особенно если кому-то из нас минуло столько лет.

Митя молчит. Он стоит между мной и братом. И тут я впервые вижу – они одного роста. Мите одиннадцать лет. А Виктор по-прежнему сидит на кровати. Он вероятно слегка выше. И ведь годом старше. Двенадцать. И мы его не пускаем на улицу одного.

Маша вправо от меня, и вижу – следит глазами только за мной. И я чувствую – новая жизнь состоится, потому что начало ее случилось вовремя и даже помимо воли моей. И все они ее начинают со мною вместе.

А ведь я думал утром, что сегодня кончится мой отмеренный срок. И надо подальше куда-то уйти, убежать. И я попытался. И вдруг стало ясно. Там, на белой черте. В точке моего перекрестка.

_________________

 

Ну, конечно. Он будет молчать. Вопрос без ответа. На том языке. И каждый раз. После вопроса. Он посторонится. И не отойдет от меня далеко. И я не смогу себе объяснить, что это? Общий закон. Или особенность брата. И я не согласен. А он все равно, по-своему и никого не стесняя, останется пребывать и жить между нами.

– Что здесь интересно тебе? Я догадываюсь и очень хотел бы взглянуть хоть раз твоими глазами. Ты видишь цвет? Объясни.

Молчание. И как будто я не спросил ни о чем. Да, это, наверно, все-таки его особенность. Ведь он хорошо знает: мы до сих пор не сказали друг другу ни слова. И я не знаю голоса брата. И он тоже ни разу еще не слышал. Голоса моего. А теперь… Но как будто этого нет. Как будто…

– Господи. Я понимаю. Признаю. Но ты можешь нарушить? Глупо, но возможно. Или не так? Я, по крайней мере, иначе не поступаю и всегда. Кое-что нарушаю. Но это я. А ты не можешь ответить?

Молчание. И на этот раз. Он как будто сделал шаг в сторону от меня. И если я буду спрашивать, он отойдет еще дальше…

– Так или не так?

Новый вопрос. Но брат уже не уходит. Он терпит. И неизвестно, долго ли еще он будет выслушивать мои немые вопросы. Может быть, надо вслух?

Пробую. И вот, кажется, получилось. Он двинулся. Пошевелился и отошел. И теперь стоит у двери в мастерскую отца.

Ну, это понятно. Там книги, вещи, картины, запах – все живое и почти все знакомо ему. Нет, кое-что незнакомо. Он знает. И потому не может решиться войти в полуоткрытую дверь.

– Ты пришел ради того, чтобы туда заглянуть? Ну, если хочешь, заглянем вместе. Вот. Вроде бы именно так. Некуда отступать. И можно только туда. Но ты ждешь? Или не хочешь?

Наконец, я понимаю. Виктор и Митя уже вошли в мастерскую. Сами вошли. Вот почему дверь полуоткрыта. Я не заметил. Братья там. И теперь ты можешь туда. Не отступая. Только вместе со мной.

_________________

 

Вот мы стоим в мастерской. Два брата. А перед нами тоже два брата. Мои сыновья. Но я даже во сне такое не мог бы увидеть. И сразу стало на душе хорошо. Как будто ради такого мгновения стоило жить.

Мы рядом. А мои сыновья – прямо передо мной. И получается – тоже рядом. Хотя вот – Митя оперся о бюро. А Виктор осторожно трогает папин мольберт. И разглядывает его, как будто впервые увидел.

Деревянные винтовые стволы. С той стороны мольберта. Они из какого-то особого дерева. Крепкие. Я тоже в детстве разглядывал их и любил крутить ручку подъема. Картина медленно плыла вверх и потом опускалась.

Отец мой терпел, и, когда я поворачивал ручку, в комнате раздавался рокот. Ему тоже нравился этот звук. Наконец, отдохнув, он брал у меня ручку подъема и, резко ее повернув, ставил картину в нужное положение. И вновь надевал палитру на палец.

А теперь я не слышу запаха краски. Ручка неподвижно лежит на полке мольберта. А недописанная картина закрывает собой винтовые столбы.

Я что-то спрашиваю. Обращаясь к отцу. Которого нет. А мой брат вздрагивает и, кажется, вот-вот хочет ответить. И уже отвечает. Но губы шевелятся, а звука не слышно.

Вот он ответил и ждет, что я скажу. А я опять, как на том перекрестке, не могу заставить себя выполнить очень простое, всего лишь то, что нужно в такую минуту. Тогда я не мог переступить черту, а сейчас тем же голосом не могу продолжить наш разговор.

Виктор спокоен. Как будто ничего не происходит. А Митя прямо впился глазами в меня. И как будто забыл, что может что-то сказать. И наконец я собираю последние силы, подхожу к мольберту и, как прежде, беру прежнюю ручку и подвигаю ту же картину. И при этом я помню, в каком положении стояла она.

Рокот. Винт повернулся. Картина ползет вверх, опускается вниз и, чувствую, не может стать, как прежде стояла. Чуть выше, чуть ниже. Но это совсем не то. Или немного не так.

И опять я что-то спрашиваю, обращаясь к отцу. И голос прежний. И нет ответа. И Митя мой тоже что-то хочет и не может выговорить. И произносит шепотом:

– Я знаю, как надо. Рывок и не отпускать. Ладно. Поставлю потом.

В комнате светло. При желании можно все очень хорошо разглядеть. Брата не видит никто. А вот отец мой как будто ходит по мастерской. И что-то переставляет. Но все остается на местах. Мы ему не мешаем. И готовы долго стоять и молчать.

Картина, которая на мольберте, только еще начата. Одними красками. Никакого рисунка углем. Работа прервана. И никто, кроме одного меня. Пока еще не может вообразить. Этот момент перерыва. Брата уже не было. Виктор и Митя – естественно. А мне только-только исполнилось одиннадцать лет.

Я тогда хорошо понимал, что хочет отец вписать в этот свой пейзаж. Первый раз без натуры. И даже без воспоминаний. Воображал и придумывал. А я словно помнил и видел. И отец угадывал точно и сам не знал, почему. И все получалось.

И я тогда стоял у двери. Вот как сейчас. И все боялся, что вот он устанет и прервет, и отложит кисть и палитру. Обернется и заметит меня. И когда он останавливался, мне было тревожно и страшно.

А он останавливался. И кисть его замирала в воздухе. И он думал, думал и боялся прикосновения к тому, что еще не было воображено. Он замирал и долго-долго смотрел в одну точку на белом холсте.

А там уже был хорошо прорисован первый план. Лиловое зеленое поле. Трава примята слегка. Прошел кто-то и оставил следы. А дальше все исчезало в белом тумане. Грунтованный холст напоминал этот сплошной белый туман. И так и хотелось оставить и не трогать на холсте ничего. И не вглядываться в белую пустоту.

У отца это случилось впервые. Он всегда побеждал белизну и любил ее побеждать. И недаром начинал он не с переднего, а с дальнего заднего плана. И там прорисовывал все, даже если синюю лиловую даль совсем скрывала туманная дымка. Все, что можно было увидеть и разглядеть.

А здесь получалось что-то особое. И я понимал – пейзаж завершен. И страшнее всего было такое нежданное завершение. Прервать работу значило замкнуть свой положенный срок. И отец всматривался и боялся это понять.

И все-таки его кисть еще подымалась и точно и верно, пока были силы, разгоняла белый туман. И могло открыться то, что я помнил и знал. И я не выдержал и что-то сказал отцу. И он обернулся.

И тут работа его прервалась. И я испугался. И за него. И за себя. И за маму. И тогда первый раз я в мастерской увидел брата. И он был совсем такой, как сейчас. И так же стоял слегка в стороне, у левой стены. И не прикасался к стене.

И после смерти отца я нашел этот завершенный и незаконченный пейзаж и поставил его на мольберт. И с тех пор уже не думал заходить в мастерскую. И так было до этого утра и до этого дня.

Виктор вполне рассмотрел мольберт. Нагнулся. Достал ручку подъема, нащупал внизу два штыря, на которые можно ее насаживать – подъем, наклон – и опять все оставил как было. Осторожно, знакомым движением, как я много лет назад. Он повторил точно все, что я сделал тогда.

Митя рассматривает мастерскую. Но ведь он сам заходил сюда много раз и уже давно все увидел. И сейчас, когда мы втроем, вчетвером проникли в эту закрытую комнату, все в ней кажется чужим и странным. И хотелось бы навести порядок, поставить по-новому подрамники и холсты.

– Митя, ты ведь уже все трогал здесь. Ты ничего не заметил?

– Нет. Все было, как есть. И я ничего не трогал. Вот немножечко разгрузил письменный стол. Здесь хорошо писать. А этюдники я подвинул вправо. Тут книги твои по искусству. И еще я проверил настольную лампу. Перегорела. Я поставил дневной. Этот свет.

– Спасибо. Все так. Я давно собирался что-нибудь сделать.

– А вот еще телефон у тебя на столе. Он работает. Я его собрал и подключил.

– Да, уже давно я слышу по утрам и по вечерам эти звонки. И боюсь – кто-то подымет старую, довоенную трубку. И я узнаю прежний голос. И он ответит вместо меня.

– Если ты не хочешь работать здесь, я поработаю. В свободное время.

– Да, конечно. И все же ты ничего не заметил? Витя, а ты оглянись. Пожалуйста.

Ну, это лишний вопрос. Потому что видеть нельзя. Но я знаю каждый предмет. И вообще это необязательно. И даже если пишешь. Компьютер поможет. Но я пока еще различаю все вполне хорошо.

Виктор глядит на меня исподлобья. И как будто спрашивает, что я такое хотел сказать. И что можно видеть?

Брат мой оживает, сторонится и подходит к окну. Еще немного, и можно будет заметить его силуэт. И я всматриваюсь. Но ничего не заметно. Нет ничего.

– Ну вот, папа, я думаю, тебе показалось. А Витька даже не знает, что… А может быть, знает.

–  Знаю.

– И все-таки ты сюда не заходишь. А я здесь часто работаю, когда папа еще не вернулся или там сидит у себя в уголку. Тут хорошо. И тут происходит. И я хотел рассказать и ждал, когда папа заметит. И вот сегодня произошло. Потому что на этот раз он пришел сам. И не отстает от тебя.

– Что? Что ты сказал?

– Ну ладно. Зря. Нужно было молчать, и я еще ожидаю.

Не отстает от меня. Слышу это и понимаю – брат пришел за моим младшим. Ревниво. И не хочет он, чтобы именно младший пережил его, как Виктор. А ведь и в самом деле. Сегодня день, когда он погиб. День и час, когда я стоял на перекрестке Большого проспекта. И не переступил той белой черты.

Да, это все хочет соединиться в одно. И никто не знает, что будет. Если он победит. Вот она, схватка. Он стоит у окна. Никто не видит его. Но я знаю – он беззвучно, запредельным шепотом повторяет слова моего младшего сына.

– Митя, подожди, подожди… Тут все в порядке. Нет никого. Ты все заметил. И теперь я и Виктор – мы будем рядом с тобой. И мой отец появится, если надо. А пока маме – ни слова.

– Тише, отец. Она может услышать.

Так еще никогда Митя не обращался ко мне. И как ни смешно говорить, я вздрогнул при этом слове «отец». Да, все будет очень серьезно. И уже сейчас – на пределе. «Отец. Отец». Почему я боюсь? Ведь еще минуту назад я что-то шептал. И о чем-то спросил. А теперь.

Повторяю. Одиннадцать лет. И тогда, и сейчас. И самое страшное. Отец помнит, какая минута прошла или вот сейчас должна наступить. Неужели я об этом спросил. Во сне. В полусне. И как победить, развеять образ и как отсюда уйти?

– Папа, надо в музей слепков. Ты обещал. Пойдем побыстрее. Я знаю, что надо идти. Пока еще мама. Не догадалась… Папа. Отец.

Виктор спокойно идет мимо холстов – прямо к тому окну. И теперь явственно, четко вижу – он останавливается и не переходит прозрачной границы.

– Витя, иди сюда.

– Папа, не беспокойся. Мне сейчас вполне хорошо. И отсюда видно всю мастерскую. И очень легко постоять у окна.

Митя смотрит на брата. И на меня. И вдруг на его лице. Тот особый прищур. Он сейчас и после. Откуда я это знаю?

Вот он мелькнул и пропадает совсем. И глаза блестят. И усмешка, та, которую я так люблю. Взамен прищуренных глаз. И вдруг я чувствую всем существом – да, подходит минута. И еще можно успеть.

Отец мой знает и, наконец, он отвечает мне запредельным шепотом. И теперь мы вдвоем знаем об этом. Моя минута еще предстоит. И нам нужно вместе выйти – туда. Где мой брат меня поведет. И только отец останется здесь. Тронет мольберт. Сядет за стол. А потом встанет и невидимой кистью прикоснется к белому грунту холста.

– Ну что же – пойдем. Вот, смотри. Виктор согласен.

Митя за руку тащит его от окна. Скорее. Скорей.

Маша как будто все понимает. Я прикрываю дверь в мастерскую. Все спокойно. Все удается. Маша хочет что-то сказать. И умолкает на полуслове. Я на секунду задерживаюсь на пороге.

– Ты видишь – нельзя. Это наше дело. Мы скоро вернемся.

Я запоминаю каждый шаг. И оглядываюсь. Не идет ли кто следом за нами. По коридору. Нет никого. И не может быть. Он впереди. Надо проверить. Я возвращаюсь и снова заглядываю. Туда. Почему дверь приоткрыта. Я ее закрывал. Маша стоит посреди нашей комнаты и смотрит в упор.

Трудно уйти, не сказав ни слова. Но там все спокойно. И я вновь закрываю дверь. Крепко. Надавливаю спиной. Какое-то время. Улыбка. И ее не надо скрывать. И никак нельзя встречаться глазами. И вот. Медленно к выходной двери. На лестницу. Митя зовет.

– Подождите меня.

Вот они. Оба ждут на самой нижней площадке. Первого этажа. Оба. И только Митя поворачивается навстречу мне. Виктор стоит неподвижно. А Митя вертится и торопит меня.

Мы выходим. И я знаю – минута еще впереди. Все как обычно. Воскресное утро. Народу мало. Те, кто мелькает мимо, почему-то оглядываются на нас. Они. Очень мало. Почти никого.

Пройти влево квартал или нет? Я не знаю. Медленным шагом. Туда, где уже светофор перехода. Мостовая свободна. Митя рвется вперед.

– Здесь. Придется еще постоять.

– Ничего. Постоим.

Виктор не понимает зачем. Но вот он кого-то заметил. Всматривается и оборачивается к нам. Нет, мы не видим. Еще не пришло время и еще не настала минута.

– Папа, скажи. Это он?

– Кто? О ком ты?

– Не притворяйся. А то я издалека сразу его узнаю.

– Но ты видишь? Не торопится. Или нет. По-моему быстро. Митя, ты видишь?

– Я уже давно разглядел. Это не он. Посмотри внимательно. Он рядом с тобой.

В самом деле. По правую сторону. Совсем невидимо. Но по чувству – знакомо. Он. Мой брат. И ему одиннадцать лет. И все это время. Пока мы шли. Я знал, что он здесь. По правую руку. Знал и запрещал себе знать. И говорил, что его нет и не будет. Но во мне оживает кое-что посильнее сказанных слов.

И вот мы уже рванули. Втроем. И вдруг. За спиной и перед нами. Туда и сюда. Машины. По ту и другую сторону белой черты.

Опоздали. Опять на полдороге. Светофорного перехода. Ну, конечно. Это он задержал. И вот он рядом. И ему нужно только то, чтобы мы постояли. Потому что, всего вернее, дальше он уже не пойдет за нами. И что же? Мы его оставим, а сами уйдем?

Ребята переглядываются и ждут, когда мигнет светофор. А мне сжимает грудь одно и то же прежнее чувство. Оно вернулось – то непонятное, что было со мной, когда я стоял здесь один. Или воображал, что рядом нет никого.

Это невыносимо тяжело, когда возвращается прежнее и недавнее мое душевное состояние. Но рядом старший и младший, они удлиняют минуту. Господи, неужели никто не спасет.

Митя понял сразу… Он берет меня за руку. Мягко дергает и как будто хочет сказать:

– Никуда не иди. Стой на месте. Видишь – мы стоим? И он вместе с нами. И машины как будто нарочно. Посмотри, посмотри.

От нас до Съездовской линии – целая пробка. Машины. Откуда? И почему вдруг она?

Митя угадывает мой вопрос и один отвечает. А я не слушаю. И брат мой, как Виктор, стоит без движения. Продлилась минута или еще не пришла?

Митя вновь отвечает. И я понимаю – ну да, он не знает, о чем говорит. И все решается в эту минуту. Без него. И теперь надо выдержать. Не гляди вправо. А то если глянешь, можешь увидеть. Что-то подвинулось, дрогнуло. Опускаю глаза и все равно – воображаю лицо.

– Что ты хочешь? Скажи. Но так, чтобы мы услыхали. Пробка застыла, и вот она – мертвая тишина перекрестка. Прямо тебе скажу – ничего не может произойти.

Брат оглядывается на Митю и переступает черту. Пока машины стоят, между ними вполне можно пройти. Он готов. И вдруг становится ясно, он, конечно, пройдет, если мы тоже следом за ним.

Он оглядывается. Прозрачный и невидимый. Виктор за ним делает шаг. А я обнимаю Митю за плечи и склоняюсь к нему.

– Скорее. Скорей. А то иначе ты никогда. Никогда…

Пробка тронулась. И оба они отступили назад. Ничего не выходит. Заколдованный перекресток. Митя прижался ко мне. Машины опять и туда и сюда – и перед нами, и за спиной. В разные стороны.

Но прямо за нами. Извернувшись между машин. Проскочил кто-то и стал вплотную. Слышно дыхание. И какой-то особый живой запах. Его легко запомнить. И я вспоминаю. Да, это было здесь. И сегодня утром. Навстречу мне. И я его о чем-то спросил. И что-то сказал. Мимо. И я повернул назад. Вслед за ним. И вернулся домой.

Теперь я чувствую – он может ответить. Он тоже запомнил меня.

– Да, возвращаюсь. И теперь, я думаю, нам по пути.

–  Сколько вам лет?

– Неважно. Я еще молодой. И не хотел бы снова родиться. А ты скоро захочешь. И не удивляйся. Легко понять после того, как я услышал тебя.

– Но ведь я шепотом. И немного.

– Нет. Здесь ты говорил очень долго. И меня задержал. Ты хотел, чтобы я повернул и пошел рядом с тобою.

- Куда?

– Ну, конечно, в Музей слепков. Туда. И ты рассказывал что-то. А я спешил и не смог. Но теперь нам по пути. Да и ты не один. Что-то случилось…

В самом деле. Он еще совсем по возрасту как тот незнакомец в музее. Но тогда я не видел его лица. Он был силуэт. А сейчас. В такую минуту. Вижу. И понимаю, почему он сегодня уже один раз меня удержал. И вновь подоспел. Вовремя. И я бы мог ему сейчас многое объяснить. Пока машины. Туда и сюда. Но чувствую – нет, ему не надо ничего объяснять и рассказывать.

Странно. Виктор как будто не видит его. А Митя еще сильнее пальцами сжал мою руку. И все тот же смысл:

– Папа, стой, не двигайся. Никуда не ходи.

Пробка разъехалась. Путь свободен. И поперек. Только она – белая черта под ногами. И вот уже теперь. Миг тот самый. Секунда в секунду. Вот в последний раз мигнул светофор.

Брат исчез. Виктор уже на той стороне. А мы втроем вновь опоздали. Вижу оттуда, глазами старшего – нас втроем. И в то же время. Запястье мое чувствует. Митины пальцы. И незнакомец опять что-то сказал.

– Вот, посмотрите. Там, далеко, точка. Летит. И я не знаю, откуда и почему. Но лучше стоять и не двигаться. И я не советую. Потому что кому как повезет.

Пережидаем. Мгновенно. Было, не было. Но просвистело. И сразу. Жуткая. Прозрачная тишина. И незнакомец доволен. И держит мою правую руку. И никуда не спешит.

– Ну что мы стоим? Пора перейти. Митя готов. А вы… Как ваше имя?

– Потом. Я отвечу. Мне надо было успеть. И я успел… Утром сегодня. Отвечу потом. А сейчас отмеряем каждый шаг.

– А что это было? Я ничего не увидел.

– Ну, еще бы. Оно быстрее скорости света. И никуда не уйти. Но кто разгадал, тот знает, что оно сильнее всего.

Мы переходим черту. Спокойно. Уверенно. И все же – кто-то сзади тронул меня за плечо. Коснулся. Сжал и отпустил навсегда.

Что-то свистит. Машины быстро. И туда, и сюда… А я как будто ослеп. Вижу пятна. И ни одной четкой линии. И ни одной детали. Но так опасно. Открой глаза. Улица. Но справа и слева. Меня держат. За ту и другую руку. Ведут… Митя и незнакомец-прохожий.

Ничего себе незнакомец. Я его знаю давно. Тот же голос его и запах. Воздух улицы не мешает. Почувствовать вновь то, что было тогда. Он ведет меня. В ту же мою тишину. Туда. Но только я теперь уже не смогу рисовать.

Мы идем. Успокоились пятна. Звуки шагов. Достаточно. Могу назвать любой дом и любую парадную. А встречные и попутные. Как прежде. Но только звуками. И у меня хорошая память. Я вспоминаю каждый мой шаг.

Взрослые. Дети. Могу распознать. Шаги взрослых и маленьких. А вот проходит собака. Рядом с хозяином. А вот пробежала кошка. Юркнула туда, где в фундаменте вынут кирпич. Цвет не успел понять. Юркнула и пропала.

Виктор идет впереди. И только он один. Постоянным синим пятном. Иди, иди. И не оборачивайся. Потому что я хочу видеть лицо.

Не надо – пока бегают пятна. А еще хуже – пока замедляются и останавливаются. Прямо передо мной. И не зависят. От того, где и как мы идем.

Вот слева уже Соловьевский сад. Черная решетка. Вот от нее отломлен кусок. Пролом заделан черными рейками. Литые ворота. Кто-то унес. Есть они или нет. Не помню.

И тут я перестаю чувствовать, что меня ведут. Руки не чувствуют. И, по-моему, Виктор остановился. И мой незнакомец тоже. А Митя меня тянет вперед. И я точно знаю. Оборачивается. И вот-вот глянет в лицо.

– Ну, вы что? Конечно, пойдем. Я могу сказать о каждой гипсовой копии. Но чтобы сказать, нужно стать перед ней. Я вам скажу такое, что вы до сих пор не увидели в ней. И все же давайте еще постоим. У этих садовых ворот.

– У этих? Но ведь их уже унесли. Переплавят. А пока, слава богу, чугунные светильники целы.

Мы опять стоим. И тут Митя вдруг догадывается и понимает, что со мною случилось. И что произошло. Он вскрикивает и сжимает мне руку. И уже не дергает, чтобы я наклонился к нему. Сжимает, сжимает. И вскрикивает опять.

Звук. Один только звук. А они молчат. И я держу голову прямо.

– Ладно. Пора туда. В тишину моего детства. Туда, где я так и не кончил рисунок.

– Ничего, — говорит незнакомец. – Я тебя там научу.

____________

 

 

 

СТРАШНАЯ СКАЗКА

С Т Р А Ш Н А Я  С К А З К А

 

Он прибежал ко мне сам. И мы полюбили друг друга. И такой любви и дружбы я сейчас не мог бы вообразить. А тогда мне казалось – это легко и просто. Нежданный подарок в первое лето после окончания войны. А я тогда только что перешел в пятый класс.

Надо бы рассказать все, как было. Но теперь мне, взрослому, больно даже подумать. Беды мои – расплата за то, как я тогда поступил. И теперь я хочу уйти от себя. И побыть им. Но тогда как мне его описать?

Нет, ничего не выйдет. А для меня окончанье войны и этот котенок – одно переживание. И я пытаюсь это переживанье вернуть. И может быть, кто-то из вас вытерпит и дослушает мой рассказ до конца. Я бы все хотел вернуть. Любую подробность первого послевоенного лета. Но котенок останется в самом начале и в самом конце.

Он прибежал неизвестно откуда. Иван Макарыч сказал, что он очень красив. Что у него хорошие крупные лапы. Редкие у беспородных тигровых кошек. А отец мой обратил внимание на то, что у него благородный коричневый нос. Мама заметила, что у него полосы по бокам идут вдоль, а не поперек.

Это все казалось мне какой-то сказкой. Но я сразу понял, что котенок пришел ко мне и уже никуда от меня теперь не уйдет.

Сорок пятый год. Было очень жаркое лето. Отец рано утром уходил на этюды. Я прежде не отлучался от него. Рисовал, придумывал что-то, писал в блокноте. Но теперь вместе с этим безымянным котенком жизнь моя стала совсем особой самостоятельной жизнью.

Он бегал за мной, как собачка. И не отставал, и шел куда угодно, совсем далеко, на самый берег озера Хепо-Ярви. Туда, где Иван Макарыч, папин друг, имел прекрасный участок и строил дачу.

Я поутру шел туда. И котенок бежал следом. Я прятался по дороге за стогом сена, и он меня находил. Потом вместе мы долго были на берегу. Я купался. И котенок ступал за мной в воду и плыл рядом со мной.

Можете верить, не верить. Но он точно, плавал рядом. Глазки, носик, ушки – наружу. Остальное в воде. И мы вместе выходили на берег. Он отряхивался. Он садился возле. Облизывал себя. И мы высыхали. А я ему вслух говорил что-то свое. Потом, высохнув, котенок забирался ко мне на колени. И я укрывал его от слишком яркого солнца.

Помню – справа был раскидистый куст. Берег быстро подымался вверх. И я сейчас нашел бы эту горку, там песок, трава, где мы сидели. Она и теперь. Ждет. И я лег бы. И вдыхал ее запах. Трава. Песок.

В людях нет и не может быть простой ответной любви. Котенок – да. Он один. И я тихо, благоговейно присматривался. И невольно сравнивал себя и котенка. Думал и повторял: «Да, я сейчас такой. Но когда-нибудь. Неужели. Я не сумею и не смогу? Нет, не смогу».

И это я повторял себе шепотом. И у котенка ушко шевелилось. И он слушал и слышал. И спал. Доверчиво и спокойно. И я, содрогаясь, боялся тогда себя самого. И то, что я маленький, никак не утешало меня. И я вслух говорил:

Вот этой минуте. Когда пригревает раннее солнце на берегу Хепо-Ярви, ты не будешь изменять. Понимаешь? И если что-то случится, ты вспомни. Каждое утро. Здесь. На горке. После купания.

И я больше ничего не мог сказать себе самому. И только знал, что никто в такую минуту не слышит меня. И никого нет. У меня за спиной. И котенок слышал и спал. А на самом деле. Иван Макарыч. Очень тихо. Готовясь купаться. Прислушивался ко мне. И покачивал головой.

Правильно говоришь. Не изменяй никогда. Какое утро. Придется мне. Слегка нарушить. Котенок хороший. Но только ты его не купай. Вот он у тебя мокрый. Понимаешь? А он сам за тобой в воду. Никогда не пойдет. Не любят они. Их топят. Как щенков. И они почему-то знают. Я так думаю. Ну, сплаваю на середину.

И Иван Макарыч входил в озеро и уплывал далеко. А я, досадуя, что меня услыхали, шепотом повторял моему другу те же слова о том, что я не изменю этой минуте. Я понимал. И тайна моя оставалась при мне.

Тайна жизни лежала передо мной кверху лапками. На моих коленях. Животик беленький. И никаких признаков, что это сибирский котенок. А я хотел, чтобы у меня был пушистый. Может быть, это японский. Они другие. У тех короткие хвосты. А у этого… Жаль.

Их топят. И все они знают о том. А мой ничего не знает. И таких больше нет. Надо было эти слова сказать в полный голос. Но я почему-то их даже не мог прошептать.

И когда Иван Макарыч выплыл, вышел, позагорал и поспешил по своим делам, я опять захотел искупаться. И думал, что котенок останется на берегу. А он снова пошел к воде. Я взял его, отнес на глубину, опустил. И он поплыл рядом со мной. Можете верить или не верить.

Нет, я уже не плыл. Я тихонько переставлял ноги в воде и шел к берегу. А он по самую мордочку был в этой воде, загребал в ней своими большими лапками и глядел на меня. Хвостик его рулил. Ушки оставались сухими. Вода в них не попадала.

Я не выдержал. Осторожно взял его двумя ладошками и вынес не берег. Он стоял на горке мокрый и не сразу стал отряхаться. Я лег, и мы смотрели друг на друга. И он отряхнулся весело и легко. А потом – как обычно. И только лизал себя с перерывами. Очень медленно и устало.

Я запомнил этот случай. И с тех пор мы по утрам купались один только раз. И Иван Макарыч однажды увидел. И мы при нем вышли на берег. И котенок. Поспешил за мной. И отряхнулся на горке.

И мне кажется, Иван Макарыч не поверил своим глазам. И он задумался на минуту. Но тут же по-взрослому. Отогнал эти мысли. И после того перестал хвалить моего красавца. И как только увидит его, отводит глаза. Постоит на берегу. Помолчит. И, как обычно, стянет с себя рубаху и заплывет сильно до середины озера Хепо-Ярви.

Он летчик. Только что, год назад, воевал. И до сих пор летает. А может быть, уже перестал. И теперь строит себе очень хороший дом. И ему приятно, что мой отец – его друг. И только один раз он, не глядя на котенка, перед тем как войти в воду, спросил меня, что я думаю об отце.

Я понял его. Он решил, что мне пора оставить котенка. И, как прежде, ходить вместе с отцом на этюды. И не важно, буду я рисовать или нет. Надо привыкать к мирной хорошей и взрослой жизни. А котенок, совсем необычный, отвлекает меня.

Он был прав. Я сам думал об этом. Но ведь и я вырастал, по словам отца, очень уж взрослым. А котенок меня учил тому, что отец так хорошо выражал в своих этюдах и пейзажах. Котенок — природа. И она, природа, любила меня и была верна мне, как еще никто из людей. И это не все понимали.

Котенок в любую минуту мог убежать. А он больше и больше ко мне привыкал. И знал, что я его никогда не оставлю. И я думал, что отец один это хорошо понимает. Но как объяснить Ивану Макарычу. Летчику. Он столько видел и пережил. И у него все по-своему. И если он еще не понял сейчас, то уже никогда не поймет.

И вот пожалуйста – что я думаю об отце? Ничего не думаю. Живу и знаю, что он где-то рядом. И все, что пишет красками, верно ему до конца. Но Иван Макарыч не глядит на котенка и ждет, что я отвечу. Нетерпеливо. Ждет. У него дела. И что-то его заботит в первое послевоенное лето.

И вот я ему говорю:

-  Мой папа еще ничего не сказал о том, что будет в жизни с моим другом, с этим котенком. А я хочу о нем сочинить большую и страшную сказку. И мне кажется, что я ее уже вообразил и придумал. Но только забыл и сейчас не могу вспомнить о ней.

- А почему страшную? Самое страшное – это когда люди расходятся. А у них психология такая, что они должны расходиться. Вот приедет ко мне мой товарищ Константин Коваленко. Он друг твоего отца. И ты его знаешь. Это герой. А брат его – хороший поэт. Он в Москве, и даже я с ним еще не знаком. И хорошо, если такие люди жили бы вместе. Надо, чтобы твой папа, художник, получил участок рядом со мной. Вот здесь на берегу. Мы построим хорошие домики. И будем жить мирно и весело. И это самое лучшее, что может с нами случиться.

А я все-таки вспомню мою страшную сказку. И ее запишу.

Да. Пока еще дом не был построен, мы жили в одной избушке. Вместе. И вполне хорошо. Избушка была на горе. Там, где поселок Токсово, без всякой границы, прямо переходит в Кавголово. От озера туда — длинный и крутой песчаный подъем.

Под жарким солнцем трудно взбираться, осыпая песок. Зато утром спускаешься оттуда очень легко. Мой котенок бежит за мной. И как будто ему все равно — спуск или подъем. А отец по утрам уносит с собой этюдник, а иногда холст и трехногий мольберт. Прежде я ему помогал.

А теперь. Вот уже несколько дней. Он уходит один.

И я думал сначала, что котенок совсем по-другому станет жить вместе с нами в избушке. И что он там будет ждать меня, пока я с папой хожу на этюды. Но он везде и повсюду бегал за мной. И я был уверен, что мы с ним никак не должны разлучаться. И жить станем только вдвоем.

Папа утром и вечером посматривал на него очень серьезно. Он пытался его приручить. Но сразу понял – котенок нашел друга. И папа, вздохнув, шел на этюды без нас. Что-то происходило такое – более важное, пока я придумывал страшную сказку.

Утро. Мы спим. Котенок у меня под одеялом, он тепло прижимается ко мне на подушке, у самого моего подбородка, и я жду, когда отец первый пошевелится и будет вставать. Раньше всех. И уже два дня я хочу утром что-то ему сказать. Но как только начну говорить, котенок потягивается, подымает свою голову и уже готов и ждет, куда мы пойдем.

Папа видит мои старания и по-особому тихо встает.

Холст от потолка и до пола разгораживал комнату. И там, на той половине, бесшумно спят Иван Макарыч со своею женой. Папа уходит. Мольберт остается в углу. А я еще долго лежу в тишине. И котенок, подбирает лапки и прижимается опять к моему подбородку. Мы не можем больше заснуть. И я соображаю, как мы теперь станем жить и что с нами случится.

И вот на пятый день поутру он, не засыпая, тепло замурлыкал. Грудка его запела. Первый раз. И я этого ждал. И сказка моя началась.

До сих пор он молчал. И будто спрашивал меня: «Так или не так? Верно или неверно?». А теперь он ответил: «Так. Мы вдвоем. И никто нам не помешает». И я, услышав, этому подчинился. Но он верил мне еще лучше – верил, как только можно поверить.

Сказка моя добрая и счастливая. Но у нее очень страшный конец. И я не хочу его знать, и мне кажется, я его позабыл. А на самом деле вспоминать не хочу. И поневоле думаю, отчего он так страшен.

Многое жуткое с нами уже случилось. И со мной. И как будто со мной. Мама рассказывала, как погиб мой маленький брат. А потом я родился. И началась война. И блокаду я видел. И знал, что есть по-настоящему страшное. А в сказке, наверно, станет еще страшнее.

И я отгоняю от себя эти образы. Нетрудно их отогнать. Потому что они уже знакомы и пока еще далеки от меня. А о том, как это бывает, ведали все. Но в сказке живет совсем другое, о чем не знает никто. И я боюсь. Вот вспомню. Вот сумею вообразить. Вот еще немного – и догадаюсь.

Котенок мой не знал ничего. И когда в грудке его что-то запело и тепло задрожало, я подумал, что у нас, людей, такого теплого звука нет и не будет. И я очень жалел, что нельзя рассказать о том Ивану Макарычу. А вот отцу я бы сумел рассказать. И себе самому.

Но котенок сам что-то рассказывал этим дрожанием и звуком. Он рассказывал о том, что людям не очень понятно. Да, мы понимаем. Чувствуем то же. Но слов не хватает. И даже мама долго бы думала. И один отец, наверно, понял бы меня без этих неправильных слов.

Поэт Коваленков. Где-то в Москве. Вот его брат приедет сюда. Я ему расскажу. Он чужой. Но такой веселый. Потому что герой. Воевал. Он как Иван Макарыч. Но так умеет шутить и смеяться, что даже папа рядом с ним становится веселее. Он хотя бы сделает вид, что поймет.

Страшный конец обязательно будет. А сейчас котенок поет о другом. И то, о чем он поет, я знаю, люблю. И когда-нибудь скажу своим языком.

Отец молчит. Потому что видит – я от него отдаляюсь в мой собственный мир. И тогда еще я не мог это понять, а он, взрослый, чувствовал, сразу видел. И знал, что говорить об этом – совсем невозможно. И как раз туда, где о том невозможно сказать, я от него уходил.

Котенок счастлив. А мы страдаем – каждый по-своему. У меня впереди целая жизнь. А отец думает, что ему осталось немного. Пока можно писать пейзажи. Но вот кончится лето. И тогда спешно придется кончать большие заказные картины. И по вечерам углем рисовать себя самого. Он знает, что это будет именно так, и грустит, уходя на этюды.

Мне по-особому жалко отца. Но я не знаю, как мне с ним об этом начать разговор. И я отпускаю его и не могу себе объяснить, что нужно делать и о чем думать и как поступать. Мне вообще очень жалко взрослых. Все они такие, потому что уже прожили много. Но кто-то гонит от себя эти мысли и чувства. А кто-то хочет их выразить.

И я тоже хочу. И это будет. И все будет именно так. И я смотрю на котенка и знаю – он никогда не станет чувствовать это. И так будет, пока мы вместе. А если кончится наша дружба, он поймет сразу то же, что знает и чувствует мой отец.

И я боюсь – такой печальный конец может быть очень страшен, и он зависит от меня одного. Уже сейчас. И я стараюсь. Не изменять этому нашему раннему утру после купания. И так продолжаются наши самые счастливые дни.

Первое послевоенное лето. Конечно, оно кончается. Но это несерьезно. И пока оно есть, я вслух рассказываю себе то, что называю моей очень страшной сказкой. И мне кажется. Что это лучше всего делать, пока мы идем к озеру Хепо-Ярви. На песчаной дорожке нет никого.

Котенок бежит за мной. И я могу в полный голос говорить с ним. И никто не услышит меня. А если даже услышит, он поймет, что я разговариваю с тем, кто бежит, поспевая за мной. И все в порядке. И так легко и весело – день за днем. И чем дальше, тем больше сказка  моя походит на сказку. Это я думаю так. Думал тогда.

Лето прошло. Безымянный котенок уехал со мной в Ленинград. И это уже не котенок. Незаметно вырос. Это красивая тигровая кошка. У нее коричневый нос. Крупные лапы. И продольные полосы на боках.

До сих пор я не придумал, как ее звать. А она смотрит по-прежнему ласково и доверчиво. И когда поет, что-то у самого носика двигается и дрожит. Я это люблю. А она хочет сказать. И не знает слов. Имя ей не нужно совсем. Придумаешь имя. И что-то исчезнет. Ради имени.

Господи. Нет, не могу дальше о ней вспоминать. Мне становится горько – и я до сих пор никому еще не рассказывал.

Мама видела все и не нуждалась в моих словах. А отец все больше и больше после работы молчал, видимо, спрашивал себя самого, всегда ли нужны слова и все ли он сделал, чтобы можно было что-то без них людям пересказать. И он часто молча брал себе на руки мою добрую милую кошку. Ту, что любила меня одного.

Иван Макарыч редко приезжал к нам в гости с женой. Он жалел, что отцу моему, художнику, не генералу, нельзя иметь участок рядом с его домом, который еще не построен и строится очень медленно. А через год я перейду в новый класс, и мы уже летом не будем жить в одной избушке, в той комнате, разделенной холстом. Самое лучшее в прошлом.

Кошку мою Иван Макарыч помнил и узнавал. Но долго он не мог на нее смотреть. И мне казалось, что ему на его глаза набегали слезы. И он отворачивался и думал о чем-то своем. А потом говорил. Особенно громко о друге своем Коваленко. Вот он приедет. И мы отгоним прочь. Все заботы и хлопоты. Всю работу.

Что? Неужели до сих пор ты не придумал имя, и не знаешь, как ее звать. Это неправильно. И это надо в первый же день. А не то, будет поздно. Вот уже сейчас трудно придумать.

Отец не поддерживал разговор. И забыл о Токсово. Друг его – победитель. У него особая жизнь. И я чувствовал – нельзя им говорить о том, как было бы хорошо, если бы они жили рядом. Но я учусь рисовать, и это радует и вселяет надежду. Все изменится, Николай.

Коваленко приехал. Я уже видел его однажды. Еще в 44 году. Он тоже теперь генерал. И нисколько не изменился. Подвижный, стройный, веселый. Еще бы. Такая война за плечами. И все хорошо.

Николай. Хочешь пойдем в библиотеку. В читальный зал. Посмотрим полное собрание сочинений Пушкина. Много томов. Ты один том. А я другой. И сынишка твой, вижу, тоже хочет пойти вместе с нами. А потом вернемся и вместе будем читать Маяковского. Вслух. Потому что все равно понять невозможно.

И Коваленко что-то запел. И отец улыбнулся. А Иван Макарыч долго-долго смотрел на кошку мою.

А вы по-прежнему ходите вместе?

Нет, она меня ждет.

А как же страшная сказка?

Еще не готова. Могу почитать вам «Слово о полку». Мой перевод. Хотите?

Нет, не хочу. Не люблю. Поэма сильная. Да. Но зачем говорить о том, как побили тебя? Надо рассказывать о другом.

А это как раз о том, что люди не могут жить вместе.

Что, князья? Понятно. И не одни князья. Костя. В Москве хорошо. А под Москвой еще лучше. Ладно. Потом. Сымпровизируй. Под Маяковского. Кое-что ясно и так. Не люблю. Но у тебя получается.

И Коваленко. Очень громко и весело. Прокричал для меня какую-то чепуху. «Полозьей нос вертя, взревел паровоз, как разгневанный бог…».

Кошка сидит на углу большого письменного стола. При гостях она никогда не подходит ко мне. И сейчас там. Сидит спокойно. Потому что в комнате все хорошо. Громкий голос ее не пугает. А они. Добрые люди. Уйдут. Уведут меня. И я уйду вместе с ними. И уйду надолго. Даже не тронув ее. А она, как всегда одна без меня, останется ждать.

Я знаю. Кошка видит все другими глазами. И я научусь у нее. А пока…

«Слово о полку». Пушкин. Библиотека. Пятый класс. В средней художественной школе. Я буду художником. А на самом деле. Не очень хочу. Мне что-то открылось. Это счастье. Когда тебя кто-то. Спокойно и долго ждет.

По вечерам родители иногда вместе уходят. Раньше я оставался один в полутемной квартире. И мне было страшно. Теперь, когда я один, она рядом со мной. И я уже ничего не боюсь. Перевожу мое «Слово». Держу ее на руках. И слушаю, как милая кошка поет.

Пока я знаю, что так больше никто меня уже не полюбит. И если я уйду в библиотеку, она молча меня будет ждать. И, может быть, не уснет. А на том же месте, где сидела, когда я уходил, будет ждать меня в темноте. И даже на свету, если мама, как сейчас, останется дома.

Библиотека, читальный зал рядом. Отец часто приносит из нее, по моей просьбе, хорошие книги. «Илиаду» принес. Кое-что по искусству. А сегодня мы с Коваленко и Макарычем, как его называет отец. В малой комнате читального зала. Попросим нам выдать Пушкина. Все тома. Два полных издания. Заняли целый стол.

Коваленко что-то читает вслух. Вполголоса. Иван Макарыч разглядывает в этих томах фотографии черновиков. Отец, откинувшись на спинку стула, наблюдает за ними. А я не забываю кошку. И, перелистывая один из томов, думаю о том, что я ее не забываю.

Перед этим чувством и памятью пропадает все остальное. Даже то, что рядом два друга, и они, друзья отца моего, те, кто меня защищал во время войны, и то, что мы победили. И то, что нам дали сразу все эти тома. И то, что Коваленко весело и громко читает. И то, что Пушкин мой любимый поэт. Все отступает перед тем, как моя кошка молчит и ждет.

И тут вдруг я понимаю, как надо перевести горькие строки – «Ничит трава жалощами, а древо с тугою к земли преклонилось». Надо прямо – «трава припадает к земле, дерево плачет». Мне близко молчаливое чувство горя. И я жду, когда мы кончим и поскорее вернемся домой.

Жду. И вдруг понимаю. Она предвидит, как все для меня станет горем.

Но друзья, выйдя из библиотеки, решили еще прогуляться на берег Невы, к сфинксам. И там порадоваться победе. И я иду вместе с ними. Боль и тоска щемит. Но победа – еще сильнее. И я не могу не пойти. Конечно. Кошка меня подождет.

Константин Евгеньевич сегодня особенно весел. По дороге к сфинксам он много раз останавливается. Заговаривает с прохожими. И его как будто бы узнают. Он может вдруг запеть. Что-то громко сказать. Развести руками в воздухе. Поздороваться с кем-то совсем незнакомым.

Я любуюсь им. Я ведь хорошо помню блокаду. Первую зиму. Константин Евгеньевич умеет выразить общую радость. Она сразу вспыхивает на лицах. «Страны рады. Грады веселы». Можно оставить без перевода.

Или нет. Попробую. Лучше так. «Весело. Праздник пока. И в городах и странах». Иван Макарыч молчит. А отец мой тоже поет. Впервые на улице. И все вокруг его понимают. Кончается лето сорок пятого года. И такое лето не повторится.

Коваленко читает вслух Маяковского. Тут же у сфинксов. Мы сидим на гранитной полукруглой скамье. Вокруг нас уже собираются люди. Все хорошо. Но мне вдруг становится жалко, что моя кошка до сих пор там и не видит меня. Она вместе с мамой ожидает нас дома. Сидит на краешке письменного стола. Самый счастливый день. Боль и тоска.

Темный вечер. Кончились белые ночи. Мы возвращаемся. А моя страшная сказка уснула. Но я знаю, что это пройдет. Кошка, не спит. И не может понять, куда я ушел. Она сторожит мою сказку. Она знает, что будет. А мне печально видеть, что радость победы уже остывает.

Мы дома. Темная лестница. Мама бросается прямо ко мне. Обнимает. Как будто я вернулся с отцом из-под обстрела. Она плачет и вспоминает все, что не может забыть. Кошка свернулась на уголке стола, где сидела. Она в стороне. И оттуда, приподняв голову, глядит на меня.

Я иду к ней. Беру ее на руки. И она тут же засыпает у меня на руках.

И почему-то я заплакал о ней тогда. В первый раз.

Горький счастливый день кончается. Темный вечер. Август. Завтра в школу не надо. У нас гости. Помимо Коваленко и Ивана Макарыча. Их знакомые. Все приносят мне подарки. Кинжал в ножнах. Немецкий трофей. Золинген. Заграничные пластинки. Вагнер. Вертинский. И новый патефон – только на вечер.

Шумно. А я с кошкой – в маленькой комнате. Без света. Что будет завтра. И что будет потом. Она перебирает лапками на моей руке. И так же тепло и любовно поет. Завтра начну переписывать «Илиаду». У меня останется ее полный текст. А книгу папа должен вернуть в читальный зал. Шумно. Гости смеются. Папа весел, он что-то громко сказал.

Страшные образы вокруг меня в темноте. А я не боюсь. Потому что рядом она. Я уже вырос. Надо жить самому. Как жалко. Незнакомые гости. Пошумят и уйдут. И потом не придут никогда. Сорок пятого года больше не будет. Мы счастливы. И нам очень горько вдвоем.

Такого сна и такой ночи у меня еще не случалось. Я не помню, как я разделся и лег и как моя кошка сначала где-то поверх одеяла, а потом своей головкой пригрелась у шеи моей, и все успокоилось и утихло вокруг. И я просыпался и вновь засыпал. Очнусь, и она сразу тепло запоет. И так было много раз в эту счастливую и почти бессонную ночь.

Утром, пока еще никто не проснулся, я сажусь переписывать «Илиаду». Кошка на моем кафельном шахматном столике свернулась прямо передо мной. Красные страницы толстой общей тетради. Десятеричное и. Твердые знаки. Переписываю все, как есть в этой старой книге. Кошка заснет. И тут же проснется. Подвернет свои лапки, запоет и снова заснет. И я начинаю шептать вслух гекзаметры «Илиады».

Мама давно не спит и, кажется, повторяет произнесенные мною слова. И вдруг я понимаю, что отец тоже не спит. Потому что я перестаю слышать его дыхание. А оно только что было ровным и обычным. Вот хорошее утро. Я умолкаю. Шепот утих. Мы все равно слышим друг друга.

Кровавые зори свет поведают. У Гомера такого нет. Старые большие березы недвижны. Радио молчит. Большой проспект. И только звенят на путях пустые трамваи.

Я думаю, кошка вспоминала наше лето и купания в озере. Но теперь жизнь городская. И она, кошка, выросла и привыкла. Я пошел в школу. И по утрам надо ждать на заправленной кровати, когда я вернусь. Что важнее – шумы дня или ее ожидание?

В СХШ после четырех уроков еще два часа искусства. А отец дома в большой комнате пишет заказную картину. Мольберт и громадный холст в полстены. До войны и в блокаду мы жили здесь, в большой проходной. Теперь тут мастерская. Синие обои сняты, стены – белая штукатурка.

Я не люблю эту холодную мастерскую. Отец – тоже. Из нее по утрам нельзя уходить на этюды. Но только в ней помещаются большие подрамники и холсты. Кошка редко сидит здесь на краешке письменного стола. А у меня с искусством все так же. Уроки – будто заказы.

Так неправильно. И нехорошо само разделение комнат. Но папа мне говорит: «Ничего, ничего. Первые годы после войны. Пока неизбежно. А ты смотри. Здесь твоя мастерская». – «Нет, — я отвечаю. – Моя мастерская там». – «Что? «Илиада» или твой Руставели?» Мне горько, и я ухожу туда, где кошка понимает меня.

Я люблю искусство. Но твердо знаю – ничего у меня не получится. Что-то не так. И не только я. Все, и папа вместе со всеми, идут не туда. И думают не о том. И кажется мне, что никто из них не знает, что нужно делать. И вот они заставляют. И меня, и себя. И все правильно. И вроде бы все не так.

Но книжный шкаф со львами и «дубовыми стариками» перекочевал из мастерской в нашу малую комнату. И в нем у меня уже целая полка. Тетрадь, а в ней первая песнь «Илиады». А в конце – мой перевод «Слова» — до половины. А остальные книжные полки пустые. Нет ничего.

Мама чувствует и предвидит какое-то новое горе. Но радость победы никуда не уходит. Она есть, и очень просто – люди могут о ней позабыть. И со мной что-то совсем небывалое. Взрослею. День за днем. Голос меняется. Мама слышит. И скоро будет мне одиннадцать лет. И через два года. Оно. Лучше не думать. Настанет. Придет. А до войны. Тогда. Брат мой погиб. Тоже было ему одиннадцать лет.

Но я пережил день своего рождения. И ничего со мной не случилось. Кошка в это воскресное утро уходила к отцу, в его белую мастерскую. Он еще спал, выжидая время, когда станет светлей и можно будет работать, она спрыгивала с моей кровати, лапой открывала стеклянную дверь и уходила туда.

Я не мог понять, почему. А она понимала. Вот я встаю. И еще далеко до того часа, когда брат мой вышел из дома за хлебом и не вернулся. И сейчас он еще там как будто. И я отгоняю остатки сна и проникаю туда, где моя кошка опять ждет меня, сидя на краешке письменного стола.

Я неслышным шагом приближаюсь к ней. Что с тобой? Кошка молчит. И мне становится вдруг страшно. И тут я словно впервые оглядываю всю мастерскую. Между окнами желтый диван, под белым чехлом. Там и в самом деле как будто сидит мой брат и вроде бы что-то читает.

Воображение. Мольберт. Повернут наискосок. Иначе натянутый огромный холст никак не вместить. А нужно, чтобы на него падал утренний свет и можно было работать. Уголком диван виден из-за холста. И там за ним, кажется, брат. И я боюсь подвинуться, и заглянуть, и что-то увидеть. А когда проходил мимо – не было ничего.

Но теперь и впрямь, точно кто-то сидит. И этот кто-то мой папа. Ну, конечно, он встал и очень тихо из малой комнаты прошел в мастерскую. Работать еще нельзя. И он сел так, чтобы не напугать никого из нас. И кошка не испугалась. Она смотрит спокойно и знает, зачем это утро.

Мы втроем очень долго молчим. А потом она спрыгивает со стола, идет прямо к отцу и вскакивает к нему на диван. А он берет ее на руки. Прижимает головку ее к своему подбородку и что-то совсем неслышно ей говорит. А я в глубине у стола боюсь вдохнуть и пошевельнуться.

И вдруг звенит стеклянная дверь. Мама останавливается в проеме. Держит руку у стекла этой двери. И теперь нас четверо. И отец очень быстро и шумно вскакивает, стоит и не знает, что делать и как работать в такой полутьме. Рано. Опять и опять. Он выжидает. И вновь…

Кошка оглядывает мастерскую. Обходит ее. Тихо. Спокойно. Легко. Будто впервые. И ласковым звуком зовет и уводит нас в малую комнату.

Все изменилось. Кошка станет хозяйкою в доме. Если что, папа мой обращается к ней. Берет ее на руки, подымает вровень с собой. Заглядывал ей в глаза. Она отвечает доверчиво и безмолвно. И ее коричневый носик шевелит верхнюю губку. И это всегда значило то, что мы любим друг друга.

Мама благодарно смотрит ей вслед, как будто кошка защищает меня от кого-то. Этот взгляд я знал хорошо. И ловил его и опускал голову, ожидая, что будет. Мы все ожидали чего-то. И только она, кошка, успокаивала нас. И каждого по-особому. Посмотришь на нее, и на душе становится легче.

Она любила таким чувством, какому вообще надо учиться. И как будто она знала все, что с нами произошло. И пока мы вместе, мы счастливы и к нам придет все счастливое, что стало после войны, и все оно соберется в малой комнате нашей. И кошка знала, что никто не изменит этому счастью. Она себя ему доверяла. Или она его принесла.

О том, что брат мой погиб, мы ни словом не говорили друг с другом. И только я шепотом спрашивал кошку и следил за тем, как изменится у нее выражение глаз. А она вся обвисала у меня на руках. И становилась тяжелой. И готова была прильнуть к шее моей.

И, как тогда на озере Хепо-Ярви, когда мы утром плавали один только раз, я больше не спрашивал ее ни о чем. То, что могло случиться, уже случилось. И мы стали другими. И я сам родился другим. А кошка точно знала об этом. И жалела меня. И согласна была навсегда оставаться хозяйкой в нашей семье.

Она ни разу не вырывалась из рук. Я прижимал ее головку к моим глазам. К виску моему. И я держал ее так очень долго, сколько хотел. И отец однажды это увидел. И вынул свой фотокор. И, забыв обо всем, ждал, чтобы сделать снимок. И наконец, поймал то, что надо было снимать. И я видел его выражение. И оно совпадало с тем, что кошка отдавала мне и ему. И маме.

А она все отдавала. Она отдавала себя. И у нее не было никого, кроме нас. Но я оставался первым и главным. И она меня тогда защитила. Да, защитила. В то утро, когда мне исполнилось. Одиннадцать лет.

От кого? И как она могла защищать? Я не знаю. Но все было именно так. Я не мог быть хозяином этого милого существа. И держался очень скромно. Но она была еще скромнее. И всегда старалась быть ни для кого незаметной. Ну, что такого? Не сибирская и не японская короткохвостая. Обычная тигровая кошка.

Нос у нее оставался коричневым. Лапы большие. А полосы вдоль боков. Почти незаметно. И ей совсем не нужно было никакой красоты. Она и так хороша. И отец, и мама. Рядом с ней стали мягче душой. И уже не придирались ко мне. И я был счастлив как никогда. А перед сном…

Я почему-то мечтал, что она оттуда может привести моего брата. И увести обратно туда. Маме я не мог ничего об этом сказать. И по утрам. Я бродил по комнате, где мы спали. Трогал вещи, которых он касался тогда. Кошка следила за мной и думала о чем-то своем. И все можно было, если очень захочешь. Я очень хотел. Но она отучала меня. Это хотеть.

Я решил опять вместе с папой ходить на этюды. Он кончил работу, и огромный холст увезли. Теперь он мог ездить на Смоленское кладбище. И там рисовать. Я тоже пытался. И даже раза два брал с собой мою кошку.

Ей не нравилось. Она смотрела мне прямо в глаза. Вот могила брата. А вот берег Смоленки. Нет, нельзя. Но отец рисовал. И то, и другое. А мама у могилы сидела за решетчатым столиком. Что-то шила. Я делал уроки. И ничего не мог. Не получалось ничего у меня. Кошка терпела. Но я знал – не убежит. Рисую, рисую – не получается. Я беру ее на руки и долго брожу по берегу речки. Темной, как смоль.

Кошка закрывает глаза. Дремлет у меня под вельветовой курткой. И я понимаю, что она просто не хочет видеть могилы. Чужие. Наши. Любые. Это земля. И, кроме того. Здесь очень много людей. Нельзя делать уроки, рисовать, гулять. Лучше отсюда скорей уходить. И чтобы другие люди. Тоже совсем отсюда ушли.

И я была бы спокойна за них. Но никто не уходит. И я чувствую. Что-то не так. Не умеют. Не знают. Подожду. Потерплю. Зажмурю глазки. А вижу, как если бы они были открыты. И я вижу то, что не видимо никому.

В другой раз – то же самое. И я понимаю – больше не будем пытаться. Отец ездит на кладбище сам. А я вглядываюсь в его смоленские пейзажи, которые он приносит оттуда, и хочу найти в них то, что не видят другие. Все не так. И все очень похоже на то, что заметит любой.

Кошка согласна. И я уже готов спросить об этом отца. Но она учит молчанию. И умеет разглядеть сразу то, что ей нужно. И я всматриваюсь в нее. И она отвечает мне спокойным и вдумчивым взглядом. Делай, что хочешь. И я буду с тобой. А ты словами. Рассказывай то, что сделал.

И я начинаю писать. Совсем откровенно. То, что хочу. И то, с чем согласна она. Плохо только, что это все происходит во сне. И в забытьи. Когда слова прилетают и улетают легко. И они там, куда улетели. И теперь незачем их искать. И найти невозможно.

А тетради мои на шахматном столике. Папа не трогает их. Увидит, пройдет мимо, оглянется и сразу уйдет к себе, в свою мастерскую. Этюды, картины – в споре и в поединке. То, что видеть нельзя. Но именно так и нужно. А он не умеет и не хочет. И никто не хочет. А нужно именно так.

Моя кошка очень жалеет людей. А меня ей особенно жалко. Подойдет, вспрыгнет на шахматный кафельный столик. И ляжет на две мои тетради. В одной – перевод «Слова», а в другой страшная сказка. И пока ни одной строки. И что-то меня еще ожидает.

И однажды вдруг сказка перешла на бумагу. Вся сказка. От первого до последнего слова. Кошка видела, как это все получилось. И хочет она, чтобы никто не увидел. И не прочитал. И в то утро. Отец долго шагал взад и вперед по своей мастерской. А на мольберте не стояло никакого холста.

Он шагал и не заглядывал в нашу малую комнату. Кошка со мной. И она уже не спит на столе. Сидит и смотрит поверх открытой тетради. Прямо в мои глаза. Очень тревожно. И я ей читаю шепотом. И вполне понимаю – это мало и плохо. А она спокойно ждет, что я еще прошепчу.

Сказка о том, как отец и сын потеряли друг друга. И до сих пор не могут найти. Но кошка знает. И никак не умеет словами сказать. И тому и другому. Идите за мной. И никто из них за ней не идет.

Друзья мои из средней художественной школы опять у меня в гостях. Мы все талантливые. Иначе мы не учились бы здесь, в Академии. Одаренные. Так о нас говорят взрослые. И даже учителя. А отец посмотрит на меня и вздохнет. И я знаю – он прав. Рисую плохо. Неверная линия. Цвет пустой. Нужно хотеть и уметь. Но я занят совсем другим. У меня – Руставели, Данте. У меня слово мое о полку.

Друзья хотят и умеют. Но ведь они, особенно Ифа, тоже пишут стихи. А после уроков мы иногда вместе гуляем в Соловьевском саду. И там придумываем что-то в духе Рабле. Ифа не умолкает. Я добавляю. Но мы понимаем. Это шутка. Отдых от уроков искусства. А у меня все немного не так. Строфы. Замыслы. А сказку мою никому я не могу рассказать.

И вот я зову их в гости. В малую комнату. Но чтобы туда пройти, нужно миновать мастерскую. И они видят работы отца. И не все нравится им. Ифа громко о том говорит, спорит со мной. И отец мой слышит все, о чем говорят. Он ушел на этюды, но слышит издалека. А заказная картина — что-то чужое и страшное.

Я говорю друзьям, что их всех ждет эта же самая участь. Но не все будут ходить на этюды, как мой отец. Каждое утро. А он, бывало, на целый день. Как сейчас. Друзья умолкают и поглядывают на меня печально и долго. И мы уходим в нашу малую комнату. И я читаю им что-то свое.

Аполлон. Фаэтон. А теперь послушай мою поэму о Наволоке.

Ифа, довольно. Кошка. Скажи, хозяин, как ее звать. Она, видишь, красиво сидит на столе. Давай, порисуем. Вот. Спокойно сидит. И никуда не уходит. Позирует хорошо.

А у нее, послушай, боковые полосы протянуты вдоль. Усилить надо. А то они почти не видны.

И товарищи мои сразу пристраиваются рисовать. И в малой комнате вдруг становится тихо. И только один я наблюдаю все это со стороны.

Порисуй, порисуй. Трудновато. Смотрится классно. А попробуй поймай.

Кошка спокойно и скромно сидит. И по ее воле вокруг мир и порядок.

Мир наступил. А порядок еще надо возобновить. И люди стараются. И я верю в бога. А кошка любит меня. Так. Она и сама божество. И вот в эти дни, кроме Гомера и Пушкина, рядом со мной живет мой особо любимый поэт, которого я открыл для себя. Уже три года назад. И я читаю кошке его поэму. Когда мы остаемся одни.

Ад. Чистилище. Рай. Гравюры Доре. Мои друзья внимательно разглядывают эти гравюры. И папа, и дядя. А вот вместо текста его – переводы. И не то, и не так. Это уж точно. Переводчик – изменник. Знаю по опыту. Читаю то, что у меня получилось. Первая песнь. Кошка выслушивает все до конца.

Тайна от всех. И от взрослых. И от себя. Кошка ни разу не отвлеклась. И гравюры и текст мой. Принимает благосклонно. И с любовью ко мне. И все же я чувствую фальшь в каждом слове. Терцины. Мужские окончания строк. Никому нельзя прочитать. Кроме нее.

А от меня прячут мою любимую книгу. Потому что я плохо учусь. Математика. Искусство. А мой Данте, наверно, был математик. Сколько слов, если посчитать, в Аду, в Чистилище и в Раю. Скартацинни. Отец в старой книге мне купил по дешевке. И я даже это прочел. Отец подумал и вернул мне книгу, ту, где сама поэма в плохом переводе и гравюры Доре.

Кошка ни в чем не укоряет меня. Она как будто советует. Зная заранее.

Ты не волнуйся. Математика – это когда отброшено лишнее. Подумай, подумай и снова отбрось то, что лишнее есть у тебя. Вот у меня – только то, что нужно. И больше нет ничего. И у Данте. Ему было очень трудно и очень легко. Совсем как мне. Пока мы будем вместе. А мне только легко.

Отец просыпается сразу. Еще темно. За окном зима. Воскресение. Холодно. Печку нужно топить. Кошка под одеялом, и как выйти оттуда. Ей хорошо. Но она сразу спрыгивает на пол и идет следом за мной. И это как в холодную воду. Как тогда. По утрам. В Хепо-Ярви.

Завтра понедельник. В академии будут смотреть все, что мы сделали дома. А если совсем ничего. Пытаюсь один. Вынимаю бумагу. Но кошка не станет позировать. И как нарочно. Только я пристроюсь, она сходит с места. Налево, направо. И прямо передо мной. Зовет и куда-то уводит.

Мы все одно существо. Нет, каждый из нас похож на себя. И чтобы не потеряться, нужно друг другом быть. Что здесь ад, чистилище, рай? Когда люди вместе, возможно и то, и другое и третье. Но только возможно. Что-то мешает. Иными словами. Кто мы такие? И до каких пор мы не будем собой? В трех проявлениях бытия. Что-то утрачено. Вот и причина.

Люди всегда себя и друг друга теряют. И тогда одно существо – это что-то ужасное. Очень плохое. А еще хуже, если все раздробилось и нет и не может быть. Единственного. Одного. Того, с чего все начиналось. Я видел, как люди постепенно уходят в это ничто.

Родители утром. В холодной комнате. В нашей семье. Томятся по вечному чувству. Мастерская еще холодней. Отец топит в обеих комнатах печи. Дрова горят. А тепла как будто бы нет. Я рисую отца. По памяти о каком-то мгновении. И все равно. Что-то ушло. Надо вернуть. Руки дрожат. Кошка целится. Прыгает мягко. На плечо мне. И сразу тепло.

Дверцы печек открыты. Вот постепенно. И там, и тут. Можно работать. Я помню. Какой был холод. Здесь. Во время блокады. В малую комнату мы вообще не входили. Грелись в нашей большой. А теперь кошка, спрыгнув на пол, бегает по квартире. Туда и сюда. И вот он – рисунок.

Отец изо всех сил потирает руки. И тоже готов бегать, играть. Как ребенок. С кошкой моей. Быстро. Мельком. У меня за спиной. Задерживается. Видит и одобряет рисунок. А потом опять.

Отложи. Пусть полежит. Он сам себя дорисует. Кошка сегодня повеселела. Ну-ка давай. Поборемся, как бывало. Пол холодный. Погреем паркет.

Мы боремся. Падаем на пол. Возимся. Мне удается. Прижать коленом. Руку отца. И вдруг я замечаю. Что он уже не противится мне. Я сажусь. Нагибаюсь к нему. Спрашиваю о чем-то. Молчит. Лежит на спине. Дышит серьезно. Потом, продолжая думать. Садится рядом со мной.

Спрашиваю. Спрашиваю. Какие-то глупости. Еще и еще раз. А он в ответ ни слова. Думает или нет. И я тоже замолкаю. И мы долго и безмолвно сидим. И никто не видит нас. И в эти минуты. Кошка вплотную подходит к отцу. И я слышу. Слабый звук. И вот. Она точно. Повторяет его.

Как хотите. Можете верить – не верить. Но после этого звука. Отец мой сильным движением. Плавно и мягко встает. И я так не умею. А он подходит к холсту. И начинает работу. И очень похож. На мой первый и последний. Хороший рисунок.

И в мастерской. Абсолютная тишина. И никаких шагов. Но я вижу, как он шагает. И никаких прикосновений к палитре. Но он берет краску и держит кисть на вытянутой руке. Дольше, чем я бы хотел. И как будто бы нет никакого. Прикосновенья к холсту. Почему он так долго стоит?

Я рисую. Еще и еще раз. И у меня получается. Или мне показалось. Но что-то велит мне. Видишь? У тебя движения точные. Запомни, как это бывает. И рисуй. Почти по памяти. Нет, гляди, гляди. Он специально задерживает себя. Видишь? Недвижная кисть. И это все для тебя.

Мгновение страшное. Папа должен и не хочет работать. Но, может быть, получится у меня. Если я нарисую. Как это страшно. Что он чувствует и чем он живет все это утро. Кто мне сказал? Кто велит мне сейчас держать карандаш?

Что же я делаю? Альбом на коленях. Один лист и другой. Отца невозможно узнать. Тот рисунок похож. А эти. Как будто вижу кошмарный сон. Черно-белый. Шевелятся линии. Сами рисуют себя. А я все понимаю. Хочу и не умею проснуться.

Отец стоит неподвижно. И на белой грунтовке холста. Видны чуть приметные линии рисунка углем. Все готово. И ни одного прикосновения краской. А кисть протянута и не касается этих линий. И я начинаю всматриваться в загрунтованный холст. И жду, когда встреча произойдет.

Нет, надо прожить целую жизнь. Чтобы хоть немного сказать. О том, как это бывает. И как это может произойти. И уже происходит. С папой моим. Что? Неужели можно. Карандашом на бумаге. Хоть как-нибудь это нарисовать. А что же еще. Папа не оглядывается на меня и, наконец, наносит на холст первый мазок.

И вдруг я слышу. Голос его. Да, его особенный голос. Он что-то запел. Фальцетом. Очень красиво. Чуть слышно. Тихо так. Он еще ни разу не пел. И я знаю, звук останется. Или скоро он снова явится мне.

Папа работает молча. Фальцет иногда. Открыто. Светло. Красивее, чем у Шаляпина. И каждый раз я вхожу в мастерскую. Вижу – работа идет. На громадном холсте. Появляются пятна. И мне хочется, чтобы они так и остались. Но папа прикасается кистью. Быстрей и быстрей. Картина живет. Получается что-то хорошее. И опять и опять он. Светлый фальцет.

Я перелистываю рисунки в альбоме. И мне ясно только одно. Прикасаться не надо. И почему такие рисунки никто не поймет и не примет. Мама у меня забирает альбом, просматривает очень долго и прячет в бюро. Я бы еще хотел его посмотреть. Но она не дает.

Забудь о них. Потом, спустя время, глянем опять.

А что это было со мной?

Сынок, я не могу объяснить. Что-то было. А я всего боюсь, когда случается это. Если хочешь и можешь, порисуй интерьер нашей комнаты. Видишь, как тут все хорошо. Кто-то помог. И тебе и отцу.

Новый альбом. Я медленно делаю много рисунков. Кошка поет. И я уже не слышу звуков из мастерской. Кошка сидит на выдвижной дощечке бюро. Она охраняет и бережет первый альбом. И я понемногу забываю о том, что и как там нарисовано. Черно-белый сон оставляет меня.

Хватит. На сегодня ты уже много сделал. Хорошо. Но пока ни один рисунок не доведен до конца. Бедные художники. Вот у них вся жизнь. В таком напряжении. И я чувствую. Выдержать невозможно. И только тогда. Получается что-то. И постепенно. Будет все трудней и трудней. И как ты сможешь вырваться из этого ада? Все. На сегодня хватит.

Но я не хочу. Карандаш требует, чтобы я вел его свободно и точно. И мне сейчас ясно дальнейшее. Последний рисунок нужно сделать по-особому тщательно. И довести до конца. И так нужно делать всегда, если ты заработался. Надо кончать, а не бросать.

Но я вижу. Никак нельзя кончить рисунок. Что-то нужно оставить и бросить. Или нет. Еще и еще. Одно и другое прикосновение. И снова неточно. И кошка прыгает мне на колени. И не дает рисовать.

Новый год. Рождество. И я до сих пор. Никак не могу придумать имя. Для единственной кошки моей. Захочу позвать. И на мое «кис-кис». Она откликается. И спокойно. Медленно. Подходит ко мне. И этот слабый звук обозначает вопрос. И я отвечаю себе и ей. Вслух. Голосом, который еще не сломался. И мы совпадаем. И я ей шепчу. Мое исповедание веры.

Кошка ни разу. Не прерывает мой шепот. Совсем особый. Этот наш язык разговора о Боге. Да, разговор. О том, что он есть. И неважно где. И я стесняюсь. У него что-то просить. Что-то вымаливать. Бог отвечает – проси у себя. И я помогу тебе.

И я знаю, что попросить. И шепчу о том самому себе. И рассказываю кошке, почему это еще не сбылось. Почему? А она. Кошка моя, уже сказала себе. Все молитвы свои. И вот поутру. В тишине. Слабый звук. Папин фальцет. Мой мысленный шепот. И еще немного. И я придумаю. Первый стих. Вместо молитвы.

Что? Придумывать? Переводить? Как святой Иероним. Сколько разных картин. И ничего не просил. И у Данте. Ни одной молитвы, кажется, нет. И только в самом конце. Молятся души. И его душа. А он сам. Он ведь живым путешествовал. И в чистилище. И в раю. А ты? Можешь понять, как надо молиться? А я до сих пор не хочу и боюсь. Потому что нельзя чужими словами. А где они? Мои святые слова?

Подожди. Отвечу. Но ты спокойно и долго смотри в мои большие глаза. Видишь? Черные щелочки мои стали круглые. И ты заметил – чаще всего я тебя вижу такими глазами. И ты расширь. Как можно больше расширь свои маленькие зрачки. Это будут слова. Это легко и трудно тебе. Я знаю. Но ты постарайся. Надо уметь раздвигать, открывать глубокие черные круглые, как твои, или прямые щелки мои. А иначе ты ничего не увидишь. Распахни. Открой. И такими словами. Я говорю с тобой целый день. Постарайся.

Хорошо. Вот я гляжу. Или, может быть, хотя бы немного или недолго. А над нами бог. Мы верим. И вокруг полутьма и в углу наша нарядная бедная елка. Мало игрушек. Но вот их зеркальные огоньки. Рядом с мольбертом. И на нем нет никакого подрамника и холста. Папа спит на своей солдатской кровати. Мама уснула.  Новый год. Рождество.

Ночь перед Рождеством как будто специально придумана, чтобы я не пытался и не мог уйти от себя самого. Я очень боюсь темноты. Но мне почему-то кажется, что в малой комнате в полночь еще темнее, чем в мастерской. Кошка со мной, как всегда. Не отходит. Помнит себя котенком. Прижалась ко мне. Мы во тьме на диване. А за окном – ветер. Метель.

Вот уж точно – я все это вижу во сне. И не может быть, чтобы такое случилось на самом деле. Чтобы я вышел навстречу страху и тому, что кажется в темноте. Все, что пугает меня, собралось в мастерской и со всех сторон окружает меня. Сейчас появится Вий. Но кошка рядом. И я твержу вслух мои придуманные молитвы.

Я ничего не прошу. Бог догадается. И любой Гоголь. Отойдет от меня. А он вокруг и никуда не уходит. Почему-то за мольбертом у печки появилась графиня из «Пиковой дамы». Ничего не видно. И все же она оттуда кивает мне и, приседая, подходит все ближе и ближе. И останавливается на черте, которую взглядом обозначила кошка.

И тут мне удается проснуться в малой комнате. И я по теплому звуку чувствую – кошка не спит. Данте у печки застыл и как будто прислушивается к ее разговору. А она слишком громко поет. Но папа и мама не могут проснуться. А я изо всех сил пытаюсь и не могу закричать. И знаю только одно. Буду мучиться так целую ночь. Кошка – спасение.

Данте, я вижу во тьме, тоже меня охраняет. Но он думает о чем-то своем. И я не должен его просить ни о чем. Он сам по себе. И все же его присутствие замедляет кошмар. И только плохо то, что ночь становится более длинной. И теперь ясно. Кошка и бог. Но ведь я за год после войны вырос немного. И нельзя так бояться всю ночь до утра.

И тут я исчезаю. И успеваю подумать. Что, наверно, так подступит ко мне когда-нибудь смерть. И незаметно меня уведет. И самое верное в этот момент забыть о себе. Исчезнуть по собственной воле. Господи. Неужели ты услышал меня. Как хорошо, как все продумано верно. И уже сейчас. Можно уснуть.

И тут кошка меня окликает. В самом начале рождественской ночи.

Встреча с котом профессора Догеля. Белый сибирский огромный кот. Профессор по нашей просьбе сам приносит его. Они живут под нами на втором этаже. Отец говорит – у кошки должно быть личное счастье. Должно. И это правда. Я знаю. И, быть может, появится такой же белый пушистый котенок. Нет, я не вырос, увы, за этот первый год после войны.

Кошка теперь чуть старше меня. Признаю. А мне двенадцатый год. И в таком возрасте я мечтаю о пушистом сибирском котенке. Стыдно. И она понимает эти мои ребячьи желанья. И я сам котенок. По сравнению с ней Мама видит, что теперь творится в душе у нее. Папа хочет ее утешить. Она терпит его ласки и впервые долго не подходит ко мне.

Кошка моя нисколько не изменилась. Больно. Та же душа. И она не умеет сказать. А она уже осознала, как можно словами выразить что-то. И теперь нет ничего страшнее неутолимой печали безмолвия. И потому – только я. Ребенок при всей моей взрослости. Нет, не ребенок. Погиб. Я грешник. И Данте не придумал круга для греха моего.

Не могу рассказывать и писать. Как такое случилось? Я разрешил себе эти желания. Я не умел победить себя. И все нарушилось. Не смейтесь. И от этих дней потянулась моя горькая взрослая жизнь. И я ее позволил себе. Отец и мать видели, понимали, тревожились и не в силах были помочь. Только я сам. А я себе разрешил. И разрешаю.

Кошка без всяких слов что-то сказала себе. Тут ничего не изменишь. Но когда-нибудь станет ясно. И он сам захочет, чтобы ему было больно, как мне. И боль придет. И не отпустит уже до конца. И больше нет ни одной души, которая бы эту боль приняла на себя. Только он и я. Он. А не этот сибирский белый котенок. Он, который останется. Кровь моя. И его еще нет. Но и у него будет горькая жизнь. Почему и зачем?

Кошка впервые завыла в голос. Прямым звуком. Я узнаю этот звук. Я его понимаю. И опять ничего не могу сделать с собой. Ребенок. И я не знаю, какая будет за это расплата. И только сейчас наступает время конца. От меня из жизни ушли. Отец и мать. И она одна приходит ко мне и теплым кошачьим говором песни своей будит меня по ночам.

Господи. Что мне сделать, чтобы поправить все, что поправить нельзя?

То, что я проклинаю себя. Это сказано слабо. Я и сейчас гоню прочь эту мысль. Как и догадку о смерти. Догадка невыносима. Но я повторяю себе: «Подожди. Потом. Потом ты сможешь подумать. А теперь – свободен. Живи и не вспоминай». Так я себе говорю всю мою взрослую жизнь. И вот время настало. И уже нельзя ничего отодвинуть.

Проклинаю. И продолжаю. Живу. Существую. А вообще проклятие до меня дойдет. В последний миг. После которого я исчезну для себя самого. Испытав неутолимую горечь. Так предназначено. Но почему все иначе. Я уже испытал эту горечь и никуда не исчез.

А это значит – вот они. Вечность и последний миг вполне совместились. Они одно и то же. И они враждебны. И они легко переходят друг в друга. Тайна раскрыта. А я продолжаю существовать. Кошка опять подходит. Садится рядом. Как будто не было ничего.

Она решила жить по-прежнему. Остались дни. Целый месяц. Пока еще можно. Отодвинуть конец и начало. Пока еще не родился белый пушистый котенок. Тот, из-за которого все началось. Тот, кого я задумал. И кого она согласилась мне дать. Вместо себя.

Продольные полоски. По бокам. Почти незаметны. Коричневый носик по-прежнему подается вперед. И собирает верхнюю милую губку. Большие зрачки остаются круглыми. И они черны как всегда. И я пытаюсь так же смотреть. И не выдерживаю больше секунды. И ничего не выходит. Видимо, в самом деле. Я становлюсь по-настоящему взрослым. Грехопадение совершилось. И теперь я сполна человек.

И вот. Хочется мне. Быть иногда. Совсем одному. Кошка в малой комнате. А я в прихожей. И вот мое вельветовое пальтишко. Я в темноте накрываю им голову. И рыдаю горько, беззвучно. Или мне кажется, что никто не слышит меня. И я не думаю, что она все-таки слышит. Нет. Надо покончить с собой. И я не знаю, как это сделать. А я. Серьезно хочу. Ножом? Вот он, мой нож. Пытаюсь и не могу.

Мама вдруг меня застает. Спокойно отнимает нож. И оставляет в прихожей стоять. Она уверена. Я никогда не сделаю так. И она права. И я в темноте. Рыдаю. Один. И остаюсь. И точно теперь. Ненавижу себя.

Кошка спит. Свернулась клубком. На шахматном столике. Пиши все, что хочешь. Делай уроки. Она будет спать. Иногда потрется головкой о руку мою. Не открывая глаз. И я осторожно. Пытаюсь ее рисовать. Много рисунков. И я уже научился. И в ней скоро шевельнутся котята. А она спит и не хочет открывать. Свои большие глаза.

Весна. Трудный год за плечами. Но в СХШ такой закон. Едем в Юкки рисовать. Все вместе. С нами преподаватель. И когда кончится лето. Рисунки наши будут решать. Остаемся мы в СХШ или нет. Все поедут. А я один. С отцом и с кошкой. Мама решила. Отец подумал и согласился.

Страшная сказка. Подходит к концу. Нет, куда угодно. Только не туда. Не на берег озера Хепо-Ярви. Там Иван Макарыч уже выстроил дом. Константин Коваленко. Вряд ли приедет. Все изменилось.

У отца – тематика. Колхоз имени Ленина. Поедем на лето в деревню Климовщину. К тете Наташе. К моим двоюродным сестренкам. Зое. Ире. Там буду я рисовать. И там кошка родит.

Я не люблю себя. Отец и мать знают об этом. Но они думают – лето пройдет. И что-то будет. Во всяком случае – кошка по-прежнему любит. Она, как и я, запрещает себе думать о белом котенке. Она всегда вместе со мной. И она дает себя рисовать.

Последний день в Ленинграде. Пред отъездом. Я читаю кошке большую стихотворную драму. Своего сочинения. Я начал ее писать еще до СХШ. С моими друзьями по четвертому классу. Надо кончать. Не получилось. Но кошка вполне одобряет отдельные строки. Слушает и засыпает. И я горько плачу. И думаю совсем о другом.

Самое горькое то, что я уже не хочу никакого котенка. Жду его. И боюсь этого дня, когда он родится. Но все равно уже случилось непоправимое. Даже одна минута желания, чтобы это случилось, в тебе оставляет след. И делает жизнь отвратительно взрослой.

То, что было, нельзя отменить. Даже если ты захотел чего-то другого. Спи. Рисуй. Сочиняй трагедию. Вези это все в Климовщину. И надейся. Там в деревне, у тети Наташи, совершится какое-то взрослое чудо. И до того, как оно совершится, кошка пока еще останется рядом с тобой.

Нельзя отменить мысль. И нельзя отменить мгновение, когда эта мысль возникала в тебе. Кошка простила. Оттого что по-прежнему любит. И она, я вижу, готова родить. Никогда еще не была она такой красивой. Полный животик ее. Колеблется туда и сюда. Пока она ходит. А когда лежит на боку. Полоски шевелятся. Горка. И я целую. Этот живот.

Кошка дает мне его целовать. Спит. И ее головка прекрасна. Мама шьет матрасик. Папа делает низенький ящик. И хочет ее приучить. Там ложиться на мягкое. Там ожидать. Нет. Она прыгает на кровать ко мне и ожидает. В ногах у меня. А мы уже в Климовщине. Комната наша. Рисую.

В доме тети Наташи две большие комнаты. В каждой русская печка. Беленая там. А у нас ее еще не успели покрасить. Она желтовато-серая. Но точно такая. И в углу рядом с ней папа пристроил ящик для кошки. И она, чтобы нас утешить, порой ложится в него. Но чаще бродит по комнате. И по травяному двору. Прямо в траве. Дышит и ожидает.

Там у забора – бревнышко. Я беру ее на руки. Сажусь и долго смотрю. Она спит или просто отдыхает, закрыв свои большие глаза. Напротив нас – развалины взорванной церкви. Боже мой. Скажи, о чем сейчас молитва моя? Потому что. Я сам во всем виноват. И просить надо себя. Но я знаю – никакая молитва уже ничего не изменит.

Вот я сижу. На бревнышке. И чувствую. Происходит. Котята еще шевелятся в ней. А кошка уже, я вижу, становится матерью. И ей неудобно лежать у меня на руках. Но она терпит. Потому что любит меня. И вот сквозь сон она издает какой-то еле слышный жалобный звук. И смолкает сразу. Она вспоминает о том, как все было прежде.

И вот. Я осторожно снимаю ее с колен и кладу на траву в уютной хорошей тени. И долго на высоком бревнышке. Сижу. И она знает об этом. Да, вот она – мама. А что, если ради такого счастья, мне стоило пожелать то, что я пожелал. Вот он уже сейчас шевелится у нее в животе. Да. Я тогда пожелал. И вот оно – счастье.

И как только я это подумал, она подняла голову и взглядом отогнала мою грешную мысль. Да, это счастье. Но ты пока не понял, что будет, когда оно случится вполне. Оно совсем другое. И я не знаю, какое оно.

Просыпаюсь поздно. Раннее-раннее утро. Темная кладка бревенчатых стен. Первое солнце в окно. Папа над ящиком. Он проснулся раньше меня. А я уже давно слышу. Неужели они? Много. А кошка в ящике родила еще одного. И сразу несет котенка в зубах и прыгает с ним ко мне на кровать. Отец относит их в ящик. А они снова ко мне.

Как будто в комнату принесли. Громадное птичье гнездо. И все птенчики вместе, наперебой запели разными голосами. Комната ожила. Осторожно встаю. Кажется, котята везде. В каждой складке моего одеяла. Папа терпеливо относит в ящик одного за другим. Кошка, наконец, понимает и с ними остается там. В своем уголке.

Мама смотрит в сторону и рукой оберегает кошку от нас. Все как нужно. Красивая шерсть намокла от испарины родов. Кошка дрожит. Сколько она потратила сил, чтобы отнести котят одного за другим ко мне на кровать. Лижет каждого и с трудом поднимает усталую голову. Держит ее на весу уже после того, как это случилось.

Отец покачивает своей большой головой и, кажется, хочет заплакать. На мою маму я боюсь посмотреть. Птичий писк утихает. Кошка лежит на боку. И все десять прильнули к ее опалому животу. Все десять. И они мокрые и уже сейчас разноцветные. Боже. Как они хороши. Кто-то из них лиловой лапкой отталкивает соседа. Он уже немного сильнее других.

Большие красивые лапы справа и слева ограждают милую теплую груду новорожденных. Кошка себя отдает им. Она закрывает глаза и не спит. И этот особенный чуть слышный звук – раздается в утренней тишине, чтобы кто-то услышал. А пока она сама никак не может забыться. Толчки, прикосновения и дыхания в полной утренней тишине.

Отец первым произносит первое слово:

- Пожалуйста, я прошу тебя. Полюби это утро. Я не могу работать. Ничего не делал. Устал. И не могу. Не хочу. Первый раз. Вижу это безгрешное счастье. Пожалуйста, я прошу.

Мама целует отца. Меня. А потом снова отца. И я вздрагиваю от какого-то сильного чувства и боюсь его пережить. А кошку. Вижу. Вижу. И ничего больше. Только ее. И на какое-то время. Я забываю мой грех.

День за днем. Все на глазах у меня. Слепые котята перестают быть слепыми. Кошка измучена. Бессильно лежит на боку. Смотрит в сторону. И я не смею к ней прикоснуться. А потом она с трудом подымается. Опираясь передними лапами. Лижет. Любого из десяти.

По утрам. Одна и та же молитва. Пока все еще спят. Но я в полутьме комнаты поневоле разглядываю. Каждого из котят. А потом целый день. Вот она лежа перехватила мой взгляд. И получилось так, что она сразу уснула. И я ее не тревожил. И заставил себя отойти. Упал на кровать и тоже уснул. И в тот сумрачный день у нас было два утра.

Не помню. Снилось такое… И это надо было вполне пережить. И тоже никто не трогал меня. И я пережил. И очнулся. И глядел другими глазами. И что-то отдалилось и отошло. И что-то я потерял. И уже молитва стала воспоминанием. И я ее шептал, повторяя мои смешные слова. Искал и не находил. Самое важное, откровенное слово.

И в то утро, не знаю зачем, я рисовал нашу русскую печку. Подробно. И несколько раз. И хорошо получалось. Но я рисовал снова и снова. И в самом низу. В уголку между стеною и печкой. Двумя штрихами. Ящик, накрытый матрасиком. И любому, кто увидел бы этот рисунок. Любому. Было бы легко угадать. Но пока. Никто не угадывал.

И мне вдруг поутру стало душно. Как будто кто-то чужой не давал мне дышать. И как будто кто-то связал меня по рукам и ногам. И страшно было поверить в то, что все именно так. И вот я встаю с табурета. Отодвигаю его. Он падает с громким стуком. Но в комнате нет никого. Кроме счастливой матери. И сладко спящих котят. Не подходи. Не смотри.

Нет. Я шагаю. Раз. Другой. И нагибаюсь. И разглядываю, кто как уснул. И как им тепло. Хорошо. И кто из них. Тот выбранный. Вот он. По-моему. Самый крупный из них. Комочек. Но он отчего-то по-особому темный. Дымчатый. Серый. Он лапками протирает глазки свои.

- Послушай. Послушай. Я тебе прошепчу кое-что. Прошепчу. Кому? Нет. Ушки твои неподвижны. Шейка вытянута. Головка слегка запрокинута. А у него. На загривочке, и на груди. Будут. Густые волнистые прядки. И я его. Беру на ладошку. Подымаю. И он уютно. И тепло. Помещается в ней.

Папа целый день. Пропадает в колхозе имени Ленина. Этюды. Этюды. Осень. Поля. Жнейка. Потом золотая солома. Стога. Там, в мастерской. Будет панно. А здесь. Женщины в платках и коротких платьях. Два мастера. Молотилка. Дрожит. Сетка сортирует зерно.

Я заставляю себя. Ежедневно. Ухожу с отцом. Рисую. И не получается. Плохо. Альбом наполовину пустой. Не могу дождаться. Раньше времени возвращаюсь к дому. Спешу. Иду в поле. Один. Еще далеко. И вдруг вижу. Дорогу мне переходит. Кошка моя.

Да. Направо, налево несжатое желтое поле. Посередине дорога. Прямо передо мной. Оттуда. Кошка выходит. Узнает меня. И не замедляя плавного шага. Оборачивается. Медленно и спокойно. Пересекает мою дорогу. И скрывается влево. Между стеблями.

Я стою и не понимаю, как такое случилось. Да. Она величаво, красиво прошла. Мимо меня. Проплыли над землей ее продольные полосы на боку. Огоньками блеснули глаза. И никаких следов усталости. Медленно. Плавно. После родов неузнаваемо. Независимо. Занята важным делом. И от нашего дома совсем далеко.

Боже. Как дома. Но одна. Без меня. И в далеком поле. И тут. Что-то горько и больно затрепетало и заныло в груди у меня. И я представил себе ее состояние. И как получилось. То, что она бы уже теперь. Как тогда.  Не побежала за мной.

Вот скоро поселок. Иду. Страдаю. И на пути вдруг вижу — снова она. И так же передо мной переходит мою дорогу. Справа и слева изумрудом зеленеет густая трава. И на этот раз кольнуло меня особенно больно. Да, я завистливо поражен ее силой и красотой. И ведь не каждому выпадет обрести эту силу, которая так легко меня обогнала и от меня отошла.

Обед. Мы собрались в нашей комнате. И вдруг видим – кошка входит в открытую дверь и держит в зубах черное безголовое тельце крота. Она его принесла детям своим, чтобы они впились в открытую ранку и узнали что-то, кроме ее материнского молока.

И я вздрогнул и понял, что она вернулась ко мне.

В Климовщине еще никто не видел таких красивых котят. Приходят смотреть. Ира влюбилась в желтую пушистую кошечку. Тетя Наташа предпочитала светло-серого Зевсика. Это имя я сразу определил для него. Зоя полюбила белого с темными пятнами. Отец грустно смотрит, потому что не может никого предпочесть. Мама играет с тем, кого я сам выбрал себе.

Родители по ночам спят на полу, подстелив себе матрас, набитый соломой, и покрыв себя теплым и ласковым одеялом. Котята из ящика перебрались туда.  Днем там отдыхает мама. И мой котенок лежит у нее на руке. Остальные ползают и играют сами с собой. Мама разглядела будущего кота моего и его всей душой полюбила.

Он пушистый. Он совсем такой, о каком я мечтал. Но я почему-то редко беру его на руки. Наблюдаю за ним как будто издалека. И каждый раз мне больно смотреть на него. И ясно, что именно он уедет со мной в Ленинград. Я решил. И в это время кошка вошла в нашу комнату.

Мой Журка не самый большой. Он понемногу светлеет. И как будто бы думает о том, какая жизнь ему предстоит. Он меньше играет, чем другие котята.  Но он так соразмерен. И так одет в свои волнистые прядки. И так смотрит серыми, голубыми глазами. Люблю его и боюсь. И на расстоянии мысленно с ним говорю.

Кошка лежит в опустелом ящике. Без котят. Отдыхает от них. Но они, поиграв, один за другим опять прибегают к ней, теребят ее и не дают ей уснуть. Журка отдельно от них. С мамой моей. Он полюбил мою маму. А когда я все-таки беру его на руки, он смотрит спокойно и как будто уже давно и хорошо знает меня. И вроде бы ждет, что я сделаю и что я скажу.

Кошка по утрам запоздало кормит его одного и потом любовно отдает мне его. И каждый раз это мне больней и больней. И я, как по чужой воле, обеими ладошками подымаю Журку и уношу с собой на прогулку. Он у меня за пазухой. И я с ним иду навстречу боли моей.

Зеленый двор. Сажусь у забора. Журка не спит. Он кверху лапками лежит у меня на коленях. Он вдумчиво, медленно отвечает мне взглядом. Он согласен со мной. Он совсем как она.

Теперь, когда котенок у меня на руках и мы гуляем в поле, кошка вновь попадается мне. И опять на дороге. Она останавливается и дальше не пускает меня. И вот мы возвращаемся. Она идет следом. Верьте, не верьте. Уйти невозможно. Ближе. Ближе. Некуда. Мы в Климовщине.

-  Скажи. Почему ты не боишься? Хочешь, я заставлю себя и брошу все это? Но видишь – никак нельзя. Нужно вернуться. Пушистый комочек. Пора домой. А ты иди вперед. Я поспеваю.

Кошка идет. И вот-вот ответит. И я предчувствую, предвижу ответ. И мне уже и на самом деле. Становится страшно. Жаркий полдень. Сжата рожь. Направо, налево. Больше нечего рисовать. И нечего ждать.

- Ну, скажи. Почему теперь мы одни? Зачем ушли далеко? Или, кажется, я потерял дорогу назад. Вот моя тень. А твоя рядом с тобой. И ты никуда не уйдешь. И я как будто по воздуху. Перебираю ногами. А земля подло мною на месте. И только ты. Спокойно и медленно. Вперед и вперед. Журка уснул. И он сегодня как будто вырос. На руках у меня.

- Что? Неужели ты хочешь. Чтобы я его отпустил? Он побежит за нами. Помнишь? Как ты когда-то, играя, прибегала ко мне. Что мне сделать? Как прервать эту страшную сказку? Неужели я не сумею дойти?

Нет. Не сумею. Ноги совсем не идут. И моя тень куда-то пропала. Вот. Лечь и лежать на обочине. Кошка сядет рядом со мной. А котенок. Туда и сюда. Прямо тут по земле. Что? Неужели ты этого хочешь.

Идем. Она останавливается. Долгий внимательный взгляд. Мы стоим. И я знаю – такое больше не повторится. И что это? Что? Нужно решить. Ну, конечно. Мы в Ленинград поедем втроем. Ты решила? Или ты, как всегда, согласна со мной?

Земля побежала. Тени плывут. Прямо у нас в ногах. Журка за пазухой. Тут ему хорошо. И он так мило шевелится у меня на груди. Вот вдали две сосны. Это начало поселка. И теперь мы точно дойдем. Кошка медленно. Переступает большими лапками. Она идет, не оглядываясь. Ну, понятно. Она, как всегда, выводит меня. Избы. Избы. Вот развалины церкви. А направо зеленый двор. И вот он, мой дом.

Все разрешилось. Я очень много рисую. Мы гуляем втроем. Отец доволен. Котята бегают по полу дома. И я замечаю. Кошка стала думать о них. По-особому. Они большие. Пушистые. Их уже выбрали. Но пока еще не унесли. Они останутся здесь. В Климовщине. Кошка живет предчувствием. И все чаще и быстрей возвращает нас в дом.

И вот они исчезают. Один за другим. Кошка ищет их. И пока не находит. Скоро найдет. И что тогда. Мама моя. Замечаю. Тоже страдает. Оказывается, она полюбила желтую кошечку. И никак не хочет ее отдавать. Но она понимает. Надо расстаться. И еще многое надо. Страшно подумать. И это все нам предстоит пережить.

Перебираю мои акварели. Перелистываю альбом. Вот один из рисунков. В самом начале. Он, естественно, черно-белый. Итальянским карандашом. Очень плохой. Но четко видны позы новорожденных котят. И то, как они прильнули к животику мамы своей. Безгрешное счастье. А теперь. В ящике опустелом. Который уже не нужен. Кошка часто лежит.

Я всматриваюсь в рисунок. И вспоминаю. Вот какой она была. Мамина кошечка. Та, которую нужно отдать. И вот какой она стала. Бегает. Падает. И вдруг становится очевидно. Если ты хочешь жить, то скорее забудь и ради бога не вспоминай. И я вижу, как трудно, как тяжело мама моя забывает. Их. Одного за другим.

Отец хочет убрать ящик и спрятать матрасик. Но кошка подбирается к ящику, садится с ним рядом. И смотрит, как Журка один трогает лапкой знакомые складки матрасика и падает набок, ложится посередине. Отец протягивает руку и, подумав, отводит ее. И ящик опять остается. И я беру карандаш. И выходит в альбоме хороший прощальный рисунок. Но желтой кошечки нет. Ее уже взяли. И мы не знаем, что делать.

И вот я вижу – что-то случилось. Ничего себе – что-то. Я знаю – что. Кошка моя поняла. Да, жить невозможно. И все-таки надо. Именно так. И с ней будет оно – то, что и со всеми. Скоро. И ты не думай. Не вспоминай. Мимо. Мимо. Забудь обо всем.

И она издает все тот же, свой особенный рыдающий звук. Уже третий раз, как я помню.  Прозрачный.  Он все тише и тише. И умолкает совсем.

И это все сделал я. Задумал там, в Ленинграде. И произошло оно. Здесь. И все получилось. Как ты еще недавно хотел. Зачем? И сейчас. Неужели ты хочешь. И в жизни твоей. Все будет. Именно так. Не обманывай себя. Те же чувства. То самое счастье. И та же беда. И если ты позволил себе. То же самое. Оно. Будет потом. И не говори, что тебе. Пока. Только. Одиннадцать лет.

Кончились. Рисунки. Прогулки мои. Папа сделал все, что наметил на лето. И теперь страдает. Видя, как непоправимо я повзрослел. Вот вроде бы все можно остановить. Но кошка поняла – ничего поправить нельзя. Она будет искать. Ходить по дворам и по избам. А может быть, кого-то из них. Унесли в другой поселок. Попробуй найди.

И теперь она уже почти не выходит из комнаты. Журка ее развлекает. Она его любит, но думает совсем о другом. Почему так устроена жизнь? И почему нужно это узнать и согласиться на это. Она часами сидит на одном месте. И уже не только мне. Маме моей становится страшно. И если надо что-то забыть, то прежде всего позабудь, как она, подвернув хвостик, молча сидит. И это горе, которое из души никак не может уйти.

Лучше не знать и не видеть. Но и это уже невозможно. И трагедию мою я никак не могу дописать. А вот она – трагедия рядом. И что же? Именно ее теперь я должен забыть? Ко мне отовсюду подплывают слова. А я их гоню от себя. Беру мою кошку на руки. Ласкаю ее. Пытаюсь повторить то, что подумал. А она отводит глаза.

Невозможно. Приближается день. Отъезда из Климовщины.

- Ну, так что же? – спрашивает отец. – Ты берешь нашего Журку с собой? А как же она? Тоже. Попробуем взять. А ты что скажешь об этом?

- Конечно, возьмем. Но ты посмотри. Что-то не так. Объясни. Я запутался. Видишь? Она никуда не уходит.

- Ну, ты ведь. Задумал. Там в Ленинграде. И ты сделал все, как задумал. А сейчас. Придется что-то забыть. Посмотри. Мама твоя. Не забывает. Вспомни о брате. Он погиб. Когда еще ты не родился. А настоящая жизнь состоит из того, что никак не вырвать из памяти. Мне и тебе. Думай. Осталось немного.

Я убегаю на берег разлива реки. Мельница. Плотина. Разлив. Боюсь оглянуться. И как будто слышу. Кошка за мной не идет. Котенок остался. В комнате. И теперь. Самое страшное. Вот он. Я сам. И мысленно говорить могу. Только себе самому. Год назад. Мы были вместе. А теперь. Грешник остался один.

Холодно. Август. На берегу разлива. Нет никого. Раннее-раннее утро. Ты понимаешь. Тебя увезут. И кончится то, что начиналось тогда. И было так хорошо. Ты виноват. И ты уже знаешь об этом давно. Там, в Ленинграде. Но тогда в тебе жило предчувствие. А теперь. Сказка твоя кончается. И нельзя ничего придумывать и желать. А тебя все равно увезут.

Искупаться бы. Но ты знаешь – время купанья прошло. Вспоминай. Садись на берегу. Охвати колени руками. Плачь, если можешь. Никто не увидит. Нет никого. Над разливом туман. А там две сосны. Смотрю сквозь слезы и не хочу их увидеть. Потому что нет больше предчувствий. В душе у меня. Все уже состоялось. Все произошло.

И тут вдруг я чувствую. Кто-то ко мне прикоснулся. Что-то теплое тронуло спину. Жду повторения. Нет ничего. Показалось. Но я начинаю шептать. И так легко. Друг за другом. От меня уплывают слова. По воздуху. В этот сизый туман. И он греет меня. И я мог бы теперь искупаться. Что же? Дрожь и тепло. Погружаются в эти слова.

И как только. Я подумал об этом. Вновь прикосновение. К спине. К руке. И сбоку. Рядом. И я чувствую. Что-то живое. Нет, опять показалось. Такого не может быть. После того, что произошло. И после того как я обхватил колени руками. И запретил себе видеть и слышать. Вот. Слова уплывут. И я сам растворюсь. И поплыву белым туманом. Над утренней теплой водой. И что-то мне снова. Покажется в ней.

Третий раз. Потому что. Ожиданье обмануто. Все, как было. И ничего не случается больше. Но я уже всем существом знаю. Она рядом. Кошка пришла сюда следом за мной. И сидит она так же, как там. В комнате. Коснулась меня и садится рядом. На берегу разлива реки. И если бы я решил искупаться. Она бы вновь. Рядом со мной. Поплыла.

Оглядываюсь. Да, сидит. Готова. Но так же страшно. И неподвижно.

У меня за спиной раздается голос.

- Ну что же? Последний этюд. Синий, сизый туман. Вода. У меня тут на картоне. И в памяти у тебя. Да. Очень странно. Счастливое мгновение – самое горькое.

Отец верен себе. У меня за спиной. Пристроил трехногий штатив. Этюдник. Пишет. И только иногда вслух. Несколько слов. И опять. Пока над водой собирает слои белый туман. И вот его уже нет. И отец. Куда-то пропал. И я догадываюсь. Он кончил этюд и решил для себя. Кошка в Ленинград не поедет.

Вот она. Сидит неподвижно, как сон. И наверно знает, что мой папа решил. Зачем? Почему? Последний прощальный этюд. На том берегу две сосны. Два красных пятна. Солнце добралась до них. Кончена эта жизнь. Я знаю все, что он скажет. И поэтому он совсем незаметно и тихо ушел.

Снимаю сандалии. Пробую воду. Холод. Все снимаю с себя. Надо преодолеть. Нет. Никто не может решить. Осторожно ступаю. Глубже и глубже. Так, чтобы не было звука. По пояс. По грудь. Ну, конечно. Она плывет рядом со мной. А я стою. По горло в воде. И вот провал под ногами. Первый неожиданный всплеск. И я плыву наконец. Как она.

Кошка выходит на берег. Солнце не достает до нее. Холодные синие тени. И все же она не спешит. Отряхивается. Потом садится. Лижет себя. Вспоминает. Холодная дрожь. И ты понимаешь вполне. Что будет сегодня. Одежда моя на лиловой траве. Рядом с ней. Никуда не надо спешить. Круг завершился. И все стало с нами, как мы захотели.

Кошка дрожит. И медленным шагом. Тихо и мягко идет. Следом за мной. Мы переходим плотину мельницы. И какое-то время. Тонем в шуме падучей воды. А дальше подъем по дороге. К избам и к дому тети Наташи. Там, скользнув по траве, набирает силу яркое солнце. Там золотые пятна растут. И вот слева ультрамарином четкие наши тени.

И вдруг. Навстречу нам. Выбегает маленький Журка. Пушистый. Пепельно-темный. Выбежал на дорожку. Остановился. По-взрослому сел. Обернул себя хвостиком. Ждет. Кошка неторопливо подходит к нему.

Сборы. Сборы. И вот последняя ночь. Ничего не помню. Ящик отец убрал. Спрятал матрасик. Журка спит со мной на кровати. Кошка в ногах. Под утро она спрыгивает и опять сидит на том месте у печки. Там, где она родила. Мама моет пол. Остановится. Долго смотрит. И моет опять.

Я был счастлив. Пока спал этой ночью. И от сна осталось. Где-то в душе. Состояние счастья. Память о нем. А остальное забылось. И ушло. Пол высыхает. И даже в том углу у печки. Высохло все. Кошка с мокрыми лапами. Вновь свернулась. В ногах у меня.

- Просыпайся. Пора. И не надо страдать. Видишь – папа упаковал этюды свои. Позавтракаем. И телега будет. Мы договорились. Поедем на станцию. Поезд проходом. Три минуты стоит. Много народу. Как мы успеем. Журка с тобой. Понимаешь? Кошка останется. И через год. У тети Наташи. Мы приедем снова. Приедем за ней.

- Ну что ты молчишь? Она все тебе отдала. И теперь согласна. Журку отдать. Ну, здесь будет ей хорошо. И где-то в поселке. Желтая кошечка. Я знаю, где. Пойми, через год. Мы вернемся. И встретимся. Тут. И она будет ждать. И дай бог, чтобы тебя еще раз. Одарила такая любовь.

Мама протягивает руку. Чтобы кошку погладить. Но у нее смелости не хватает. И она обеими ладонями себе закрывает лицо. Она завидует кошке. Потому что. Котята живы. И можно в тепле и в холе жить и ждать еще целый год. Но все равно. Жутко. Невыносимо. И поправить нельзя.

Отец внимательно закрывает окна. Одно и другое. И третье. Проверяет. Можно ли толчком. Эти окна открыть. Проверил. Потрогал еще. И медленно отходит к нашим вещам. А на сухом полу лежит беззащитно раздвижной трехногий мольберт. Свернуто, упаковано остальное. Этюдник отдельно.

А у меня сборы короткие. Рисунков мало. Да и те никому не могу показать. Трагедия в голове. Сказке сегодня конец. Трогаю стены. Да, через год вернемся. А может быть тогда папа решит поехать к Ивану Макарычу. На Хепо-Ярви. И туда из Москвы. Заглянет опять Коваленко. И, может быть, не через год. А через два. Мы появимся тут.

Кошка следит за мной и за тем, как я трогаю стены. Спрыгивает с кровати. Стоит на сухом полу. Посредине. Рядом с вещами.

Что я делаю? Самое страшное. Вот. Исполненье желаний. А теперь только одно. Еще раз проверить окна. И закрыть кошку. В комнате здесь. Пока она еще неподвижно сидит. И никак не может поверить. В то, что отец напоследок вынесет свой мольберт и твердо закроет дверь.

Что я делаю? Почему сижу в телеге. И почему Журка у меня на коленях. Мы боимся. Что-то услышать. Зеленый двор. Сестренки. Дом тети Наташи. Развалины церкви. Там, рядом совсем, у спуска, мельница, плотина. Разлив реки. Все уплывает от нас.

И вот я как будто слышу. Голос кошки. Тонкий. Прямой. Небывалый. Он срывается. И опять. И опять. Избы плывут. Я оставляю Журку в телеге. И, ничего не видя, не слыша, спрыгиваю. Бегу назад. Возвращаюсь в дом. Тетя Наташа сторонится. Дает мне дорогу. Дверь. Открываю. Кошка на том же месте. Она спокойно смотрит. Она молча ожидает меня.

И вот. Я сижу на полу. Она прямо передо мной. И я. Ложусь у печки. На этот чистый вымытый пол. Кошка спокойно. Мягко ложится рядом. И сначала она, вижу, не хочет коснуться меня. И тут же. Ее коричневый носик. Собирает вокруг себя. То ласковое знакомое выражение. Которое я всегда любил и знал. И она ложится. Правым боком. И дает мне в ладонь свою красивую крупную лапу.

Теперь, я чувствую, она пойдет за мной, как только я попробую встать. Она ведь знает. Я вернулся, чтобы увести ее за собой. Больно, трудно решить. Она дожидалась. И дождалась. Она согласна. Она уйдет за мною туда, где началась и начнется опять ее новая, счастливая жизнь.

Там Журка. Ее котенок. Он, которого она отдала. И я, тот же самый, кто здесь, в этой комнате, взял его и унес. А теперь вернулся. Кошка встает. И я. Приподымаюсь на локте. Сажусь на чистом полу. Ничего не решилось. И не может решиться. Пока мы здесь. И пока окна плотно закрыты. И пока распахнута эта наглухо перекрытая дверь.

Вот я встаю. Выпрямляюсь. Легко. Сбросить все это. Куда? Кошка идет к порогу. Опережает меня. А там отец. Он собой. Загораживает проход. И преграждает нам путь. Как хорошо. Схватка. Или всему на свете конец.

Папа забыл. Прикнопленный прямо к стене. Свой самый лучший зтюд.

Он снимает его со стены. Сворачивает. И медлит минуту. Кошка прямо смотрит ему в глаза. И вдруг поворачивается. И возвращается в комнату. Невыносимо видеть, как она стоит на пустом чистом полу. Отец рывком уволакивает меня за порог. И закрывает страшную дверь. И припирает ее снаружи. Толстым коротким бревном. Которое почему-то стояло в сенях.

Смешно и серьезно. За дверью. Спокойствие. Тишина. Мы спешим. Потому что я знаю. Что происходит в комнате. Кошка торопит. Вот сейчас. Начнется то, что никому нельзя пережить. Мы почти бежим. И прыгаем в нашу телегу. Отец открывает этюдник. И прячет в него. Развернутый снова квадратик холста. Телега трогается. Журка у меня на коленях.

Кошка обходит комнату. Как будто в последний раз. Обходит. А кругом ничего не осталось. И она знает. Сюда очень долго. Никто не придет. И она прыгает прямо в окно. Головою в стекло. Ну, конечно. Его можно разбить. Бесполезно. И все-таки она прыгает в каждое из трех сияющих окон. И эти прыжки не в полную силу. А вот и последний. Самый слабый. На подоконник. Прыгает. Поворачивается. Спиною к стеклу.

Потом – на пол. И вот она снова. Посередине. Хозяйка. Отовсюду закрытой. Этой своей пустоты. Сворачивается клубком. На чистом полу. Никаких голосов. Неужели можно уснуть. И ей кажется, что она засыпает. И кто-то теплый. Гладит ее по голове и спине. Прикосновенье живое. И почти неподвижное. Солнце добралось. Приятно пахнет. Вымытый пол.

И вдруг ей становится ясно. То, что она совершенно одна. И все, что вокруг. Дом. Поселок. Разлив. Берег. Совсем далеко. И даже котята. Забыли. И только он один. Темный. Пушистый. Он. Которого она отдала. Он и хозяин. Оба они. Все дальше и дальше. И долго. Долго. Ей назначено ждать. И на этот раз. Она никого не дождется. И поэтому надо остаться. Не бойтесь. Вы как-нибудь. И когда-нибудь. Придете за мной.

Солнце не греет. Золотое пятно передвинулось. Кошка продолжает лежать. Свернувшись клубком. И вспоминает один за другим. Случаи прожитой жизни. Сколько их было. И пока она вспоминает, вдруг незаметно кончается день. И, тяжело ступая, в комнате. Оттуда. Тетя Наташа. Вот. Постояла. Вздохнула и вышла. А потом. Входит опять.

Осень. Иван Макарыч. Зовет отца. На дачу к себе. Дом наполовину готов. Хепо-Ярви рядом. Новые пейзажи. Коваленко приедет. Жаль – электричества нет. А он уже давно генерал. У него машина. Он отвезет. И у художника будет. Целая комната. Малая мастерская. Так и задумано. Дом двухэтажный. Сказка. Вторая осень. После войны.

Отец и Иван Макарыч. Там. Вполголоса. Обсуждают все это. В нашей большой мастерской. Они сидят в темноте. Без электричества. Не хотят зажигать. Огромную. Ослепительно яркую лампу. Она для ночной работы. Свет как будто дневной. Но сегодня отец отдыхает. А мы с мамой и Журкой. В малой нашей. Рядом. Слышим их голоса.

Журка душой похож на маму свою. Но почему-то он. Ее вытесняет из памяти у меня. Я стараюсь не помнить кошку. И когда получается так и я не помню о ней, – дела у меня идут хорошо. Но это случается редко. И все реже и реже. И вот сейчас. Неужели отец согласится. И мы с Журкой пойдем по следам. Кошки моей?

Занятия в школе скоро начнутся. Я рисую каждый день. Но почему-то. Никак не могу. Думать о том, что рисую. И у меня чужая линия обводит. Контур того, чего нет. Получаются образы. Совсем далекие от того, что я вижу. И это все больше и больше пугает меня. И сегодня я понимаю. Журка – спаситель мой. И все же некому. Об этом сказать.

Воображение. Когда ты уснешь? Но я как будто читаю письмо тети Наташи. Пережив. Невыносимо холодную зиму. Весною. Спустя почти целый год. Когда мы и впрямь поедем к Ивану Макарычу. Письмо брату. Отцу моему. И ко мне. Мама его прочитала. И мне отдала. А в нем. Самый конец. Вижу отчетливо карандашные буквы.

Так вот она чем завершилась. Эта страшная сказка. Целую зиму. Кошка жила в комнате нашей. Кушала. Спала на холодном голом полу. Ира. Зоя пытались ее приручить. Рядом теплое помещение. Горячая белая русская печка. Лежанка. Но кошка приходила кушать и спать. Только в ту комнату. Где родила. Днями она пропадала куда-то. И возвращалась. Ждала.

А по правде. В тот именно день. Когда мы уехали. Она. Вечером. Проснулась. На теплом полу. Встала. И тихо исчезла. Неизвестно куда.

 

____________________

ГЕЙНЕ

ГЕЙНЕ

 

Все это было в Ноябре.

Ветер. Погода отвратна.

Листья летят. Но поехал я

В Германию обратно.

 

И никак себя сдержать я не мог.

Земля и граница та же.

Но к горлу вдруг подступает комок,

И я заплакал даже.

 

Дитя-арфистка пела там,

С таким проникновеньем

Фальшивым голосом, что я

Растроган был этим пеньем.

 

И пела она, конечно, о том,

Что мы напрасно ропщем.

Пела об ангелах, о святых,

О воскресении общем.

 

Я знаю авторов, знаю текст,

Мелодия мне знакома.

Они проповедуют воду в церквях,

Винцо попивая дома.

 

И до сих пор такое поют

И взрослые, и дети.

Народ-малютку столько веков

Баюкают песни эти.

 

Когда-нибудь придет конец

Надеждам пустопорожним

О том, что мы в итоге прильнем

К  заоблачным пирожным.

 

Сейчас и руки, и строки мои

Поют о насущном хлебе.

Но ангелы и воробьи

Пускай обитают в небе.

 

Чиновник, послушав пенье, сказал:

Желаемое возможно –

Германскую нацию объединят

Цензура и таможня.

 

И все для отечества моего.

Столетье минует скоро.

Война – хорошо. Но лучше всего

Внутренняя  опора.

 

Такими неровными и неловкими виршами я пытался переводить «Зимнюю сказку» Гейне. Мне было 12 лет. И это  мой первый отклик на победу над Германией. Немецкая книжка и словарь. Как-никак, но я перевел первую главку поэмы. Несколько ее первых стихов.

Любопытно другое. Да.  Я был верующим. И все же переводил эти строфы. О таком стоит рассказать. До сих пор я не разобрался. Решено. Расскажу себе самому.

Ясно. Гейне разрешал себе говорить о Боге по-особому. Как это может поэт. Себя я, честно говоря, тоже считал поэтом. И мне хотелось не просто перевести, а  переводом сказать нечто свое – так, чтобы Гейне одобрил. Ну хотя бы, заглянув мне в тетрадку, обронил слово одобрения.  Дескать – да,   это верно меня  повторили.

Гейне ничего не подсказывал мне…  Рядом никого открыто верующих  не было. А я все хотел сделать сам. Я прочел где-то эпиграф из Гете — чтобы понять поэта, нужно отправиться в его страну. Такой страной была теперь  Германия. И не та, которую мы сейчас победили, а другая.

Гете я тоже переводил, как умел. И о том уже пришлось рассказывать. Но Гейне был вовсе иной. Как будто он все время шутил. А я шутить не умел. И вот у него шутка, а у меня – попытка всерьез.

- Что же ты? — мысленно спрашиваю я у поэта.

Он безмолвствовал и оставлял меня одного.

Гейне шутил и насчет Германии. И о Боге, в которого я верил. Я пересказывал его, как мог, серьезно и требовал ответа. А он молчал.

Греховно или нет — заниматься таким переводом? Я долго думал и решил:

-  Нет, не греховно.

И вот вдруг со мной случилось нечто неожиданное. И я получил полный и ясный ответ.

Случилось это в воскресение. Тогда я первый раз встал в 6 часов. Печь еще не топили. Отец спал на своей солдатской кровати. Обе комнаты были в моем распоряжении. Дрожа  от холода, я быстро оделся, включил электропрожектор, стоявший у отца на дубовом письменном столе, и по-новому огляделся в отцовской большой комнате, откуда вчера только уехала его заказная картина. Комната, мастерская, казалась пустой. Белые стены без обоев. Холсты, повернутые изображением к стене. Мольберт, отодвинутый в угол. Запах растворителя за ночь так и не пропал. При чем тут Гейне? И зачем я так рано встал?

Я тогда учился в средней художественной школе при Академии. Мне  нужно было рисовать, рисовать и в понедельник показывать в школе, что я сделал за целую неделю. Все в школе рисовали. Один я переводил Гейне. И к  тому же учился я плохо. И по искусству, и по другим предметам. И на уроках немецкого языка тоже. А о моем Гейне, разумеется, ни слова. Ничего  и никому.

И вот тогда, холодным воскресным утром, сидя за дубовым письменным столом отца, я точно решил, что рисовать не буду. Что это не мое. А мне нужно сейчас научиться шутить, как это умел Гейне… Потому что тех, кто умеет это, любит Бог. А тех, кто не умеет, он все равно любить не станет. Конечно, мое рассуждение – глупость, и эту глупость никто не поймет, но зато я знаю, что это все так и есть.

Мы победили фашистов, и Гейне предчувствовал, что это произойдет, и о том написано в поэме. В тексте, наверно, такого нет. Но так нужно перевести. И если я, хотя бы в шутку, такое сумею, Гейне одобрит меня.

Вот что важно сейчас.  И так надо сделать, пока все спят.

Не получалось. Немецкий текст я знал наизусть. А русского не было. Я шептал какие-то слова, самые глупые, какие мог вспомнить. А Бог надо мной укоризненно покачивал головой. Воображение становилось все яснее и яснее – то, что я представлял себе, я легко мог бы зарисовать. Но я не умел. Да и никто бы не понял. Вот-вот проснется отец. И начнется воскресная жизнь. Которой я не хотел.

И все-таки у меня на столе появился рисунок. И откуда взялась бумага и  жирный итальянский карандаш. И как это я не заметил. И рисунок получился вроде бы неплохой. Но какой-то детский. И показывать его нельзя никому. Теперь не хватало только слов. И тогда я был бы доволен. А Гейне… Он  бы сразу об этом как-нибудь пошутил.

Слова  сбегались и разбегались. И ни одно из них не оставалось в пустой строке. И я подумал, что это когда-нибудь повторится в моей жизни. И я опять буду учиться, как надо удерживать нужные мне слова.

Рисунок я решил уничтожить, разорвал бумагу и сунул обрывки в печь, которую затопят сегодня. Печь у самой двери в прихожую. Только в нее я мог незаметно просунуть обрывки бумаги. Потому что родители уже проснулись в малой комнате. И я даже мог расслышать приглушенные слова их разговора.

Воскресение началось.

Отец открыл дверцу печки. Ему нужна была бумага для растопки. Какие-нибудь ненужные обрывки. И он их обнаружил. Заметил линии рисунка и стал  рассматривать  — один и другой. А потом попытался их как-то положить на полу. У него не получалось. Тогда он убрал все листочки и положил их на свой письменный стол, за которым я сидел.

Рисунок вернулся ко мне. Отец быстро его сложил. Но там не хватало нескольких обрывков. И ничего нельзя было понять. Я не двигался и думал о своем. Папа нашел листочки, сложил их и потерял к рисунку всякий интерес. А я тем временем находил какие-то нужные мне слова и шептал их все тише и тише. Было ясно  — отец все разгадал. Я не хочу рисовать.

Бумажки лежали передо мной. Рисунок мне нравился. Но я прямо по нему записывал что-то.  И отец, проходя мимо с охапкой дров, это видел. И я знал, что ему горько видеть такое, потому что он по-особому долго молчал. И очень медленно собирал свой этюдник и, наконец, ушел куда-то на улицу. Рисовать.

Мне тоже было горько. И я не знал – почему. А перевод понемногу получался. Гейне шутил. Уже надо мной. И это была горькая шутка. А Бог отвернулся от нас. Потому что он знал все слова. А мне нужно было их отыскать.

Смешно сказать. Но после такого случая наша жизнь с папой пошла по-иному. Уже в то утро он не позвал меня рисовать вместе с собой. Ушел один. А у меня перевод все-таки получался. Но не так, как я хотел.

Я  ждал, когда отец вернется. А он как будто нарочно не торопился. А когда пришел, не вынул из этюдника очередной «нашлепок». Уже спустя несколько дней, вроде случайно, я увидел его. Там изображен был Соловьевский сад. И между деревьев на снегу – маленькая фигурка. Это я сам. Я сразу себя узнал. И мне стало еще горше. Я почувствовал, что я совсем один.

Это случилось в первый раз. И только тогда я нашел несколько нужных мне слов. И записал их на отдельном листке. Уже без рисунка.

2.

Самая горькая шутка – сознание жизни.  «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг….». Нет, не пустая и глупая, а именно горькая шутка. Так я переделал для себя цитату из Лермонтова, которого уже в раннем детстве хорошо знал и много читал.

Лермонтов и познакомил меня с Гейне. Он переводил, и я тоже решил попробовать

На северном снежном утесе

Растет искривленная ель

И синим, и звездным сугробом

Ее накрывает метель.

 

И елочке снится пустыня,

И в этой пустыне одна,

Вдали, на  песке раскаленном,

Прекрасная пальма видна.

 

Сейчас я чуть-чуть подправил этот перевод. Но прекрасная пальма осталась. Как у Лермонтова.  А тогда Гейне для меня был открыт. Но вернемся к тому, что значит  — горькая шутка.   Она, как все у Гейне. Позднее я читал в  томике Толстого о том, что сознание  любого из нас всегда было и будет. Оно не знает пространства и времени. Да. Но Толстой писал серьезно. А Гейне шутил.

И вот получалось, я тоже так подшутил над отцом и над собой. Тяжело подшутил и понял, что Гейне, к сожалению, прав. Наверно, прав. Я спрашивал об этом Бога, спокойно, в молитве. Но он безмолвствовал. А молчание – знак согласия с поэтом. Конечно, Бог знал ответ. Но открывать его не спешил. Учитесь отвечать себе сами. Ответить могли только стихи.

Прекрасная пальма не просто росла и грустила. Нет, она виделась издалека. Сон или сонный мираж. У Лермонтова – сон. У Гейне – другое.  Выдумка. Недоступное исчезает. В тексте этого нет. Но так надо перевести.

Шутка – ответ Богу. На его, божьем языке. Помнится, когда я подумал так, во мне что-то дрогнуло, я  не выдержал и разрыдался. Впервые.  Так, чтобы никто не слышал. Но, оказывается, отец на этот раз утром не спал. Из другой комнаты он догадался, как я задавил в горле мой плач. Да, он догадался и понял.

Так случилось тоже утром, спустя несколько недель после рисунка. За это время со мной столько произошло.

И елочке снится пустыня,

И там, от песка и жары,

Грустит одинокая пальма

На гребне гранитной горы.

 

Вспоминаю. Такой вариант перевода у меня был. Но я отбросил его – по понятной причине. Гранитная скала – слишком явная реальность. Торжествующая.  Непобежденная. А для меня сон хвойного дерева был  как  разгадка горькой поэтической  шутки. Не знаю. Но мне понятно.

Что бы ни происходило вокруг меня и во мне, поэт   призван остаться победителем. И вот Германия сто лет назад. В жизни и в поэме.  Пошутить с Богом ради того, чтобы победить жизнь. Бог простит, потому что все понимает. А кто бы меня понял? Разве только отец. Вот сейчас он выйдет  в большую комнату, где я вновь сижу за его столом, обнимет меня и, может быть, сам заплачет, сжимая смятые губы  – так, чтобы даже я не услышал.

Тишина.  И как будто папа нарочно оставляет меня одного, чтобы я сам что-то решил.  Да, такая минута повторится у меня в моей жизни еще один  раз. И опять, как только я это подумал, мне стало невыносимо страшно. И не за себя, а за отца.

Ведь я не все знаю о том, что с ним происходит. И о том, что его мучает,  не знает никто. И даже мама не знает. И стихи молчат. И перевод бесполезен. И шутить не надо над тем, что так горько и страшно.

Но подожди, ведь то, чего ужасался Гейне, что он предчувствовал и видел во сне, — вот оно… Мы победили. Значит, жизнь как-то поспевает за стихом и волей поэта.

Я не мог тогда так подумать и выразить все такими словами. Это я думаю сейчас, когда  во мне та же минута. Вот она  повторилась. Но от того  еще тяжелей. Чувствую и сказать не могу.

Отец вошел в комнату и предупредил меня о том, что сейчас привезут  картину, которую он кончил две недели назад. Ее нужно доделывать и переписывать заново.

Я тогда не очень понял, что это значит. Но почувствовал – случилось ужасное.  Я бросился к отцу, и мы первый раз по-особому крепко обняли друг друга. И папа, нагнувшись и  осторожно сдавливая мои косточки, даже положил голову мне на плечо.

Такого никогда не бывало прежде.

- Гранитная гора, — проговорил я.

-  Вот именно, — еле слышно  прошептал отец.

Я был рослым и крепким и вполне мог удержать его. Но он скоро пришел в себя. А я решил, что больше  не стану шутить.

 

3.

Мне жутко. Я взгляд его встречаю.

В лучах луны узнаю сам себя…

 

Так пел Шаляпин романс Шуберта на стихи Гейне. «Двойник». Я слышал этот романс по радио. Был у меня и немецкий текст. В моем дословном переводе получалось: «Мне жутко. Луна показывает мне мой собственный образ…».

Пение Шаляпина, да и музыка Шуберта производили на меня болезненно страшное, гнетущее впечатление. Какие тут шутки…

Во-первых, я был  уверен, что все это не выдумка.  Двойник не придуман, а действительно был.  И была любовь, какой мне еще не приходилось испытывать.  Это уж точно. И как певец мог все это вынести и передать своим замогильным, нечеловеческим голосом?

Но, кроме того, я точно знал, что дело здесь не в любви. Она не может быть страшна. Жутко то, что повторяется то, что было. Никуда оно не уходит и вдруг является к тебе. И такое со мной произойдет непременно. И тогда мне понадобятся мои слова.  Да, Гейне мог испугаться. А я уже боялся. Неизвестно чего. Но знал, что оно придет и будет повторяться. И чтобы такого не случилось, нужно самому не изменяться – быть верным себе. И это во всем, не только в любви.

Тишина ночи. Спокойны улицы.

Вот в этом доме жила моя любовь.

Она давно покинула этот город.

Но дом стоит на прежнем месте.

 

Не  знаю, почему такие строки пронзали меня ужасом. Кто бы мне объяснил…

Я пытался поговорить об этом с отцом. Но он был мучительно занят своей заказной картиной, которая для доработки вернулась к нему.  Он явно страдал. И когда я позвал его в малую комнату слушать по радио Шуберта, он не мог скрыть своего страдания. Но, конечно, он пока никак не хотел ничего объяснять. Да и сам я понял: дом старый, все изменилось. Я чувствовал – мама моя знает это очень хорошо.

Чтобы изгнать из души страх, нужно было куда-то отодвинуть этот дом, как-нибудь его потерять. Но  самому от себя уйти нельзя. Разве? Наоборот. Я все время от себя ухожу. Да и Гейне в своем «Двойнике» — тоже. Только двойник верен себе. Вот почему он страшен тому, кто изменился.

И она, мама,  как будто читала мои мысли.  Прослушав немецкий текст и мой дословный перевод, она сказала:

- Отгони от себя двойника. Ты ведь каждую минуту – совсем другой. А он…

И вот я решил отогнать.  Тем, что двойник сам отгонит меня.  И при этом было: двойник  это тоже я, тот, который никогда не изменится. Получилось не очень страшно и даже хорошо. Надо отогнать себя, а не своего двойника.

Я рыдал, ревновал сначала,

Я ее разлюбил потом.

Где-то здесь она проживала,

Где-то здесь опустелый дом.

 

Но двойник мой  рыдает, ревнует

По ночам и средь белого дня.

Вот ко  мне он подходит вплотную

И в упор глядит на меня.

 

Это страшно. Дрожат колени.

Головы не могу поднять.

Он решает, что я привиденье,

И рыдает, ревнует опять.

 

Так я перевел «Двойника» позднее, в совсем другие годы. Но по сути, перевод был готов уже тогда.  Странно сказать, но для меня такой перевод многое решил.  Я учился и научался быть своим двойником.  Разумеется, я прекрасно понимал, что я остаюсь при этом собой. Но в самом себе  я вполне мог быть им, двойником, хотя бы на какое-то мгновение.  И в самом деле – образ? Выдумка? Правда?

И еще. Оказалось – я научался побеждать мой страх. Нет, конечно — бывает страшно, «дрожат колени, головы не могу поднять». Но двойник не боялся,  он рыдал, ревновал, и мне самому надо было так.

У Гейне о ревности нет ни слова. И скажу прямо – я редко рыдал и ревновал. У меня был другой двойник. Не тот, что у Гейне. И не тот, что был в моем переводе.

А что если это все-таки горькая шутка. Говорю – «страшно», а на самом деле страх побежден. И я не испугаюсь даже в самые  жуткие минуты жизни. Я не испугаюсь – значит, не прогоню ужасное, а буду страдать.

И впрямь – я ведь видел и переживал первую зиму блокады. Для шестилетнего ребенка этого достаточно. Я знал, что еще до войны погиб мой брат – в день своего рождения, когда ему исполнилось 11 лет. А впереди…

Возвращаюсь домой из школы.   С отцом плохо. Его увезли в больницу. Вот тут я испытал настоящий страх.

4.

Горькая шутка – достойный сыновний ответ  Богу. И вообще ответ сына отцу. Папу живым я больше  не увидел.  Мы так и не договорили с ним. И об искусстве. И о стихах. И о Гейне. Мысль о смерти отца на всю жизнь стала моим двойником. Нет, конечно… Мысль была ощущением его, двойника, присутствия.

Я продолжал верить  в Бога. Но горько, по-детски, сомневался в том, что есть загробный мир. Вернее, я знал, что такого мира нет. Мама почувствовала, что со мной происходит неладное. Но она сама не знала ответа и ничего не могла мне сказать.

Да я и не спрашивал ее о том. Я чувствовал, что здесь нужен мужской ответ. Вот Гейне мне бы ответил. А может быть, просто назвал бы меня глупцом. И тем он бы вылечил меня раз навсегда… Но он в своей «Зимней сказке»  лишь упоминал о Дантовом Аде. И то – как упоминал…

У меня уже тогда был полный текст поэмы, параллельно со стихотворным ее переводом. И я вчитывался в каждое четверостишие. Данте у меня тоже был. С рисунками Доре. Увы. Ни стихи, ни рисунки не помогали. Везде чувствовалась выдумка, воображение или что-то вроде. А мне, после того, как я испытал настоящий страх, нужен был ответ, ради которого стоит жить.

Я вновь переводил «Германию», на этот раз ее последнюю главку. Начал я свой перевод, когда еще папа был рядом. И теперь мне казалось, что если я продолжу и доведу мою попытку до завершения, папа еще не уйдет от меня совсем.

Но в том, что уже было сделано, я ничего не хотел править. А тогда я переложил отрывок, еще не имея чужого стихотворного перевода, лишь обращение к королю – там, где упоминается Данте. Конечно, мне помогли понять немецкий текст. Но стихи мои были очень уж плохи.  Кроме, пожалуй, одной строфы – о Дантовом Аде.

Мысль Гейне  была  проста, и, мне кажется, папа мой был бы согласен с поэтом. Но автор «Зимней сказки»  вновь горько шутил о  том, во что, может быть, верил сам  и во что я уже поверить не мог.

Для него Дантов Ад был страшнее  загробного. И даже страшнее того, который настанет после страшного суда.  И все потому, что он создан поэтом. И получалось: поэт выше и даже могущественнее  моего Бога.

И главное, в это не надо было верить – все очевидно.  Вот он – Ад, из которого никто не спасет. Можно ругать и богов Олимпа, и Иегову. Конечно, насмешник и супостат-хулитель попадает в Ад, но если подкупить святых лептами и молитвами, они как-нибудь избавят  грешника от такой загробной участи даже на самом беспощадном страшном суде. А из Дантова Ада нет исхода…

Вроде бы, Гейне посмеивается над этой своей собственной верой… А как быть мне?

Согласитесь, с таким вопросом  тогда обратиться было не к кому. И – о ужас! – здесь нечего было переводить. Оставалось только излагать по-русски. Повторять.

Нет. После всего, что произошло – и война, и смерть отца – надо чем-то ответить самому Гейне. Да. Надо его переселить в мир, где никто, как думал я, не верит в загробье и  где мы победили ту Германию, какую поэт предсказывал. Как это сделать?

И вот я начал просто переводить. Ничего не меняя в моем собственном тексте, какой получился у меня еще тогда, при папе. Да, ничего не менять и как будто все переписать, чтобы стало по-новому.

Вот он — этот первоначальный отрывок. Приведу его точно, хотя стихи очень плохи. Пусть будет он подтверждением всего,  что здесь рассказано. Тем более, что я так ничего в нем и не изменил. А новое – в других строфах? Не знаю…

Может быть, помимо слов…

Король, я, любя, уважая тебя,

Скажу, сколь ты ни всемогущий:

Чести, сколько влезет, умерших певцов,

Но только не живущих.

 

Не тронь живого поэта. У нас

Молний такие разряды…

Страшнее Зевесовых, созданных нам

Автором «Илиады».

 

И старых, и новых богов поноси,

В том нет тебе запрета.

Иегову со всей шайкой Олимпа оплюй,

Но только не трогай поэта.

 

Конечно, боги будут мстить

Хулителям-супостатам.

Не сладко там в адских котлах посидеть.

Лавина огня горяча там.

 

Но есть и святые. Они из огня

И грешника вызволить смогут.

Тут лепта иль взятка подкупят святых,

И те им, конечно, помогут.

 

Христос проведет свой страшный суд

Неукоснительно строго.

А кто-то адских мук избежит,

И беженцев будет много.

 

Но Ад  есть другой. И вот из него

Никто улизнуть уж не сможет.

Бессильны тут лепты, и взятки, и мзды,

Спаситель — и тот не поможет.

 

О Дантовом Аде ты, может, слыхал,

Читал роковые терцеты?

Любое спасенье бессильно для тех,

Кому отомстили поэты.

 

Ни Бог, ни Спаситель не  заглушат

Поющий огонь  творенья.

Смотри, берегись. Или в этом огне

Тебе мы упрочим мученье…

 

Ах, Гейне, мой Гейне… Как я не хотел с тобой расставаться… Но ты сам, вспомнив терцины Данте, отошел в сторону. А ведь он, Данте, был  уже  тогда моим самым любимым поэтом.

Терцины, в немецком тексте – терцеты. Я так и оставил, хотя знал разницу. И потом  я не стал поправлять. Немецкое «терцеты» означало «терцины». Пусть так  и будет. Лучше звучит. И  дело не в том, как расположена тройная рифма. В каком порядке. И еще: терцина – один из видов терцета.  Важно, чтобы терцет, если по-русски, стал терциной. Да, особая тройная рифма. Я еще научусь так писать. А самое точное сейчас другое.  Трехстрочие – вот что важно, рассуждал я, не желая менять мой текст.

Трехстрочие, трехмирие. Вот он, загробный мир, который, как считал поэт, в чем-то сильнее божьего суда.  И в  нем надо побывать еще при жизни. Да и вообще он, населенный тенями,  создан только для  живых.

Теперь, когда моя минута настала, хорошо вспомнить эти детские мысли…  Я стал писать терцины. И вновь, и вновь у меня на пути появлялся Гейне.

5.

Добавлю немного.

Гейне вроде бы отошел в сторону и не ушел, слава Богу. Он мне объяснил, как поэт может судить о другом поэте – сам будучи совсем другим. Данте рисовал свой мир. И не шутил. Верил ли он  в свое трехмирие?  В то, что оно есть на самом деле? Думаю, нет. Он верил в то, что Бог ему простит его выдумку.  Но  ни в одной строке он не просил Бога о том. Он считал себя вправе поступать, как поэт.

Разумеется, он не ставил  свое воображение выше божьего промысла. А вот Гейне – решился. Роковые терцины.  Да. Не просто суровые, а роковые. Неодолимые, как судьба, которая уже совершилась.

Я в мои тринадцать лет — очень хотел, чтобы у поэта была такая власть. И решил для себя, что Бог тоже этого хочет. И сейчас,  оглядываясь, я думаю так же.

Но теперь у меня другие, уже свои строки. Есть среди них особые, только для меня. Перед сном я повторяю их. И так уже три года подряд. После всего,  что случилось со мной. Кто знает, может быть, кому-то они тоже помогут.

А я  — три года, каждый день. Перед сном.

Какой небывалою новью

Усиливаем контраст,

Любовь распиная сыновью

Крестами времен и пространств?

 

Какой квадратурою круга

Бытийная воля верна?

Перечеркнули друг друга

Пространства и времена.

 

Зато небытийною волей,

Повернутой наоборот,

От наших распятий и болей

Создатель рванулся вперед.

 

И, долгого пересозданья

Одолевая контраст,

Он собственное сознанье

Из наших сознаний создаст.

 

Не спите, не спите ночами,

Рожденные во плоти.

Поймите, мы только в начале

Единственного пути.

 

Единственный логос и метод

Спокойно провозгласи,

Пока  апокалипсис этот

Готовится на Руси.

 

Лиловой и синею вестью

Ответила ранняя рань.

Земля, изначально и вместе

Моею голгофою стань.

 

Распятиями грозили…

Но все улетает в зенит.

Пространство и время России

Голгофа соединит.

 

Слиянием всех категорий

Любовь бытию вменена.

И снова… отцовское горе,

Пространства и времена.

 

Итог этой боли горчайшей,

Вневременной и временной,

Лиловою синею чашей

Сегодня встает надо мной.

 

2020г

ДУХ ЗЕМЛИ

Д У Х    З Е М Л И.

Микрокосмос.  Человек или Огненный дух?

В  годы раннего отрочества я впервые внимательно читал «Фауста» Гете. Пытался его переводить моими неуклюжими детскими стихами.

И сердце грубое во мне вновь нежным стало.

И что сейчас – ушло, а прошлое – восстало.

Так я закончил мой перевод «Посвящения». И все мечтал добраться до того эпизода в первой сцене, где является вызванный Фаустом богоравный дух. Не добрался. А так хотелось «на станке времени ткать Божеству или Богу живую одежду». Хотя бы сказать об этом своими словами.

Только что кончилась война. Прошло всего четыре года. Я был верующим. И любая метафора тогда имела для меня религиозный смысл. И я серьезно считал каждый хороший стих на любую тему чем-то вроде молитвы.  Но только если стих этот очень хорош. Гете вполне подходил.

Горячая жизнь. Бушующий станок времени. Живая одежда. Нет, абсолютно  ясно –  все это жило и двигалось вокруг меня. И никто почему-то не говорил словами Духа земли. И я чувствовал, что этих слов людям не хватает. А делают все как раз то же самое – трудятся на бушующем станке времени.

Дух возникал там и здесь, умирал, рождался. А я, по возрасту,  еще не был на равных втянут в эту жизнь. Поневоле приходилось переводить Гете. Но я понимал: пройдет много, много лет, пока, наконец, я доберусь до моих слов. А если еще вернее сказать – пока Дух не произнесет мне как-нибудь неожиданно  -   точные слова перевода.

Конечно, мои, только мои и на моем языке. Потому что у Гете было прекрасно. И как будто сам язык ему помогал. А мне, я чувствовал, никто и ничто не сумеет помочь. Я бормотал немецкие стихи и ждал чуда. И учился плохо.

Теперь я знаю – только ребенок исповедью Духа земли может подменить реальность. И я был ребенком и спокойно пользовался моим правом, преимуществом, какого не было у взрослых. И учился я плохо, потому что чувствовал – школа втягивает меня в жизнь. А я хотел власти над нею. Пусть воображаемой, но власти.

Детская игра. Все мои ровесники учились у взрослых. Жили и поступали, как надо. Но у меня было право. И я им пользовался.  Фауст у Гете помолодел. А я когда-нибудь повзрослею. Но пока – перевод и молитва. И предощущение, что я вот-вот научусь делать невозможное. И  вызову, наконец,  Духа земли.  Как он выглядит сейчас? И что скажет?

Пока я решил выяснить это в моем переводе. Гете мне помогал по-немецки. Но моего языка не было. Зато отец вдруг почувствовал, что я затеваю что-то опасное. Моя мама его успокаивала и, я слышал, повторяла ему, что это у меня скоро пройдет. И они говорили друг с другом вполголоса, но так, что я мог услышать.

И я слышал и понимал, и жил своей особенной жизнью. Бормотал, разговаривал сам с собой. Кое-что записывал в своей общей тетради. Прятал ее. Конечно, без моего разрешения родители не станут читать. Но  стыдно этих неуклюжих слов и стихов. Не получалось. Я тосковал. И порой, особенно по вечерам, ходил с заплаканными глазами. Тер их, тер и так ложился и засыпал на одной кровати – между матерью и отцом.

По ночам Дух земли, кажется, тоже готов был заснуть. Он бродил по темной комнате и не появлялся. А я подымал голову с подушки и готов был увидеть его.  Родители спали и не могли бы мне помешать. Только мать иногда просыпалась и лежала рядом, ровно дыша. И как только я слышал ее притворное дыхание, то почему-то почти сразу же засыпал.

И вот во сне он мог бы явиться из темноты. Весь в пламени. Как на одной из иллюстраций к «Фаусту». И волосы его вздымались бы, как огненные языки. Жуткий старик. Все запылает вокруг. Но я не слышу ни звука. И мой невидимый сон обрывается. И возникает состояние, как будто я уже придумал стихи, но их позабыл.  И они хороши для меня. И я знаю, что это снится. И все равно они были. И вот я лежу. А рядом со мной мама не спит и дышит ровно. И вот-вот что-то скажет вполголоса.

Заказов у отца не было. Мы жили впроголодь. Все понятно. 49-й год. Расписывать вывески художник не соглашался. И все-таки мне купили томик избранного Гете на немецком языке. Тогда он только что вышел. И вот и сейчас он передо мной. Спустя почти 60 лет.

Отец попросил меня почитать по-немецки. А я только что стал изучать этот язык в средней художественной школе. Мне купили словарь. Вот он. И был у меня еще прозаический русский перевод «Фауста». Его тоже купили в старой книге на карманные деньги отца. Там хорошие иллюстрации. Книжка без переплета. Папа любил ее рассматривать вместе со мной. Без этой книги я не мог бы делать мой перевод. Вот она тоже. Я ее сохранил. Но тогда я папе читал по-немецки. И знал каждое слово Духа земли. И пока читал, хотел есть. И голодал над страницей немецкого Гете. И отец терпеливо слушал меня и, глядя в зеркало, рисовал углем свой автопортрет. Я хорошо запомнил этот вечер.

Отец вдруг попросил меня перевести то, что я с  трудом прочитал. И я,  поневоле своими словами и не повторяя тот прозаический перевод, попытался ему рассказать, как умел. Папа всматривался в свое отражение, прикасался углем к бумаге, прикрепленной к чертежной доске, и все выслушал до конца. Иногда он переспрашивал, просил повторить какое-то слово. И я повторял. И очень хотел есть. И, чтобы отвлечься, настойчиво повторял эти слова. И отец соглашался. И как будто понимал мое состояние. И продолжал рисовать.

Время и одежда у Гете стояли в рифме. «Цайт» и «Кляйд». И было так хорошо это слышать. И мне казалось – еще  немного, и сами собой приплывут ко мне из воздуха те же слова, но по-русски. И будут они в такой же рифме друг с другом. И каждое из них будет состоять из одного только слога. И так же должно звучать это «ай». И так же в первом слове один согласный и два – во втором. А если нет этих слов, то, значит, нет языка для Духа земли, кроме как по-немецки. Но это не так. И почему я ничего не умею и ничего не могу.

-  Папа, а твой мольберт –  он тоже станок времени. Или как?

-  Да, пожалуй.  Или как ты говоришь – вебштуль, ди цайт. Это как раз и будет станок. И на нем – под моей рукой меняющаяся ткань. Точно? Проверь. Или нет, не проверяй. Знаю – точно. И не ищи лучших слов.

Я запомнил этот вечер и наш разговор. Но ведь вы знаете – такого  быть не могло. Папа только что умер в больнице… И мы уже два месяца жили вдвоем, я и мама, и голодали вместе. Но все оставалось так же, как при жизни отца. И наш разговор с ним вполне мог состояться. И ничего необычного не было в том, что мама тоже с ним иногда говорила.  И понятно, почему у художника не было заказов, и почему я узнал тогда, что такое священный голод. Мама искала работу. Но попробуй найди, если уже столько лет у нее был перерыв.  Из-за меня. И последние карманные деньги отца. И немецкий Гете. Нет, не могу… Трудно переводить все на современный язык послевоенной жизни.

Сейчас мне ровно столько лет, сколько было Гете в год его смерти. 82 – с половиной. Дожил и могу пережить. И немецкий язык я знаю теперь немного лучше, чем тогда. Но все равно. 12 и 82… Какая разница? Тогда я сразу ушел из художественной школы. А теперь легко могу в ней  задержаться. Лишь бы еще немного поговорить с отцом. Пока  он рисует вечером. Свой автопортрет. Рисунок вижу  отчетливо. И мог бы даже его повторить. Если б умел.

И вот еще. Не  одного моего папу. Хорошо вижу самого Гете, который только что, год назад, кончил «Фауста» и повторяет вслух вновь и вновь реплику Духа земли. Не знаю, как получилось, но есть что-то общее между ними двоими. Лицо другое. Но те же морщинки. Даже голос другой, но дыхание то же. Мы ровесники. Но родители правы – это скоро пройдет. И, пока не поздно,  поспеши и спроси что-нибудь. И у того, и у другого. По-разному. Потому что одного ты пережил. А с другим – сравнялся годами.

Гете  странно приблизил мне отца моего.  И вот я стал вспоминать. О том, что было, и о том, чего не могло быть. Потому что. Все уравнялось. И нельзя пропустить эту возможность. И если теперь все правильно понять и объяснить, случится воистину чудо. И что-то подобное я уже тогда предвидел во сне. В темной комнате. Слыша дыхание. Матери и отца. Но, разумеется, я не мог и вообразить, что настанет когда-то этот мой сегодняшний день.

- Папа, небывалый час наступил. Больше не повторится. Давай.

Нина Ивановна. Дверь ее выходила на лестницу прямо против нашей площадки. Чуть ниже. Но у двери были ступеньки. А в квартире большой коридор и ее особая комната. Нина Ивановна не изменилась и выглядела совсем такой, как до войны. Тогда она приходила к нам, играла на пианино и учила меня немецкому языку. А я маршировал под музыку и очень любил Нину Ивановну. И знал, что она немка. И тогда замечал, чем она отличалась от нас.

А у нее острый подбородок выдавался вперед. И были большие глаза. И немецкие слова запоминались у меня сами собой. А в сорок девятом году то, что она немка, никого не тревожило. И она только изредка заговаривала со мной по-немецки. А мы часто сидели с ней на скамейке против нашего дома под кроной очень старого дуба. Интересно – все старые деревья в палисаднике погибли, а этот  дуб стоит до сих пор. Я пытался ее что-то спросить о Гете. А она повторила его немецкое имя и сразу перевела наш разговор на другое. И так было несколько раз.

Однажды я все-таки умудрился спросить ее о реплике Духа земли. Нина Ивановна пожевала своим беззубым ртом и ничего не ответила мне. Гете остался только по имени. А я сидел на скамье рядом с Ниной Ивановной, молчал и очень долго ждал, что она еще скажет мне.

- Дух земли очень опасен. И ты, пожалуйста, позабудь о нем. Его постигнуть нельзя. Он сам об этом сказал. И Гете нигде никогда больше не повторял его слов. И не надо переводить. Вечное море. И рожденье, и смерть. Верх и низ. Огонь жизни. Все ясно и так. Я лучше тебе подарю хорошую книгу. Ты посмотришь и мне возвратишь. Но целый день она останется у тебя. И будет она твоей – целый день. Помоги мне встать. Ну, раз, два, три. Помнишь твое пианино?

- Нина Ивановна. А почему надо забыть?

- Не спрашивай. Пойдем, проводи меня, – и она заговорила по-немецки и сказала то, что я бы не мог объяснить. – Ну, раз, два, три. Гете.

Книга, та, которую мне подарила Нина Ивановна, содержала в себе наклеенные на картон цветные репродукции витражей какого-то храма. Два красивые изображения рыцарей в латах. Автопортрет Дюрера. И больше ничего. Ни единого слова. И даже не все картонные страницы книги были заклеены цветными картинами. Только первые десять. Все остальные – пусты.

На другой день  я постучался в дверь квартиры и вернул книгу. Нина Ивановна бережно приняла ее из моих рук. Пожевала своим беззубым ртом.  И глянула на меня темными большими глазами. И я подумал тогда, что у Гете были такие глаза. И эти глаза мне сказали, как нужно переводить. Вечное море. Бушующий вебштуль дер цайт. И, наконец, — лебендигес кляйд.

Отец и Нина Ивановна. Вот уж точно. Приоткровение. Мне удалось тогда вообразить великого старика. И выражение глаз, когда губы мысленно повторяли реплику Духа земли. Его лицо запомнил я навсегда. А стоило мне вернуть книгу. И все опять отдалилось.  И больше я уже не встречал в палисаднике Нину Ивановну. И вообще больше не видел ее никогда. А лицо Гете осталось. И сейчас оно прямо передо мной.

- Ну что? Мы сравнялись годами. И мне теперь. Мало  живой одежды. Потому что времени уже нет. Но опасный дух согласен жить и работать. После меня. Дюрер был молодым, когда писал свой автопортрет. И Христос, похожий на него, тоже был молод. А мы с тобой пережили их всех. И ты теперь пойдешь, не оглядываясь.

- А как же быть мне, если я останусь вовсе один?

- Да, теперь ты останешься. Спрашивай у себя самого. И я отвечу тебе. Ты понял? Живые черты за тем, кто остался. Ну, скорее. Переводи, переводи своими словами.  Я их знаю.  Поймал? Вот, упустил  момент. Как всегда. И я упустил.

Долго, долго  стоял я один во мраке на темной лестнице, у ступенек, тех, которые вели в квартиру Нины Ивановны. Я спустился по ним и понял, что никогда не сумею вернуться назад. И голос Гете умолк.

Но тут Нина Ивановна приоткрыла мне дверь. И шепнула ответ.

- Духа земли вызывать нельзя. Потому что бушует станок. И уходит время. Гете никак того не хотел. Пытался его удержать. И не смог. И никто его не удержит. Хочешь быть им – забудь про него. Понимаешь? Больше мы не увидимся. Вот мой ответ.

Нина Ивановна, говорю вам, никогда не была такой. Но тут, может быть, я виноват. Со своим переводом. И опасным вопросом. На четвертый год после окончания войны. Дух земли. Явился тогда. Всем, кто пытался его удержать.

Но ничего. Они скоро забудут. И останутся в памяти. Одни только строки юного Гете. В моем переводе. И надо сделать, чтобы его никто не узнал. Потому что по-русски они еще опаснее и страшнее.

И я тогда на лестнице испугался. Подбора слов собственных строк. И, пошатываясь, поднялся. К нам на площадку. И оттуда оглянулся еще раз. На дверь Нины Ивановны. И на то, как она была крепко и плотно закрыта. Я хотел бы повнимательней разглядеть. Живого старого Гете. Но, может быть,  Нина Ивановна решила поставить запрет. Мне и себе.

И, повторю, больше мы не встречались.

Смерть и рождение. Вот, пожалуй, самое страшное.  Гебурт унд граб. И опять. Почему у нас нет этих слов. Спросить некого. Лестница темна и пуста. А Дух земли всегда и везде. И ему все равно. Была эта встреча. Или я ее придумал сейчас. Да, конечно. Все это надо забыть. Поскорей. Отложи до времени и забудь.

И мне вдруг стало весело и легко. Но я задержался на площадке перед нашей закрытой дверью. И задержался я совсем ненадолго. Но почувствовал, как на меня опускается откуда-то сверху невыносимая тяжесть. И я точно знал, что уже не выдержу. Если не сумею. Прочно и крепко забыть. И прогнать от себя Духа земли.

Но я себе запретил забывать. Вот перила. И черный провал. И память уходит сама. И никаких усилий. И никаких запретов не стало. И я понял, что вот я, наконец, вовсе один. И я позвал себя и услышал себя самого. И ответил себе. Но это был не тот ответ, который мне прошептала Нина Ивановна.

Что же получается? Бог есть бог. А жизнь – это его одежда? И не просто живая. А вся жизнь как одеяние. Первой силы. Дух земли – промежуток. Звено. Между Богом и каждым из нас. Очень уж просто. И зачем перевод. Нужно сказать что-то свое.

- Если ты ничего не будешь записывать, я тебе помогу. Тут, на лестнице, перед провалом, в темноте, ощупывая перила,  ты все узнаешь, поймешь и забудешь сразу. Ну вот. Я сейчас открываю последнюю тайну. Ты видел меня. Ты слышал мой голос. Ты нашел слова на своем языке. Вот звонок твоей собственной двери. Возвращайся домой и забудь.

В тот вечер я знал, что сделано все, что возможно. И оно, само по себе, когда-нибудь вспомнится мне. А пока только обрывки слов и ритм порванной фразы. Да, я ничего не записывал. И невыносимая тяжесть меня давила. И я ее терпел и не прерывал и был счастлив тем единственным счастьем, какое мне подарил глухой и гулкий голос во тьме. Голос Духа земли и моей современности.

Было о чем подумать. Нина Ивановна еще до войны учила меня любить все немецкое. И я полюбил. И, как ни страшно сказать, любил во время войны. И никак не мог понять, почему то, что я любил, стало для меня и для всех ненавистным и страшным. И я все годы войны хотел найти в нем то, что продолжаю любить. А когда настала наша победа, я убеждал себя: нам помогло в немецком именно то, что я любил и люблю.

Мой русский язык соревновался и воевал. А немецкий должен был ему покориться. И не покорялся. Несмотря ни на что. И точно так же все русское во мне должно было ускорить победу. И оно побеждало. И нужно было найти в нем то, что могло бы полюбить немецкого Духа земли. И я чувствовал, что это вполне возможно и необходимо – в сорок девятом году. И оба Духа земли враждовали и любили друг друга.

Но немецкий Дух казался на темной лестнице очень страшным. И тяжесть нельзя было терпеть и одолеть. И голос мне возражал. И я сам себя останавливал. И не хотел нащупать на двери движок никелированного звонка. Я видел его в темноте и не касался рукой. И был подарен счастьем того, что стоял у родного порога  и никак не мог переступить этот порог сквозь закрытую дверь. И не спешил ее открывать. И это было для меня и впрямь самое  страшное счастье.

Казалось бы, так ясно. Мама учила меня и в блокаду, и в эвакуации  различать немецкое и фашистское. И я не путал эти слова. Но то, что в немецком принимало фашизм, было моим врагом. А что это? Неужели никто не знает? И не только немецкий. Общий наш Дух земли являлся и исчезал.  А я в переводе обязан был для себя это понять. Да, я так и буду стоять на лестнице. Пока не пойму.

Гете слушал меня. А я ему объяснял мой вопрос. И в темноте было очень понятно, почему он жует губами, смотрит в пролет лестницы и пытается мысленно что-то добавить в реплику Духа земли. И никак у него не выходит. Реплика остается такой, как была. А от этого зависел мой перевод.  Не выйдет у Гете, не получится и у меня.

Больше того. Я знал, что стою именно в той точке и так, что Гете может жевать губами и думать. А стоит мне двинуться и поменять мою позу, и сразу он прервет работу свою, усмехнется печально и отойдет на покой.

И я вслух и в голос, громко,  за него перечитывал текст по-немецки, и из глубины провала отдавалось красивое эхо. И в этом отзвуке должно было появиться что-то неожиданно новое.  Я пытался поймать какое-то слово. Оно явно звучало. Но гулкий отзвук издалека сбивал меня и не давал мне услышать себя.

А Гете стоял где-то рядом. И я слышал его дыхание. И просил его повторить вслух добавленный стих. И не мог удержаться. Менял мою позу. Перехватывал поручень. Дергал перила. И Гете охотно и легко пропадал.  А потом нехотя и с трудом опять появлялся. Но я, конечно, его не видел и не мог разглядеть.

Гулкий мой голос что-то подсказывал мне. Когда возвращался оттуда. А когда уходил туда, оставлял немецкий текст неизменным. А мой русский текст вообще не звучал. Я пытался, но он мгновенно становился немецким. И сразу был очень страшным. И я чувствовал, что я умру, но не подвинусь от того места, на котором стою.

Поручень дрогнул. И я догадался, что  немецкий текст изменен.

Дело. Дело. Сначала заверши свой перевод. А потом уже. Выйдут из него. Сила. Идея. Слово. И вообще весь твой стих. И весь язык. Тот, который тебе заранее дан. И который неизмеримо больше. Тебя самого. Сначала Дух деяния. А слово потом. Ты ведь помнишь. Фауст переводил. Так, чтоб от слова дойти до любви. Но у него слово было в начале. Перевод-поправка. С точностью до наоборот.

Дело. Конечно. Только оно. Всегда. Везде. В момент рождения. В момент умирания.  Время – дело. Движение – дело. Волны. Волны. Вверх и вниз. Возникновение. И только прожив целую жизнь. Можно добавить. Вечное море – вечная женственность. Одно только это слово. Одно, одно  – за  целую жизнь.

Да. Гете сделал поправку.  Он сделал свой перевод. Он перевел самого себя. И нашел для себя. Новое слово. А теперь здесь на лестнице. В темноте. Рядом со мной. Еще раз поправил себя. Потому что он понял. Мне нужно помочь. И теперь уж и впрямь. Только одним единственным словом. Которое возникает. Когда сделано все.

И этого слова нет на его языке. Его надо было создать. И оно не в начале. А в самом конце. И теперь оно есть. И с него нужно сделать мой перевод. И тогда, на лестнице, я отказался переводить. Потому что я был в самом начале. А теперь, я думаю, время пришло.

Та же война. И я теперь – тот же ребенок. И мне удается. Перенести мою память. Оттуда – сюда. А это значит, наверно, что там сделано все. Но почему-то я не заметил.  И вообще не заметил, как жизнь пролетела мгновенно. И до сих пор я слушаю ту тишину. И чувствую те же перила. И вижу тот же провал. А на самом деле – все заново. И все в самом начале. И я мог бы сейчас. Это сказать. Себе самому.

Но я только один. Еще не умею понять. И не помню. Как я нажал движок. Никелированного дверного звонка. И как я вошел в нашу дверь. Оставив у себя за спиной. Тьму и безмолвие. И тот особый запах лестницы. Который в детстве я так любил. И которого так боялся. В нем, в этом запахе мое растворенное слово.

Оно остается там. Но я до сих пор помню о нем. И прошептать его вслух. Теперь настала пора.

РОССИЯ

РОССИЯ

 

Низовское поле, степь ли –

Вы источник моей тоски.

Никому не нужные стебли

Тянут к небу свои колоски.

 

Урожай такой иллюзорен

Для художников и для стад.

В колосках не хватает зерен,

Оттого и прямо стоят.

 

Что вы плачете все, как дети,

Повинуясь и повинясь?

Я таких расставаний свидетель,

О каких не слыхали у нас.

 

У какого иконостаса

И, простите, в храме каком

Весь народ с Россией расстался

Абсолютно и целиком?

 

Апокалипсис был кричащим,

Чашу мимо не пронесут.

Всех, кто к этому был причастен,

Вызываю на страшный суд.

 

Не риторикой допотопной

Эти строки порождены.

Заказные убийства подобны

Убиенью моей страны.

 

На каком пороге и где мы,

Если в книге добра и зла

Гибель сына до этой темы

Дорастала и доросла?

 

А тоска по родному дому

Бытие повернула вспять

И, как видите, мне, седому,

Десять лет не давала спать.

 

Миражи и мои миражи,

Ипостаси родной семьи,

Не кивайте на силы вражьи,

Поглядите в души свои.

 

Умираю и возвращаюсь

И влагаю в последний стих

То, как родина смотрит, прощаясь,

Колосками полей пустых.

 

И она все больней и краше

И тоска моя все сильней.

Почему никому не страшен

Страшный суд  расставанья с ней?

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В неописуемом развале

Назрела новая беда,

А мы и не подозревали

Итогов страшного суда.

 

От Бога выпадает милость

Еще пожить недели две,

И ничего не изменилось

Ни в Петербурге, ни в Москве.

 

А на сто первом и сто пятом,

Куда ведет моя тропа,

Взрывается последний атом,

Горит последняя изба.

 

И мы опять в недоуменье

Или пытаемся опять

Остановить грехопаденье

И откровение прервать.

 

И потому за две недели

Нам не добавлено и дня.

А это ведь на самом деле

Очередная западня.

 

И я отвечу головою,

Преследуя благую цель,

И даже бытие удвою

На протяженье двух недель,

 

И даже вдвое или втрое

Благоустрою впереди

Существование второе,

Куда мы сможем перейти.

 

Но кто взрывает ежедневно

Лабораторию мою?

И почему она враждебна

Единственному бытию?

 

Моим коллайдером ускорясь,

Она усиливает звук

И увеличивает скорость,

Уничтожая все вокруг.

 

И на сто первом и сто пятом,

Куда ведет моя тропа,

Взрывается последний атом,

Горит последняя изба.

 

И доверительно со мною

И окончательно простясь,

Уходит Бытие родное

В свою иную ипостась.

 

И тяжело и непосильно

Прикосновением одним

Оттуда вызываю сына

И оживаю рядом с ним.

 

2.

Себя в тумане растворив,

Стоит недвижен и молчит он.

Ведь на двоих или троих

Мой небытийный дом рассчитан.

 

Он выкрашен и укреплен

На железобетонных сваях,

И уж не двигается он,

Как иногда во сне бывает.

 

Не понимаю, чем и как

Он отличается от прочих,

Но не обжит его чердак

И пишущей машинки почерк.

 

А домик прямо на виду,

И все равно, пройдя по саду,

Я к самому себе приду,

Войду и за машинку сяду.

 

Строками клавиш и трудом

Избавясь от моих писаний,

Пойду потом в наш малый дом,

Строенье, спаренное с баней.

 

Все из тумана восстает,

И все по-прежнему знакомо.

Небытие воссоздает

Меня и оба наших дома.

 

Но опасаюсь я, что здесь

Неисчислимы варианты.

Глядит моя благая весть

В окно и сквозь стекло веранды.

 

И возмещеньем всех потерь

Я вижу сквозь листву и хвою –

Идут, ключом открыли дверь,

Порог переступили двое.

 

Они, любимые мои,

Живут, любя и прозревая,

Мой сын, еще в небытии,

А с ним жена моя – живая.

 

Однако в садике своем

Я замыкать себя не стану.

Вселенная, как мы втроем,

Сейчас выходит из тумана.

 

И вот я оказался прав:

Небытия благая сила,

Все варианты перебрав,

Мой вариант возобновила.

 

 

3.

Надежен или завышаем,

Ответ земле необходим.

Кому Россию завещаем?

Кому Европу отдадим?

 

Я не ответил и ушел бы,

Оборонясь и устранясь.

Но ведь уже людские толпы

Ответов требуют у нас.

 

Предупрежденьями одними

Настаивают на своем.

Уже земля горит под ними,

А мы ответа не даем.

 

За все грехи и преступленья

Испытываю боль и стыд.

Вы не хотите обновленья,

Которое нам предстоит?

 

Приоритет непререкаем,

Война отчаянней и злей.

Но мы людей не испугаем

Цивилизацией своей.

 

Никто ведь лаской и указкой

Не ущемил и не сломил

Американский, африканский

И палестинский третий мир.

 

Когда материки потонут,

Не оправдается расчет.

Китай останется не тронут,

А рядом Индия растет.

 

Уже давно землею прожит

И первый наш, и третий Рим.

И вот земля терпеть не может

Все то, что мы сейчас творим.

 

Существованье на пределе

От общих и глобальных бед.

Пора подумать, в самом деле,

И обнародовать ответ.

 

Но мы опасные истоки

Заведомо уберегли.

И все произойдет в итоге

По воле матери Земли.

 

4.

Преодоленье осознает,

Чему себя предназначать,

Пока Небытие не знает,

Что делать и с чего начать.

 

Сначала скрипнет половица,

Потом из воздуха почти

Я предназначен появиться

И первый стих произнести.

 

Работа жуткая, немая.

И вот, когда чердак затих,

Произношу, не понимая,

Что это мой последний стих

 

Иронизирую предвзято

О недописанной строке,

Что будто я ее когда-то

Забыл на этом чердаке.

 

И даже из пустого кресла,

Где я сидел последний раз,

Она в Небытие пролезла

И там со мной разобралась.

 

Она усилила мой поиск,

И что в ней так и что не так.

И, ни о чем не беспокоясь,

Меня вернула на чердак.

 

Теперь ходи за нею следом

Или окошко занавесь,

Но ты невидим и неведом

И нереален там и здесь.

 

Неугомонная, земная,

Ведь я один тобою взят.

И вот Небытие не знает,

Как возвратить меня назад.

 

В уединении сугубом

Отныне ласточка одна

Потрогает крылом и клювом

Стекло чердачного окна.

 

И удивительная странность:

Один бродя по чердаку,

Я не уйду и не останусь,

И допишу мою строку.

 

5.

Тирада произнесена

И открывает за пределом

Особое сознанье сна

В тумане розовом и белом.

 

Неузнаваемо земной

Он обволакивает свыше

Верхушки яблонь подо мной

И чуть приметный гребень крыши.

 

Прочитываю до конца

Язык передрассветных пятен,

А у веранды и крыльца

Туман глубок и необъятен.

 

От дома и от чердака

Иду нездешними шагами,

На ощупь и  наверняка

Припоминая каждый камень.

 

Я в этот мир перенесен,

Где плоть и кровь моя живая,

Но это небытийный сон,

Которым я овладеваю.

 

Овладевай и не спугни

Туман, которым ты обманут.

Поселка первые огни

Реальными огнями станут.

 

И так до утренней зари,

До будки железнодорожной.

Приснилось — поблагодари

И просыпайся осторожно.

 

И от подобного труда

Мы воскресением  забрезжим.

По-видимому, никогда

Небытие не будет прежним.

 

И я мой позабытый грех

Суровой памятью затрону

И, чтобы не парить поверх,

Пройду по синему перрону.

 

И вот земля воскрешена.

И где я буду и не буду,

Особое сознанье сна

Подстережет меня повсюду.

 

6.

Летит, закутывая в дым

Единственного пешехода,

За паровозом золотым

Состав сорокового года.

 

Остановился пешеход,

И осторожен, и приметлив.

А электричка подождет,

У нашей станции помедлив.

 

Пересоздав и воссоздав

Утраченное невозвратно,

У парапета мой состав

Я пропущу тысячекратно.

 

Ведь  я себе предначертал,

Мое недоуменье спрятав,

Своеобразный ритуал

Возобновлений и возвратов.

 

Иные двери, буфера

И довоенная вагонка.

Мне в этом поезде пора

Возобновить себя — ребенка.

 

Неуловимое не то

Сейчас изменится в основе –

И унесет меня в ничто,

И на перроне остановит.

 

И вот вагоны пронеслись,

Неукоснительны и строги,

Воспоминание и мысль

Остановив на полдороге.

 

Пожалуйста, не приукрась

Преодоления игрою.

На этой станции как раз

Я опознание устрою.

 

Какая может быть игра,

Когда, жесток и неуступчив,

Состав сжимает буфера,

Судьбу и жизнь мою расплющив.

 

Остановился пешеход,

И осторожен, и приметлив.

А электричка подождет,

У нашей станции помедлив.

 

7.

У времени какой-то сбой

И откровенно воля злая.

Неловко быть самим собой,

Везде себя возобновляя.

 

Неумолимей и лютей

Родные розовые дали.

Эпоха родила детей,

А дети в поезде пропали.

 

Не убивай и не обидь

Законно или незаконно

Того, кто мог предотвратить

Исчезновение вагона.

 

Уже полвека мне кричат

Отчаяньем дыханий детских

Изображения зайчат

Или цветы на занавесках.

 

Вагон почувствовал беду,

Когда при повороте справа

Он кувырком на всем ходу

Случайно выпал из состава.

 

А хвост, порядок сохранив,

У станции догнал свой поезд

И ликвидировал разрыв,

Автоматически пристроясь.

 

Да, он пристроился вдогон,

И, видимо, в минуты эти

Тонул потерянный вагон,

Где были маленькие дети.

 

Себя собрав и сочетав

Соединительным пробелом,

Неуправляемый состав

Опять летит в тумане белом.

 

Воронкой, берегом реки

Или железною дорогой

Моих детей убереги

Да и родителей не трогай.

 

Но пассажиры не вольны,

Они сидят и едут вместе.

А впереди – огонь войны,

Преодоленье и возмездье.

 

8.

А я ведь мог на полпути

Рискованно или рисково

Из самого себя уйти

И перейти в себя-другого.

 

Решительно и напрямик

В другого мог перешагнуть я,

Но упустил короткий миг

На полпути и перепутье.

 

И вот работаю за двух,

Но замечаю каждый день я,

Что рядышком идет мой друг

Путем иного предпочтенья.

 

И не достать его рукой,

Ведь он невидим и неслышим.

А это просто я-другой

С иной судьбой и даром высшим.

 

Как будто делаем одно

Душою, красками и речью.

Однако нам запрещено

Друг другу повернуть навстречу.

 

И был бы откровенно прост

Ненарушаемый порядок.

Но между нами белый холст

Моих прозрений и догадок.

 

Увы, не так уж много их,

Но я шагну к нему и к сыну,

Когда шепну последний стих

И допишу мою картину.

 

Ведь мы друг друга узнаем,

И там, за полотном этюда,

Он есть в небытии моем

И подает сигнал оттуда.

 

9.

Сухая вкусная смола,

Сосновый ствол в чешуйках сизых.

И тень зеленая легла,

И дождик на иголках высох.

 

Я окончательно промок

На расстоянии от дома.

А ты, сосна, мой островок

В неразберихе бурелома.

 

Но синева над головой

Сегодня потемнеет скоро.

И под ногами холмик твой -

Моя последняя опора.

 

А солнышко уже ко мне

Совсем утрачивает жалость.

И на тебе, моей сосне,

Оно случайно задержалось.

 

Я вижу те или не те

Зеленоватые просветы.

По ним в кромешной темноте

Я обнаруживаю, где ты.

 

К тебе невидимый подъем,

А за тобою – словно пропасть.

Придется нам побыть вдвоем,

Вполне друг другу уподобясь.

 

Касаюсь теплого ствола,

Шепчу спасительное слово.

Довольно этого тепла,

Чтобы тебя увидеть снова.

 

И, от ствола не отделим,

Себя я чувствую сосною,

Сосновым папою моим,

И папа говорит со мною.

 

И эти шорохи не в счет,

Когда я по-отцовски мудро,

Услышав, как смола течет,

Распределяю краски утра.

 

А надо мною твой навес,

Как неразгаданная тайна.

И киноварью, наконец,

Тебя я крашу вертикально.

 

И уж теперь наверняка,

Окаймлена лиловой глиной,

Увидит синяя река

Твой силуэт ультрамаринный.

 

 

И даст мне лучшую из смол

На берегу в тени зеленой

Твой сизый раскаленный ствол

Под малахитовою кроной.

 

10.

Дорога для  меня одна –

От ужаса и беспредела.

От насыпи и полотна

К избе, которая сгорела.

 

Я к путешествию готов,

Иду с намереньем особым

За горизонт от поездов,

Петляя по заросшим тропам.

 

Мой шаг хозяйский неуклюж,

Мой взгляд нетерпелив и робок.

Река извилистая в глушь

Ведет меня вдоль этих тропок.

 

Избу чужую и ничью

Вдали припоминая грустно,

Река, подобная ручью,

Все больше расширяет русло.

 

И в ожидаемой дали,

По мере приближенья к цели,

Мои поляны заросли,

Мои поля осиротели.

 

Кому нужна благая весть

И откровение любое,

Когда сожжен поселок весь

С его последнею избою?

 

Бушует ветер, шевеля

Обугленные бревна эти.

Безвидна и пуста земля,

Спустя веков тысячелетья.

 

 

Но здесь особенная та,

Себя над пепелищем вызвав,

Единственная пустота,

Небытию последний вызов.

 

Сворачивай к таким местам,

Где сразу наступает час твой.

История творится там,

Иди, упорствуй и участвуй.

 

Твои соратники везде.

Иди, спокойный и молчащий.

Привет закату и звезде,

Привет непроходимой чаще.

 

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

11.

Все это может участиться,

А срок неумолимо сжат.

Уже смертельные частицы

Над головой моей кружат.

 

Я их могу столкнуть друг с другом

Дорожным посохом своим.

А он обрублен и обструган

И мне в пути необходим.

 

Воображение, дорогой

Возобновись и участись.

И только ничего не трогай

В прозрачном облаке частиц.

 

А то из их переполоха

Объявится переворот.

Уйдет бытийная эпоха

И небытийная придет.

 

Неотвратимая, тупая

И незаметная сперва,

Она приходит и вступает

В свои законные права.

 

Она становится такою

Во всем природном естестве.

Она клубится над рекою,

Она шевелится в листве.

 

Она идет, и с нею вместе

Апофатическая тьма.

Но это ведь ее предвестье,

А вовсе не она сама.

 

Воображенье в разных видах,

В любых сиреневых потьмах,

Удерживай случайный выдох

И посоха неверный взмах.

 

Надежду затаив глубоко,

Рывком шагни из толкотни,

Рвани и только ради бога

Частицы эти не сомкни.

 

Они опять кружат и кружат

В лучах сиреневой зари,

Неразличимые снаружи

И смертоносные внутри.

 

12.

Самих себя возобновив,

Мы травы и деревья встретим,

Покуда Ящеры извив,

Как зеркало, следит за этим.

 

До пояса водоворот

Вокруг идущих тел и между.

Мы реку переходим вброд,

Над головой неся одежду.

 

Мы вылезаем, изловчась,

На берег нашего привала.

Но Миша молчалив сейчас

И не смеется, как бывало.

 

Благоухая через край,

Река похоронила звуки.

И не заглянут в этот рай

Ни сыновья мои, ни внуки.

 

Они уехали домой

И нас не слышат и не видят.

И разве только Миша мой

Навстречу выглянет и выйдет.

 

Сейчас он появился тут.

Небытие перерастая,

И через несколько минут

Обязан в воздухе растаять.

 

Но удивительней всего,

Что Миша узнаваем вроде,

И запись голоса его

Хранится  в том водовороте.

 

Мы здесь бывали, и с тех пор

Воспоминанье как возмездье.

Для пятерых горит костер,

И нет ни одного на месте.

 

Торфяно-красная вода

Овеяна моими снами,

Чтобы сейчас и навсегда

Все пятеро сидели с нами.

 

Ведь можно прошлое поймать,

В былое отраженье глядя.

И, проворачивая вспять,

Я подхожу к зеркальной глади.

 

 

Но в этой глади водяной

Нет никого и нет кого-то.

Здесь только я с моей женой

На берегу водоворота.

 

13.

Мой путь рекою перекрыт.

Она лиловая. При этом

Закат сиреневый горит

Каким-то необычным светом.

 

Я помню, здесь давным-давно,

У места первого привала,

Большое скользкое бревно

Изгиб реки перекрывало.

 

И кто-то, помнится, прибил,

Затем что вброд идти глубоко,

Подобье маленьких перил,

Но только с одного лишь бока.

 

По глади ровного стекла

Или по ветреной погоде

Подробность эта уплыла

В недавнем синем половодье.

 

Передо мною черный лес

Над крутизной береговою.

И вот зачем-то я полез

В лиловый омут с головою.

 

Казалось бы, всего делов,

Себя разденем и разуем.

Но омуток не так лилов,

Не так полог и предсказуем.

 

И я не думал, что нырну

И даже попаду под камень.

Короче, я пошел ко дну

С одеждою и сапогами.

 

А я ведь мог бы обойти

Береговое, роковое

То место, где на полпути

Недавно утонули двое.

 

Не знаю, в том или ином,

Но в этом мире очень плохо.

Глотнул воды под валуном,

А над водой не сделал вдоха.

 

Теряю ощущенье дна

И чудом оживаю снова

От глубины и валуна

И охлажденья ледяного.

 

14.

Моею давнею виной

Глядит в глаза и дышит жарко.

Она опять передо мной,

Моя чепрачная овчарка.

 

Я выплываю, и как раз

В тени, сквозь лиственную сетку,

Я узнаю ее окрас,

Ее носочки и горжетку.

 

Но я из омута еще

На берег выбраться не смею.

Она ложится на плечо

Тяжелой головой своею.

 

Прикосновения давно

Мы не испытывали оба.

А ведь сейчас оно одно

Меня спасает от озноба.

 

Не понимаю, как втекло

Над посинелою рекою

Мое тепло в ее тепло,

Неуловимое такое.

 

Вот мы вдвоем на берегу,

Под сеткой лиственного крова.

И я поверить не могу,

Что ты опять жива, здорова.

 

Тебя вели к себе домой

Твои хозяева другие.

Все потому, что Миша мой

Едва дышал от аллергии.

 

И кто-нибудь, когда-нибудь

Вообразит момент ухода,

Как ты кидалась мне на грудь

И как ждала меня два года.

 

И ради этого тепла

Ты вроде бы со мною вместе

От ожиданья умерла.

А Миша мой убит в подъезде.

 

И после Страшного суда,

На берегу неразличима,

Ты ожила и навсегда

Его от смерти излечила.

 

15.

И тут не надо объяснять

Все то, что лучше или хуже.

На берегу со мною сядь,

Поставь невидимые уши.

 

Очередным добром и злом

Обеспокоена осина.

Одолевают бурелом

Шаги невидимого сына.

 

И сразу я ищу вокруг

Собаке брошенную фразу.

Когда я замираю вдруг,

Он тоже замирает сразу.

 

Он приближается, и вот

Сегодня пережит и прожит

Невероятный переход,

И сын пути мои проложит.

 

Все это выдумки одни.

И не уйдешь и не ускоришь.

Разочаруйся и вдохни

Черно-сиреневую горечь.

 

Из ничего и ничьего

К живому сроку или знаку

Овчарка вывела его,

А он увел мою собаку.

 

Березы черные молчат.

Но и за этими стволами

Аквамаринный день зачат,

Горит карминовое пламя.

 

И я иду на этот свет

Глухою чащею лесною

И обнаруживаю след,

Проложенный передо мною.

 

И вот не чувствую земли

И выбираюсь на дорогу.

Но возгорание вдали

Уже темнеет понемногу.

 

Или опять, смотри-смотри,

Возобновляется, пожалуй.

Замена утренней зари,

Огонь последнего пожара.

 

16.

Останови полночный миг

Лугов и деревень безлюдых.

Отец до вымыслов моих

Добрался в красках и этюдах.

 

А мать с собою унесла

Его невидимые кисти.

Но вы этюды без числа

Ко мне и к матери приблизьте.

 

А я подумаю пока

И помолюсь моей иконе,

Пожарам платья и платка

На травяном зеленом фоне.

 

И облегаемая плоть,

Святые выдохи и вдохи

Никак не могут побороть

Победу огненной эпохи.

 

Иконный и исконный лик,

Знакомый и во мне, и в детях,

Десятилетия подвиг

Не замечать ожогов этих.

 

Ее пожары таковы.

И вот бежит она, босая,

Платок срывая с головы

И прямо на землю бросая.

 

С загаром цвета молотьбы

И в платье красного металла,

Не добегая до избы,

Она, как вкопанная, стала.

 

Отец прибег в моей душе

К осуществляемому втайне.

Кармина, редкого уже,

С аквамарином сочетанье.

 

Прибег он или не прибег,

Но сокрушительная сила

Внушила ей последний бег

И вдруг ее остановила.

 

 

Моя икона из икон

Аквамарином и кармином

Сегодня или испокон

Мерцает между мной и сыном.

 

17.

По мусору бетонных плит,

По этим уличным клоакам

Он побежал за мной, облит

Коричневым и черным лаком.

 

В людской зловонной толкотне

Босых ступней его не слышно,

И, очевидно, только мне

Открылся малолетний Кришна.

 

Игрушка черная мала,

И, на минуту оживая,

Она внезапно ожила

И побежала, как живая.

 

Миниатюрен и упруг,

Все незаметней и бесследней

За мной по Дели в Петербург

Бежит малыш четырехлетний.

 

Из милой нищенской семьи,

Как будто Кришна черноротый,

Кричит: «С собой меня возьми,

Во мне зерно переворота.

 

Ведь ты помилован всерьез,

На внуков и Россию глядя.

Я обновление принес

Тебе, чужой и добрый дядя!»

 

А богоматерь – по следам,

Окутана индийской тканью:

«Кому я сына передам,

Как божество, на воспитанье?»

 

Глазам, локтям, ступням и ртам

В миропорядке нет простора.

И ты, мелькая тут и там,

Вселенской формой станешь скоро.

 

Любой миропорядок строг,

Но мы ведь поняли друг друга.

Задолго нарушая срок,

Возобновится калиюга.

 

Россия, что же ты молчишь?

Или черты своей достигла?

В тебе, доверчивый малыш,

Зародыш будущего цикла.

 

Я не отец тебе, но ты

Бежать и оглянуться вправе.

Глаза чернее черноты,

Белки в коричневой оправе.

 

Невидимый сыночек мой,

Кому ты неродной и лишний?

И я беру тебя с собой

И прямо называю Кришной.

 

18.

Пугать не надо никого

Ни воскресеньем, ни распятьем.

Меня и сына моего

Не воскресить и не распять им.

 

Белеет Иерусалим

И обволакивает, чтобы

Себе прокладывать самим

Свою дорогу к храму гроба.

 

Непробиваемым ступням

Легко, неверие развеяв,

Идти по белым ступеням

Среди арабов и евреев.

 

 

 

 

Наедине или окрест

Не упадаем и не стонем,

Доверив позабытый крест

Непробиваемым ладоням.

 

В скале мерцает белизной

Захоронение простое,

Где сын лежит передо мной,

Одновременно рядом стоя.

 

И вот, пока мы так стоим

И пребываем в нашем храме,

Бессилен Иерусалим

Хотя бы что-то сделать с нами.

 

Одновременно в двух мирах

Я побывал и перепутал

И фимиам, и полумрак,

И железобетонный купол,

 

И переход и перепад,

И за пределом, и над краем,

Туда, где сын мой был распят,

И весь от головы до пят

Под мириадами лампад

Уже теперь недосягаем.

 

Скажи, могло ли это быть

И не произойти могло ли?

Ты научил меня любить,

Кричать от горя и от боли.

 

Тебя, мой одинокий Спас,

Убили здесь, на этом месте.

И все равно ты город спас

От гнева и отцовской мести.

 

И на полу, и в куполах

И осязаемо, и слепо

Явились Яхве и Аллах

К порогу мраморного склепа.

 

Еще немного, и войдут

Уверенно и совместимо,

Сегодня совершая тут

Спасенье Иерусалима.

 

А для меня страшней всего

Его незримое надгробье.

Мой сын у гроба своего

Стоит и смотрит исподлобья.

 

Но я его уже постиг,

Ладони и ступни потрогав.

А он мне подарил мой стих

И для меня, и для пророков.

 

Невероятная стезя,

Неузнаваемо-прямая.

От гроба отойти нельзя,

Благословенье принимая.

 

Но по особому пути

Наперекор моим обрядам

Хочу от гроба отойти

И увести того, кто рядом.

 

И увести его туда,

Где он со мною будет вместе,

Оберегая города

От гнева и отцовской мести.

 

19.

Наверно, утешеньем слабым

Все это сделалось уже.

Мы в положенье том же самом,

На том же самом рубеже.

 

Она по-прежнему перечит

Нововведениям любым.

Все так же сруб ее бревенчат

И лик ее неколебим.

 

Ее простор  европ и азий

Никто не выпил и не сгреб.

Она единственный оазис

В кольце америк и европ.

 

Не говоря о том ни слова,

Куда отсюда бы уйти,

Осознает себя основа

Любых сознаний и бытий.

 

Необозримая сыновья

Одна могла к себе привесть

Без божества и богословья

Небытия благая весть.

 

Пускай безропотно и сонно

Мы перемрем наперебой.

Она – единственная зона,

Где можно быть самим собой.

 

А вы попробуйте прорваться

Туда, где наш источник свят.

Готовьте нас для резерваций.

Бросайте глупый ваш десант.

 

Мы даже сами вас покличем,

Но не задержимся в плену,

Поэтому англоязычьем

Глушите нашу тишину.

 

Цивилизованных и сирых

Предупреждает опыт наш:

Мы распродать себя не в силах –

Небытие не распродашь!

 

 

Возобновляясь неустанно,

Она сама себе верна,

И окончательная тайна

Сквозит из каждого бревна.

 

В ее разбросе и забросе

Не перепутай верх и низ.

В Небытие уйти не бойся!

Умри и заново начнись!

 

Непритязательно и серо

Глядят поселок и земля.

Она единственная сфера,

Где все начнется от нуля.

 

20.

Мы на Руси не станем ждать

Повиновенья и бунтарства

И перестанем рассуждать

О перспективах государства.

 

Сегодня раз и навсегда

Мы ликвидируем границы.

Во время страшного суда

Небытие не сохранится.

 

Конечно, это божество

Само себя не пожалеет.

Однако на суде его

И Бытие не уцелеет.

 

Сгорит война, исчезнет мир

И все бытийное веретье.

Рождается из черных дыр

Непознаваемое Третье.

 

Глядит в зерцало из зерцал

Триипостасная вторая,

Чтобы я бога созерцал

Из тридцать третьей песни «Рая».

 

И эту боль, и  эту быль

Потрогай собственной рукою.

Второю ипостасью был,

Теперь она совсем другое.

 

Перед последней глубиной

Любить и радоваться нечем.

И в оде «Бог» очередной

Тебе исход не обеспечен.

 

Уже твоих несовершенств

Не перечислить и не вынесть.

Но сотвори нормальный жест

И восстанавливай бытийность.

 

Любовь, которая жила,

Еще сумеет побороться.

Всплывай из черного жерла.

И государство соберется.

 

И есть необходимость в нем,

И мы последуем  идеям,

И невозвратное вернем,

И непостижное затеем.

 

 

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

21.

Гроза как будто бы впервой

В таком неслыханном разгуле.

И высоко над головой

Деревья головы нагнули.

 

Ни пешехода по краям,

Ни мужика в телеге тряской

По колеям дорожных ям,

Затянутым зеленой ряской.

 

Река попутная черна

До каменистого порога,

И вместе с ней обречена

Мертворожденная дорога.

 

И непогоде вопреки

Брести страшней и тяжелее

По этой ровной вдоль реки

Давно прорубленной аллее.

 

И эти грозы без числа

Неумолимей год от года.

Но вот она не заросла

И ждет проезда и прохода.

 

22.

Хочу, чтоб с прежней быстротой

Опроверженьем этих жалоб

Над перспективою пустой

Былое солнце пробежало  б.

 

Дорогу в облаке прорыв,

Снопом феерия живая

Прорвется в облачный прорыв,

За ним повсюду поспевая.

 

Открытия невелики,

Но станут чудом небывалым

В его лучах моховики,

А слева – белые  навалом.

 

И вот феерией дано

Одно мгновение оттуда.

Промчится яркое пятно,

И пропадет грибное чудо.

 

Перебирается пока,

И на мгновенье в том же виде

Остановитесь, облака,

И сноп лучей остановите.

 

Я понимаю, дождь идет,

Но в миг пробега и прогляда

Грибное царство подождет,

А мне другое вспомнить надо.

 

Пока перебегает сноп,

И тысячи не обессудив

Иных предвидений и снов,

Иных неисчислимых судеб, -

 

Гроза,  попробуй прорубить

В дожде и громе поределом

Все то, что только может быть

В пределах или за пределом.

 

Но для какого рубежа,

Кому в отраду или назло,

В конец аллеи добежав,

Пятно летучее погасло.

 

В забытии и в забытьи,

В любом обличье ли и виде ль,

Иду по ровному пути,

Не забывая то, что видел.

 

23.

А что, скажи, за этот срок

Мне стало ясно и понятно,

Пока по тысяче дорог

Уже бежали эти пятна?

 

Недаром черная вода

И непроезжая дорога

Из леса вывели сюда,

На место прежнего поджога.

 

Стою, к порогам подойдя,

И что запомнил и забыл я?

Однообразие дождя

Или грибного изобилья?

 

Камней и бревен чернота

Пожар не угасили разве?

Над местом прежнего моста

Кипит воды многообразье.

 

Скажите, за какую мзду,

Какой хозяин, или кто же,

Прошел по этому мосту,

Поджёг его и уничтожил?

 

Какой бессмысленный поджог.

А впрочем, если вы спросили,

Не тот ли это, кто поджёг

Последнюю избу в России?

 

По-своему хозяин прав

И рассуждает очень просто.

Сожженье этих переправ  –

К самопожертвованью подступ.

 

В небытие перемахнем

И отдохнем от  переезда,

Сжигая жертвенным огнем,

И этот мост, и это место.

 

И лягут  поперек реки

Останки черные повсюду,

И деревянные быки

Рассыплют каменную груду.

 

И  побежит по ней  тропа

Туда, где волею неправой

Твоя  последняя изба

Еще горит за переправой.

 

24.

Переселяйся поскорей,

Полегче, пообыкновенней

В края лесов и пустырей

Из городов и поселений.

 

По всей России вглубь и вширь

Тебя удерживать не станем.

Столица мира и пустырь

Сейчас меняются местами.

 

От перегрева южных стран

В соседство русского народца

Переберется Ватикан,

Потом Париж переберется.

 

Но африканская война

Закончится не очень гладко.

И вот настанут времена

Совсем другого распорядка.

 

Пока мы с вами до сих пор

Неизлечимостью болеем,

Евроазийский наш простор

Уйдет к другим гипербореям.

 

И я посмертно разберусь,

Как, изловчась и сочетаясь,

Поделят вымершую Русь

Американец и китаец.

 

Но дух российский будет жив,

И в невообразимой нови,

Все племена соединив,

Индус Россию восстановит.

 

И, может быть, на этот раз

Мы не разрушим наш великий

Протекторат кровей и рас,

Обыкновений и религий.

 

Мы вспомним лучшие века

И, становясь четвертым Римом,

Невольно и наверняка

Святое назначенье примем.

 

 

На пепелище не молчи.

Оно бесплотно и бескровно.

И откровением в ночи

Дымят обугленные бревна.

 

25.

Сквозь эту угольную тьму

Рубиновый источник светел.

Его к приходу моему

Полночный раздувает ветер.

 

Взамен овинов и рябин,

Сжигаемых вдали и близко,

Один единственный рубин,

А в нем – спасительная искра.

 

Погода может надо мной

Впадать в небытие и в ересь.

А я от искорки одной

Костер зажег – сижу и греюсь.

 

Приосенить огонь костра

Поможет верная ватнуха.

Промозглый дождь, как из ведра,

Опасен для святого духа.

 

Наперекор любым ветрам

Я здесь умру вдали от крова.

Провозгласить последний храм

Не будет случая второго.

 

Не вопреки и не взамен

Духовной и церковной были,

Без куполов и белых стен,

Какие до войны здесь были.

 

Непререкаем и сугуб,

Одолевает потрясенья

Обугленный сожженный сруб

С единственной свечой спасенья.

 

Придя к стенам и возле них,

На эпохальном перехвате,

Я неожиданно возник

И даже оказался кстати.

 

 

Изба сгорела до конца,

И пустота была воочью.

Но два последние венца

Еще дымили этой ночью.

 

И в непроглядной глубине,

Возобновляя стены эти,

Живой огонь горит во мне,

Когда рубин уже не светит.

 

26.

На пепелище дождь и ночь

С ее полночными ветрами.

Кого любить, кому помочь,

Кого молить в последнем храме?

 

Не умоляй и не смолчи

О том, что накрывает свыше.

По деревням идут смерчи,

Срывая провода и крыши.

 

Перенесут и погребут

За буреломом небывалым.

Природа объявила бунт

Землетрясеньями и шквалом.

 

На пустыре ты не один,

Ты окружен запретной зоной.

Вблизи обугленный овин,

Скелет рябины опаленной.

 

Мои молитвы перекрыв

Остервенением упрямым,

На пустыре природный срыв

Или природный взрыв над храмом.

 

И я ответить не готов,

К кому душа моя взывает.

Природа – корень катастроф,

Мы строим, а она взрывает.

 

Природа преодолена,

И мы о ней свободно судим.

Мы плохо строим, а она?

Зачем она мешает людям?

 

Нет, мы обдумаем сперва

Крещенье в дождевой купели.

Мои неловкие слова

В той жизни умереть успели.

 

Ватнушка верная моя

Последний храм обогревала.

Посланец из небытия

Не ощутит смерча и шквала.

 

Его молитвы, дрожь и пот –

По жизни месса дождевая.

И все равно костер поет,

Высоко от земли взмывая.

 

27.

Последний храм – само собой,

Для медитаций и утопий.

А что за этою избой?

Сплошные моховые топи?

 

Зовет и втягивает мох

И выпускает с неохотой.

Но без резиновых сапог

Иди и головой работай.

 

Уединенье – мой оплот.

А пустыри земные щедры.

Пространства моховых болот

Уходят в ночь на километры.

 

Вперед от храма своего

Здесь ночью пробираться проще.

Идешь, не видя ничего,

И каждый шаг берешь на ощупь.

 

В забвенье или в забытьи

Войны зловещие останки.

Здесь, очевидно, шли бои

И в топях вязли наши танки.

 

И за пределом естества

Нащупываешь мертвый отдых.

В кустах и соснах острова,

Похожие на остров мертвых.

 

И без резиновых сапог,

Ногою островок нащупав,

Ты ночью спать бы там не смог

Среди непогребенных трупов.

 

На острове сосновый дух,

Но я зову на помощь сына

И вновь ползу, не отдохнув,

Туда, где топь или трясина.

 

Спешу на моховом пути

Себя от ужаса избавить

И до утра вперед ползти,

Собрав земли святую память.

 

Одолеваю ночь и жуть,

Все время думаю о сыне

И поутру не заблужусь

В зеленой клюквенной пустыне.

 

28.

В других, не этих временах

Вам предназначена расплата.

Не думайте, что Пастернак

Благословляет власть распада.

 

Или, собою заплатив

И извратив родное слово,

Не зачисляйте в свой актив

Ахматову и Гумилева.

 

Тогда никто им не помог.

Эпохой преданные дети.

Их утопил кровавый мох

Совсем иных десятилетий.

 

Они бы, вспомнив и взглянув.

Ценою вашей и расплатой

Не подарили свой триумф

Руси распадной и распятой.

 

Существованье без опор.

И не придумано другое.

Такой гротеск, такой офорт

Не захотел бы делать Гойя.

 

Обзаводитесь поскорей,

Торгуя и предпринимая,

Владельцы ферм и пустырей

Под знаком Гойи или Майи.

 

Но виртуальные сейчас

Любые помыслы фальшивы.

Разоблачась и ополчась,

Трудитесь, фермеры наживы.

 

Непроданные пустыри

Не измеряемые смерьте.

Не доживая до зари,

Воруйте, олигархи смерти.

 

Спасая Север и Сибирь

От виртуального распада,

Мне снятся Пушкин и Шекспир,

И Пастернак, и Дхаммапада.

 

А там, когда-нибудь, потом,

Через столетия, неспешно,

В Небытии, моим судом

Расплата ваша неизбежна.

 

 

29.

Из топи в топь влекусь и рвусь,

Ползу один и знаю твердо:

Мы выбрали неверный курс

Обогащенья и комфорта.

 

А здесь решен любой вопрос –

Бесплотно возникает кто-то

И каждый раз меня всерьез

Вытягивает из болота.

 

Ногою чувствуешь – вода

И философствуешь при этом.

По грудь уходишь иногда

И выползаешь за ответом.

 

В каких условиях иных

Я мог бы выведать и вынесть

Ответов этих неземных

Нездешнюю инобытийность?

 

Когда из недоступных зон

Преодоленье – детский лепет,

Познанье свой диапазон

Передвигает и колеблет.

 

Прорыва дождалась душа,

Свободно выберусь и свергнусь.

Но Фауст хляби осушал,

А мне открыта их безмерность.

 

Духовно пировать готов,

Как мы еще не пировали.

Колеблется коварный торф,

А дальше – истина в провале.

 

Особое сознанье сна

Оснащено иною речью:

Определенности без дна

Шагай и выплывай навстречу.

 

Но кто всерьез или навек,

Едва усилия ослаблю,

Меня вытягивал наверх,

Густою связанного хлябью?

 

И кто в очередной провал,

Приоткрывая откровенье,

Мне сверху руку подавал

И продлевал мое мгновенье?

 

30.

И сразу, прямо на глазах,

Определился этот кто-то.

Лиловой молнии зигзаг

Пробил и осветил болото.

 

Итоги страшного суда

Напомнит молния сквозная.

Однако я зашел туда,

Откуда выхода не знаю.

 

Я от коллайдера отвлек

Мои намеренья и цели.

Закончен суд. Назначен срок.

И вот конец второй недели.

 

Исхода не было и нет,

А я последний день транжирю.

Уж лучше бы такой просвет

Не возникал над этой ширью.

 

Где ни проехать, ни пройти,

Где человек деревни выжег,

Небытию нужны пути

Без лишних всполохов и вспышек.

 

Оглядываюсь поскорей,

И возникает подозренье,

Что это царство Матерей –

Библейский акт жизнетворенья.

 

Вопрос, поставленный ребром

Над пустотой вневременною.

Догадку подтверждает гром,

Раскалываясь надо мною.

 

Картина повторяет бой,

Давая будущему знаки.

А этот кто-то был любой

Из тех, кто здесь погиб в атаке.

 

Не принося особых польз,

Времен связующий посредник,

Я, как они, шагал и полз

В грозу и шквал часов последних.

 

Обычный виртуальный сон.

Однако по каким причинам

За этот сон я был спасен

И вознесен погибшим сыном?

 

 

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

31.

На остров, маленький такой,

Из хляби выбрался по пояс.

Воспоминаньем и тоской

Издалека сигналит поезд.

 

На континентах и полях

Ни сквозняка, ни беспредела.

Коллайдер или симулякр –

Небытию какое дело.

 

Для городов и пустырей

Оно себя предназначало

И вот закончилось быстрей,

Чем я предполагал сначала.

 

Теперь сомненья улетучь,

Когда над ужасом равнинным

Сиреневую толщу туч

Пробьет кармин с ультрамарином.

 

Благодари песчаный склон,

Когда над островом забытым

Лиловый кров сосновых крон

Багряным вспыхнет малахитом.

 

Восход недоуменье стер,

Приуготавливаясь, вырвав

И развернув живой простор

Без кочек и ориентиров.

 

Спасибо, остров и приют.

Спасибо, истина и смута.

Я ждал, когда меня убьют,

И не дождался почему-то.

 

Коллайдерами создана

Уничтожающая сила.

Все подытожено сполна,

Иное время наступило.

 

Закономерные поднесь,

Часы и дни остановились.

Один я затерялся здесь

И в новую бытийность вылез.

 

На день задержанные так,

Труды и дни, себя ловите.

Пора вернуться на чердак

И к бытию оттуда выйти.

 

32.

Я возвратился в шесть утра.

Мои босые ноги вспухли.

Сижу у милого костра

И подгребаю палкой угли.

 

Но я ведь вышел не один

Из дождевой холодной рани.

Передо мной сидит мой сын,

Как я, измучен и изранен.

 

О чем у прежнего жилья

Друг друга мы переспросили?

Все то, что ночью видел я,

Эмблема нынешней России.

 

Здесь ничего такого нет,

И эти русские владенья,

За вычетом глубоких недр,

Европе не приобретенье.

 

Но почему-то мы с тобой

Иначе будущее видим.

Решительный последний бой

Неосязаем и невидим.

 

И вот извне и изнутри

Спасительными чудесами

Торфяники и пустыри

Рождают оборону сами.

 

Распад, расхват страны моей

Предуготовлен и прочерчен.

Природа сострадает ей

Землетрясением и смерчем.

 

Хозяева сошли с ума,

Они всех более повинны.

Спалил народ свои дома,

Свои рябины и овины.

 

И вот я памятью святой

Преодоление готовлю.

Я стану торфом и водой,

Болотом и бездонной топью.

 

 

И я, как ты в такую ночь,

Небытие мое осилю,

Чтобы  самой земле помочь

Из ничего создать Россию.

 

33

Ее задача нелегка –

Раскаяния нарастанье

Вообразить издалека

И полюбить на расстоянье.

 

В мою невидимую синь

Проникновения нелепы.

Но за пределы передвинь

Мои просторы и рельефы.

 

В любую видимую высь

Неузнанного озаренья

До озарения вглядись,

Не изменяя угол зренья.

 

Уберегу и охраню

Переживаемое или

Все то, что прямо на корню

Употребили и убили.

 

На том и этом берегу

Ты радужная оболочка.

Предохраню и сберегу

Все до последнего листочка.

 

Раскаяние помогло,

И я сейчас увижу это

Сквозь близорукое стекло

Хрусталиком другого цвета.

 

И то, что воля напряглась,

Не поддается пересказу –

Переменяю правый глаз

И левый глаз меняю сразу.

 

По измерению всему

Располагаются богатства.

И только нужно самому

Стоять и не передвигаться.

 

И ты потрогай и пошарь

И однобоко, и глубоко,

Что сердцевина – черный шар,

Зрачок невидимого ока.

 

Прием обычный и простой

Без умиранья и смиренья.

Побудь немного и постой

На сердцевине измеренья.

 

34.

Перекликаемые гулко

Архитектуры таковы.

Горизонтали Петербурга

Срезают готику Москвы.

 

И по Руси в миры и войны,

Невыносима и легка ль,

Пересекаются невольно

Горизонталь и вертикаль.

 

И если я до половины

Моих сомнений доберусь,

Останется от крестовины

Один горизонтальный брус.

 

И вытекали, и втекали

Родные реки тут и там.

Не так уж много вертикалей

По деревням и городам.

 

А мы еще до катастрофы

Перевезли и увезли

Все то, что вечные голгофы

Приподымало от земли.

 

Ментально или не ментально,

С упреком или не в упрек,

Моя земля горизонтальна,

Убита вдоль и поперек.

 

Она убита и распята

Или безвидна и пуста.

И ей назначена расплата,

Но где же древко от креста?

 

Невоплотимы ипостаси.

А кто невидимо воскрес,

Поберегись и поскитайся,

Врасти в невырубленный лес.

 

Недосягаемо и близко

Увидел, выбрал и отвел.

Быть может, за Ханты-Мансийском

Уже готов единый ствол?

 

Вселись в него и не посетуй.

И на безлюдье, и с людьми

Скорее вертикалью этой

Мою голгофу подними.

 

35.

Она проснулась, как всегда,

Помыла чистую посуду.

Влиянье страшного суда

Возобновляется повсюду.

 

Вода как будто бы не та

И полотенце под рукою.

Приподнята и отнята

Земля и многое другое.

 

Кипит кастрюля на плите.

Порядок выверен и жуток.

И я догадываюсь, где

Он запропал на трое суток.

 

Он из уютного тепла

Ушел и бродит бесприютно.

И я, конечно, поняла

И Пера этого, и Гюнта.

 

А он, я думаю, к тому ж

И опасается не очень.

Пока не возвратится муж,

Мой апокалипсис отсрочен.

 

Переживаний существо

Подвигло милого на подвиг.

И две недели без него

Сегодня выдержала Сольвейг.

 

Измучена в начале дня

Дождем пронзительным и серым.

И ожиданье для меня –

Свиданье с Гюнтом или Пером.

 

Сжимаясь и, наоборот.

Мешая и опережая,

Меня тревожит у болот

Какая-то изба чужая.

 

До откровенья путь открыт,

Иди настойчиво и смело.

Изба горит и не горит,

Сгорела или не сгорела?

 

И вот я, кажется, одна.

Земля безвидна и пустынна.

Я ожидаю у окна,

Опередив отца и сына.

 

36.

Теперь я вижу их двоих.

Отец и сын идут вживую.

И я, соединяя их,

Сама реально торжествую.

 

Последние пятнадцать лет

Воспоминаньями одними

Я жгу и тот и этот свет

Или границу между ними.

 

И говорю сама себе,

Не чувствуя огня и дыма,

Что путешествие к избе

Не так уж и необходимо.

 

А ты в себе, или вблизи,

Или на дальнем расстоянье,

Пожалуйста, вообрази

Раскаяния нарастанье.

 

Или от страха перебор.

Скорее, поздно или рано,

Бытийной гибели в упор –

Обыкновенная нирвана.

 

Или совсем наоборот,

От пережитого опомнясь,

Наш удивительный народ

Впадает в новую греховность.

 

Кричать, не видеть ничего

И, к откровению приблизясь,

Не ждать призыва ничьего

И продолжать предсмертный бизнес.

 

В последний день, в последний час

Последний ужас человечий.

И окольцовывают нас

Горящих изб живые свечи.

 

Скорее обегите всех,

И вы оттуда не придете.

Чтобы избыть последний грех,

Не надо погибать в болоте.

 

 

И сквозь оконное стекло

И эту сетку дождевую

Понятно – время истекло,

А я живу и торжествую.

 

37.

Невероятный проводник

Между отцами и сынами

Неузнаваемо возник

И оказался рядом с нами.

 

Возобновление предрёк

И воскрешенье замышляет.

И нам от слякотных дорог

Пообсушиться не мешает.

 

И проповедует о том

Неведомым или ведомым,

Что этот небытийный дом

Окажется реальным домом.

 

Дрова подкладывает гость,

И в печке весело и просто

Возобновление  зажглось,

Как подожженная береста.

 

А он заваривает чай

И воскрешает, не готовясь.

И тронутое невзначай

Возобновляется на совесть.

 

Мои сыны и сыновья

Здоровы, так или иначе.

И получается, что я

Иное верованье начал.

 

У очага и у огня,

Россию тронув и затронув.

Таких гостей, как у меня,

Уже сто сорок миллионов.

 

Ему, святой и несвятой,

Благословенье изреките ж,

Когда крещением водой

Он восстанавливает Китеж.

 

Но от внимательных очес,

Или во мне или во сне был,

Невероятный гость исчез,

Не знаю, был он или не был.

 

Он выпил чашу до конца

Или потом ее пригубил,

Пока для сына и отца

Небытие идет на убыль.

 

38.

Но дымоход не перекрыт,

Горят последние поленья.

Она со мною говорит

На языке преодоленья.

 

И этот Родины язык,

Понятный так или иначе,

Для самых добрых или злых

Определенно предназначен.

 

Его опаловая мгла,

Как историческая сила,

На крышу дома налегла

И даже окна погасила.

 

А у стены и за стеной,

Зеленоваты и белёсы,

Передо мной и надо мной –

Обыкновенные березы.

 

Пока четыре или три

Уже шумят и копошатся,

Я им внушаю изнутри,

Как возражать и соглашаться.

 

О том, что, может быть, и я

Впишу легко и небывало

Бесчисленные жития

В порыв березового шквала.

 

А вы друзьям или врагам,

Изнемогая, возвестите,

Что этот синий ураган –

Моей России возместитель.

 

Она вздохнет, она рванет,

Преодолеет на пределе.

И я закрою дымоход.

Мои поленья догорели.

 

39.

Богатыри боготворят

Громовых молний перебранку.

И выворачивает град

Мою березу наизнанку.

 

Сначала с неба набежит,

Шарами белыми покроет.

Потом веранду обнажит,

С нее срывая рубероид.

 

Бомбят, усилием игры

Сопротивленье собирая,

Оледенелые шары

По крыше нового сарая.

 

И этот дом с его теплом

Уничтожают постепенно

Расшатывая напролом

Или разламывая стены.

 

И я обрадован и рад,

И, отвергая, опровергнул,

Что эти стены оградят

От метонимий и гипербол.

 

Когда переживаешь крах,

В период полного провала.

Поэма о богатырях

Не умерла и не пропала.

 

И мой сюжет вневременной

У самого меня украден,

И вот он падает стеной

Оледенелых белых градин.

 

Неисправимый старожил,

Когда-то сам себя открывший,

Поэму ты не завершил

И утаил под этой крышей.

 

А ты обдумывай скорей

И завершай свою нелепость.

Каких еще богатырей

Тебе навязывает эпос?

 

Благотворят богатыри

В моей поэме позабытой.

А ты грозу благодари,

Воюя под ее защитой.

 

40.

Богатыри или вожди?

Успею или не успею?

Опереди, предупреди

Свою стальную эпопею.

 

Предупреди и не своди,

Не доводи до катастрофы

Четырехстопные свои

Стальные сталинские строфы.

 

А лучше сделай вопреки

И в печь обеими руками

Просовывай черновики

И поджигай чистовиками.

 

И я тогда по мере сил

Осуществлял опереженье  –

И приговор произносил,

И совершал самосожженье.

 

Легли в мои двенадцать лет

Моя прямая и кривая.

И вот я за собою вслед

Пошел, себя перекрывая.

 

И все попробовал сполна,

Что очистительная сила

И богатырская страна

Уже потом осуществила.

 

Я думаю, таков удел

Для самой эпохальной стали.

Вожди остались не у дел,

Богатыри возобладали.

 

И, пересчитывая дни,

Меняя прежнее обличье,

Непобедимые, они

Остались в отроческой притче.

 

И  благоденствуют сейчас,

И за чертой повествованья

Уже испытывают нас

В последний день существованья.

 

И даже этот страшный суд,

Его собой разнообразя,

В небытие перенесут

По воле киевского князя.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

41.

На Украине или в недрах

Моей замученной страны

Единокровно друг и недруг

Заклятые сотворены.

 

Великороссов поколенье

Сегодня, кажется, умрет

Или поставит на колени

Красивый родственный народ.

 

За то, что, если разобраться,

И разобраться поскорей,

Он предает родное братство

И всех моих богатырей.

 

Ужели версии такие,

Провозглашенные Москвой,

Не подтвердит былинный Киев

Красивой мовой и молвой.

 

Заклятым неужели внове

Политиков преступный сброд.

Любой народ всегда виновен,

Как тот, кого он изберет.

 

И вот уже не знаю, скоро ль,

И тем ужасней, чем скорей,

Заклятые подпишут сговор

На трупах женщин и детей.

 

И без риторики нельзя им

По поводу недавних уз.

У Киева другой хозяин

И вот уже другой союз.

 

Но ведь и мы стояли рядом

И распадением земли

И нашим собственным распадом

Искариоту помогли.

 

Теперь, предатели и братья,

Или вдали, или вблизи,

Но вы стоите у распятья

Родимой Киевской Руси.

 

Страна оттуда и досюда.

Скажите, кто из вас готов

Сегодня кончить, как Иуда,

Моей голгофою голгоф.

 

42.

Ты видишь – он тебе грозит,

А ты его не замечала.

Великорусский дефицит

Новороссийского начала.

 

Перевернет и развернет

И одолеет на исходе.

Новороссия – мой народ,

Россия – память о народе.

 

Попробуй и переверни

Постыдную страницу эту

И привлеки в иные дни

Великороссию к ответу.

 

Она молчала и ждала,

А в это время с нею рядом

Поселки выжжены дотла

Огнем и огнеметным градом.

 

И этих оголтелых стай

Потребуется прибавленье.

История, переверстай

Мое народонаселенье.

 

Я больше видеть не могу,

Как нижут нынешние власти

На безобидную яргу

Узоры украинских свастик.

 

Расчетверенные в крови

Из апокалипсиса вести.

История, перекрои

Меня с моей Россией вместе.

 

А то, пока архистратиг

Не прекратил своих решений,

Он превратил бойцов моих

В новороссийские мишени.

 

А иномарки тут и там.

Не знаешь, где припарковать их.

Скажите, как живется вам,

Как спится вам в своих кроватях?

 

Скажите, как взамен ярги,

Торжественное в каждом слове

Благоуханье литургий

Перебивает запах крови?

 

43.

Хронометр над головой.

Молчанье смрадно   и жестоко.

Ты стерпишь – это не впервой.

А я не доживу до срока.

 

Желая всколыхнуть страну,

Разрушенную в одночасье,

Ударь в заветную струну

И хрипуном обозначайся.

 

Все то, что рвется из нутра,

Испепеляемое свыше,

Россия слышала вчера,

Себя не видя и не слыша.

 

Теперь она себя отдаст

Агониям обыкновенным,

Хотя московский метастаз

Еще пульсирует по венам.

 

Политик или олигарх,

Предпринимателям преграда –

В экономических кругах

Кипит инерция распада.

 

И как в любой прошедший раз,

Агонию перекрывая,

Для этой оргии сейчас

Нужна атака шумовая.

 

Немного меньше хрипотцы,

И мы отмоем, как в купели,

Слова, которыми отцы

Уже полвека прохрипели.

 

За много лет – вообрази –

Одна-единственная веха.

Для оглушенья всех Россий

Они потратили полвека.

 

Простор голгофу распростер.

Вставай. Кому еще не ясно.

Мое молчание – позор,

Ее молчанье ипостасно.

 

Для нас или для них самих

Она молчанием боролась.

И вот в последний час и миг

Во мне услышала свой голос.

 

44.

Порывы шквала там и тут

Мой апокалипсис догнали.

И елка на соседский пруд

Упала по диагонали.

 

И окончательный  финал

Уже гремел не за горами.

И все же я его загнал

И удержал в оконной раме.

 

Конечно, при таких ветрах,

Целенаправленных всецело,

Природа нагнетала страх

И все на волоске висело.

 

А ураган летел сюда

И сожаленьем о герое

Изъял из Страшного суда

Его последствие второе.

 

Об этом он предостерег

Бескрылую Обиду-Лебедь.

Ну, а последнее из трех,

Пожалуй, нам не обезвредить.

 

Создай нераздвоенный ум,

В себе самом самоуправься.

Аввакум или Аввакум

В твой апокалипсис пробрался.

 

Ученики наперечет,

Но пересчет еще не начат.

Единомышленников – чёт,

А скольких нечет обозначит?

 

И вот, безжалостен и строг,

Испепеляю слов излишек.

И в каждой главке сорок строк

Собою выверил и выжег.

 

И эти сорок сороков,

Разбрасывая чёт и нечет,

Сейчас моих учеников

По милой Родине размечут.

 

 

Свистит повсюду и везде

И унесет избу любую.

Но белый стерх в своем гнезде

Переживет любую бурю.

 

45.

На отдаленности любой

Любая роща поредела.

Твоя судьба с моей судьбой

Отождествилась до предела.

 

Мильоны судеб и семей

Метанием беды и боли

Твою историю моей

Уподобляют поневоле.

 

Тысячелетие подряд

В анналах белых или алых

Твои метания горят

Как мой невидимый аналог.

 

И умирала не новей,

И неожиданно вставала,

И хоронила сыновей,

И над врагом торжествовала.

 

И поражений, и побед

Залог невероятный добыт,

Пока надежный твой поэт

Себе Россию уподобит.

 

Надолго или навсегда

В тебе голгофник обесцелен?

Омыла вечная вода,

Поселок утопила зелень.

 

Благоуханьем напоя

И осуждением терзаясь,

Она, неплодная моя,

Завяжет яблочную завязь.

 

И утро заалеет, звук

Машинки пишущей услыша.

И все, кто умер, встанут вдруг,

И в полдень вновь родится Миша.

 

И мед истории твоей,

Возобновляемый надолго,

И благовест моих церквей

Воскреснет в зелени поселка.

 

Но ипостасная страна,

Иконы площе или проще,

Как Атлантиды белизна,

Уйдет в березовые рощи.

 

46.

Поля, знакомые давно,

Любого цвета или вида,

Теперь единственное дно,

Где притаилась Атлантида.

 

Она от собственного зла

Освободилась, по легенде,

И прямо в океан ушла,

Чтобы всплывать на континенте.

 

И передумано стократ,

И много сделано открытий.

Но не договорил Сократ,

И даже не дописан «Критий».

 

Наверно, Атлантиды нет,

Предполагалось и грустилось.

Напрасно ищут континент,

Куда она переместилась.

 

А тут знакомые места

Преодоления простого.

И по решению Христа

Отсюда всплытие готово.

 

В любой избе любой предмет –

Ее история живая.

И в каждой – множество примет

Всего, что выплывет, всплывая.

 

А то, что выдумал Платон,

И то, о чем сегодня молим,

Все это выплывет потом

Над  голубым  российским полем.

 

И я невидимо стою,

Скрывая тайную обиду

За то, что Родину мою

Мы превратили в Атлантиду.

 

И на потребу всем ветрам,

С моими горькими слезами,

Сначала выстроили храм,

Потом его сломали сами.

 

И вот осматриваем дно

И провоцируем событья.

И нам дано и не дано

Признать невидимое всплытье.

 

47.

Благоухание простое,

Но я на описанье скуп

И вот пьянею от настоя

Цветов и яблоневых куп.

 

И обнаруживаю сходство

Часов испытанных и лет.

Наверно, здесь какой-то подступ

К тому, чего на свете нет.

 

И точно так, без перебоя,

Над неизбежной пустотой

Соединит меня с тобою

Вот этот лиственный настой.

 

И я каким-то чудом знаю,

Что, небытийно опростясь,

Его глотнет моя иная,

Моя земная ипостась.

 

48.

Осуществила не вполне

История мое желанье.

В темно-зеленой глубине

Идет земли пересозданье.

 

Пересоздание всего,

Что есть и может появиться,

Как ты и дома твоего

Некрашеная половица.

 

А я один с моей женой,

И только сын ушел  куда-то,

И печь белеет за спиной

В прощальном золоте  заката.

 

Ветхозаветному резцу

Пересозданья надоели,

И все они по образцу

Того, что есть на самом деле.

 

А я предвидел и предрек

И осознал до половины

Еще не сотворенных строк

Темно-зеленые глубины.

 

И это все, что я хотел

Пересоздать и встретить снова

Как неразгаданный предел

Новорождения  земного.

 

Еще немного, и строкой

Осуществится все, что надо,

Соединяя под рукой

И мой закат, и зелень сада.

 

Но отворенное окно

Забыло кресло, печь, посуду.

Темно-зеленое одно

Охватывает отовсюду.

 

И вот как будто наиспод

Оно уже круглится криво.

Сейчас, сейчас произойдет

Подобие большого взрыва.

 

Но очевидно этот взрыв

Пока останется подобьем,

Очередную тайну скрыв,

Открытую лесам и топям.

 

49.

Сворачивая к Низовской,

Он путь прервал на половине,

Когда в лесу и над рекой

Поселка не было в помине.

 

Куда-то убегает вбок

Тропа от киевского тракта.

Удел тревожен и убог –

Любви и гения утрата.

 

Пока я новое создам

И в ожидании чего-то,

Мое Михайловское там,

А здесь охота и болото.

 

Кому они принадлежат,

Небезразлично для поэта.

Немного надо бы деньжат,

И я купил бы место это.

 

Но место, где, уединясь,

Живут поэзия и проза,

Уже купил какой-то князь

У разоренного совхоза.

 

И почему-то лучше всех,

Подобно изгнанным и ссыльным,

Здесь проживает человек

С женою и убитым сыном.

 

Возобновляемые тут

И возрождаемые снова,

Они последними прочтут

Мое несозданное слово.

 

Его темно-зеленый мед

Преодолений предстоящих

Меня когда-нибудь возьмет

И растворит в еловых чащах.

 

И я такое предпочту

И Петербургам, и дуэлям,

И мы заветную мечту

Хотя бы четверо поделим.

 

И единенье наших душ,

И радость жизни беспричинной

Вдохнет сиреневая глушь,

И я вдохну перед кончиной.

 

50.

Необъяснимые сперва,

Употребляемые страстно

Триипостасные слова

Любому слову ипостасны.

 

Редифами опередив

Стопосозвучное по праву,

Уподобляй потоки рифм

Всему словарному составу.

 

Триипостасное люби,

И ты бессмертие оформил.

Такая формула любви,

Наверно, лучшая из формул.

 

А из нее передо мной

Живое ускоренье воли,

Бозон бескрайний и цветной –

Темно-сиреневое поле.

 

Триипостасьем пронзены

Они, жесточе нет которых,

Апологеты новизны

И ненавистники повторов.

 

Не разомкнут и не сомкнут

Бозонами возникновений

Возобновление минут

И остановленных мгновений.

 

И все равно еще багров,

Еще закатом не погашен

Темно-сиреневый покров

Распроданных лесов и пашен.

 

И, очевидно, припасен,

Покуда вы не возразили,

Непререкаемый бозон

Возобновления России.

 

Новорождению сродни

Триипостасный опыт нажит.

И наши прерванные дни

Темно-сиреневое свяжет.

 

И это мой последний зов,

Моя последняя потреба –

Триипостасье наших слов

Под синевой ночного неба.

 

 

 

 

 

 

+   +    +

Этот мир сохранен и познан

И по-новому незнаком.

Понимаю – прощаться поздно

С милым домом и чердаком.

 

Этот пристальный и ничейный

Звук машинки не отзвучал

Под запреты ограничений

И концов моих и начал.

 

Здесь я смешивал поневоле

Эти самые «за» и «пред»

И сейчас от нездешней боли

Пересиливаю запрет.

 

Испытав откровений вдвое

И усилие не одно,

Утро синее, дождевое

Мне заглядывает в окно.

 

Ну а что бы в душе сломалось,

Если б я в предрассветную рань

За машинкой помедлил малость

И не тронул запретную грань?

 

Нет, не пуля, не кровь из вены,

А предвидение наповал.

Я записывал неизменно

То, что Миша мне диктовал.

 

Кто разбудит и кто рассудит

Расхождение душ и кровей.

Вся громада возможных судеб

Скоро станет сутью твоей.

 

За бессонницею и бредом

Оживая и еле дыша

Перед этим прозрачным запретом

Надрывалась и гибла душа.

 

Запрещая преодоленье,

Даже Брахму не оживим.

Ну а я пересилил мгновенье

И один остался живым.

 

И ни судорог нет, ни страха,

И, ко мне возвращаясь домой,

Надо мной неизбежный Брахма

И невидимый Миша мой.

 

2013 – 2014 гг.

 

 

 

 

 

 

 

ПРЕОДОЛЕНИЕ

ПРЕОДОЛЕНИЕ

 

1.

Пока не поздно, оглянись кругом

На всё, что сделал этими руками.

Настало время думать о другом

И собирать разбросанные камни.

 

Конечно, это ничего не даст.

Мы соберем и заново развалим.

Поверьте, никакой экклезиаст

Не соберет Россию из развалин.

 

Глаза мои невольно я закрыл,

Чтобы не видеть в яви и спросонок

Фантасмагорию когтей и брыл,

Рогов и рыл, хвостов и перепонок.

 

Вокруг мозаика подобных сцен,

А посредине панорамы броско

И неуклонно занимает центр

Российская дьяволиада Босха.

 

Разочарованный усталый Бог

Повсюду с Дьяволом играет в прятки.

Но если и в России тот же Босх,

Тогда с экклезиастом все в порядке.

 

Нависла гибель над любой страной,

Любой очаг в конце концов остынет.

Ведь ничего не ново под луной

В российской нераспаханной пустыне.

 

Один, оглядываясь там и тут,

Не вижу я ни пастыря, ни паствы.

И только вот из-под земли растут

И проповедуют экклезиасты.

 

Пожалуйста, не верь своим глазам,

В Небытии отыскивая Нечто.

Ведь ты уж стал экклезиастом сам

И не заметил этого, конечно.

 

Так почему же на исходе дня

Вторая жизнь и молодость вторая?

Убитый сын опять вошел в меня,

И я иду и камни собираю.

 

2.

Как хочется поспеть или посметь,

Пока не наступила жизнь другая,

Изведать смерть и обезвредить смерть,

Ее в самом себе подстерегая.

 

Подобный подвиг, судя по всему,

Кому-то одному из нас поручен.

Я эту смерть в себе самом возьму,

Сожму ее и разгляжу получше.

 

А дальше нужно действовать с умом

В посмертном одоленье смерти этой

И подавить ее в себе самом

Одной своею волею посмертной.

 

Я ухожу, и по моим следам,

Все уходящие туда, идите.

Я даже, может быть, останусь там

Как побежденный или победитель.

 

Уж если этот труд поручен мне,

Я обречен его доделать с пользой.

Поэтому иди и в той стране,

Пока возможно, подвиг мой используй.

 

3.

Удивительно, что не распалась

С бытием взаимосвязь моя.

Дело в том, что Я – одна из пауз

Самоощущенья бытия.

 

Пустоту мы никуда не денем…

Получается, что там и тут,

Словно в океане запредельном,

Пузырьки сознания плывут.

 

Я виновен или не виновен

В самозарождении пустот?

Почему неведомый феномен

Моего уничтоженья ждет?

 

Я плыву-плыву и, как не странно,

О себе подумываю вдруг.

Самоощущенье океана

Все плотней сжимается вокруг.

 

Я ведь понимаю, что такое

Мой недолговечный пузырек,

В коем я живу еще и в коем

Что-то осознал или изрек.

 

Неужели, как поверил кто-то

И поверю, может быть, и я,

Переходят паузы-пустоты

В самоощущенье бытия?

 

Переход произойдет мгновенно,

Окончательно, и между тем

Самоощущение – отмена

И преодоленье всех проблем.

 

Разумеется, желаем все мы,

Чтобы ветер в океане стих.

А у бытия свои проблемы,

Поважнее пузырьков пустых.

 

Но, пока мой день еще не прожит,

Я торжественно осознаю:

Самоощущенье ждать не может,

Прерывая паузу мою.

 

4.

Три года минуло уже, и все ж

Я не живу без твоего прихода.

Ты мне сказал, что больше не придешь,

Но ты ведь это говоришь три года.

 

Да, да, действительно, я признаю,

Что предостереженье прозвучало.

Тебя я втягиваю в жизнь мою

И не даю уйти в Первоначало.

 

В моей груди, у моего ребра

Тебе теперь уже не шевельнуться.

Тебе пора, тебе давно пора

Забыть себя и, все забыв, проснуться.

 

Совсем нелегок этот переход,

Для очень многих безнадежно строгий.

А ты ведь ежедневно третий год

Положенные нарушаешь сроки.

 

Нельзя же в самом деле без конца,

Отцовой боли слыша отголоски,

Дышать грудною клеткою отца

И озарять сознаньем лоб отцовский.

 

Но я тебя сегодня расковал –

Бери мою свободу и живи с ней.

Тебя, родного, ожидает шквал

Бесчисленных смертей и новых жизней.

 

Пока ты здесь и я не одинок,

Еще живет в груди остаток счастья…

Скорее уходи туда, сынок,

Иди туда и… сразу возвращайся.

 

5.

В обычный час, когда мы спим,

Ты можешь приложить старанья

Не сохранять себя таким,

Каким ты был до засыпанья.

 

Пускай сознанье отдохнет,

Откажет слух, откажет зренье

И совершится переход

В совсем другое измеренье.

 

Пока дышу я и живу,

Пока живем и дышим все мы,

Душа диктует божеству

Свои пророчества и схемы.

 

Поэтому важней всего

На час-другой уйти куда-то,

Чтобы творило божество

Без руководства и диктата.

 

Источник творчества открыт,

Когда мы отдыхать изволим.

Само Небытие творит,

Когда оно не под контролем.

 

Итак, отважась и решась,

Во сне и в забытьи глубоком

Не упусти желанный шанс

Побыть Небытием и Богом.

 

6.

Зачем иду нехоженым путем

Или подолгу неподвижно стыну,

Предполагая в воздухе пустом

Живой улыбкою ответить сыну?

 

Какие жертвы надо принести,

Что должен я почувствовать заране,

Чтоб он явился на моем пути

Знакомой точкой в травном океане?

 

Вот он, как точка, появился там,

Все ближе, ближе стать его живая.

Идет ко мне по травам и цветам,

Цветов и трав ногой не задевая.

 

Чтоб в этом поле увидать его,

Уже не нужно верить в жизнь иную.

Он сам рождается из ничего

И приближается ко мне вплотную.

 

И вот уже граница двух миров

Поколебалась или раскололась.

Вот он идет. Он молод и здоров.

Могу обнять, могу услышать голос.

 

Но чтобы это ощутила мать,

Не ожидая никакого чуда, -

Его улыбку должен я поймать

И увести его с собой отсюда.

 

Клянусь моей душой и сединой,

Его глазами и его словами,

Что очень скоро он придет со мной,

Обнимет вас и сядет рядом с вами.

 

А вы, пожалуйста, когда он вдруг

Появится как небывалый третий,

Не говорите мне, что это внук

И что меня он по дороге встретил.

 

Ведь обещает мне уже сейчас

Его улыбка прежняя, живая,

Что точно так же он уйдет от нас,

Цветов и трав ногой не задевая.

 

7.

Мы далеко ушли. Не вижу ничего.

И кто-то говорит из сумрака лесного:

Ты удивительно похожа на него,

В тебе он сам себя переживает снова.

 

Кто это говорит? Кому известно там

О нашей с Настею сегодняшней прогулке,

О том, как в эту глушь за мною по пятам

Она идет, как он, в его джинсовой куртке?

 

Я выбираю путь, и на таком пути

Отца и дочери неразличимы лица.

На двадцать лет назад приходится уйти,

Чтоб два лица в одно могли соединиться.

 

Таким же голосом вдали или вблизи

Задумчиво, а то и вскрикивая слабо,

О чем-то, внученька, меня переспроси,

Как это делал твой десятилетний папа.

 

Он спрашивал меня, раздумывая вслух,

В его словах жила особенная сила.

И целых двадцать лет я оставался глух

К тому, о чем ты вновь меня переспросила.

 

Направо поворот еще за хвоей скрыт,

Но мы свернем туда, на ягоды не зарясь,

Где в чаще на холме стоял когда-то скит,

А в нем отшельник жил, благочестивый старец.

 

Здесь никогда никто не находил грибов,

Но здесь, на взгорочке, осокою проросшем,

Живет и будет жить нездешняя любовь,

Способная вернуть утраченное в прошлом.

 

Мы далеко ушли. Не вижу ничего.

И шепчет глубина и тишина лесная:

Ты удивительно похожа на него,

И ты вернешь его, сама того не зная.

 

Опять в глуши лесной шаги мои замрут,

Я обернусь назад и, как тогда, увижу

Еловых зарослей знакомый изумруд

И снова отданного мне живого Мишу.

 

 

 

 

 

8.

Отмечу правду матери-земли

Страницами новейшего завета.

За это наши люди полегли,

И вот уже мой сын погиб за это.

 

Новейшего завета каждый стих

Погибшие прошепчут в ожиданье.

На тех, кто слышит и не слышит их,

Поделены сегодня россияне.

 

Скажите мне, что составляет суть

Российского безмолвия от века?

Наверно, это самый страшный суд,

Когда молчанье требует ответа.

 

Не тот ответ, что мы себе дадим,

А то, что им, погибшим, мы ответим,

Лишь то, что мы сейчас ответим им,

Лишь только это нужно нашим детям.

 

Убитые все знают и без нас,

И мы их переубедим едва ли,

Когда закончим горестный рассказ,

Как торговали мы и воевали.

 

Кому в угоду губит наш народ

По миллиону жизней каждый год,

Кому он служит, совесть исковеркав?

Когда же мы и вовсе пропадем

Или к истокам веры припадем?

Найдите, укажите эту церковь…

 

Хоть на минуту побывав у них,

Задерживая сразу вдох и выдох,

Прихватывайте из миров иных

В иконных ликах и страницах книг

Глаза убитых и слова убитых.

 

Мы до сих пор ведь не разобрались

И топчем, топчем все, что было свято.

Завет новейший – это чистый лист,

Где заново мы все начнем когда-то?!

 

Недаром в солнечный и хмурый день

Мерцает барельефа светотень,

За этим барельефом тайна скрыта.

Он пробивает каменную гладь,

Он исчезает и глядит опять,

Как будто что-то хочет мне сказать

Губами, рубленными из гранита.

 

За этою прозрачною стеной

Уже готов завет очередной,

Который нам по-прежнему завещан.

А сыну моему и дела нет,

Он отодвинет принятый завет

И продиктует мне завет новейший.

 

В моей загробной памяти провал,

Но я уже, идя навстречу сыну,

За этою чертою побывал

И там живу – почти наполовину.

 

Невидимые братья по судьбе!

Моя любовь, моя надежда целы,

Пока опору чувствую себе

За каменною гранью этой стелы.

 

 

 

 

 

9.

Все недосмотренное мной

И все не понятое мною

Перебегает в мир иной

Буквально за моей спиною.

 

А мне положено и впредь

Спокойнее и откровенней

Свое небытие иметь

Для этих умерших мгновений.

 

И я туда не загляну,

И, откровенно бестелесны,

Пускай уходят в глубину

Мои галактики и бездны.

 

Неужто в самом деле я

Порадуюсь освобожденью

От этого небытия

С его недавней светотенью?

 

Ведь я в итоге все равно

Тому небытию отвечу,

Которое давным-давно

Уже идет ко мне навстречу.

 

Оно приблизится ко мне,

Сомкнется за моей спиною

И оградит меня вполне

От пустоты, рожденной мною.

 

И все же надо как-нибудь

Возобновить на белом свете

И в бытие мое вернуть

Галактики пустые эти.

 

10.

Для кого топлю сегодня баню?

Чья слеза на ковшике шипит?

Кто подскажет мне без колебанья,

Что недавно Миша был убит?

 

Сын убитый стал мне вроде Спаса.

Потерять его я не боюсь.

За четыре года не распался

Двух миров неслыханный союз.

 

Почему вы, сыновья и внуки,

Разрываете родимый круг?

Старший сын готовится к разлуке,

И к своей семье уехал внук.

 

Видимо, в природе человека–

Отрываться от родных корней.

Кто из внуков будет alter ego

Для меня и для жены моей?

 

Догорая ласково и тихо,

Печка в ожиданье замерла.

Приподымет крышку Обдериха

И ударит паром из котла.

 

Веник и мочалка – все готово,

Только с очевидным помирись.

Зарифмовывай любое слово,

Полюбив его готовый смысл.

 

Что за непонятная привычка –

Бесконечно думать об одном?

Набирает скорость электричка,

И надежда меркнет за окном.

 

А душа моя как будто видит,

Что преображенье началось,

И сейчас из пара Миша выйдет

И ответит мне не мой вопрос.

 

И покуда нет рыданий горших,

Очевидности наперекор

Я тихонько набираю в ковшик

Троицы березовый раствор.

 

11.

Навстречу мне шагнул по полю стерх

И голову настороженно поднял.

Наверно, этот стерх один из тех,

В ком ипостась моя живет сегодня.

 

Сейчас мое сознанье, разомкнув

Прямую связь с моей душой и телом

На красных лапках вскинет красный клюв

И улетит полетом черно-белым.

 

Самим собою в поднебесье взят,

Руками крыльев взмахивая чаще,

Я наконец оттуда брошу взгляд

На выпуклое дно зеленой чаши.

 

В свободной яви, как в нездешнем сне,

Великолепно будет видно сверху

Оставленное мной на этом дне

Желание лететь вдогонку стерху.

 

И, на минуту улетая вспять,

Смешав зеленое и голубое,

Я буду расстоянье измерять

От самого себя самим собою.

 

Пока земным благоуханьем пьян,

Моей другою ипостасью занят,

В каемке леса травный океан

Меня опять на дно свое притянет.

 

Но этот наш полет один из тех,

Когда, на удивленье нам обоим,

Возносит Миша, черно-белый стерх,

Бессмертье наше над зеленым полем.

 

12.

Не понимаю ничего

В приоритетной вашей правде.

Во имя сына моего

Приоритетность обезглавьте.

 

Одолеваете, и вот,

Перетолковывая это,

Поверили, что все живет

По принципу приоритета.

 

Одолеваете стократ

И проповедуете вы же,

Что вы единственный гарант,

Который помогает выжить.

 

Однако не передо мной,

А абсолютно перед всеми

Повязаны одной виной

Народы, партии и семьи.

 

Они поймут, и я пойму,

И мы тогда увидим снова,

Что, к сожаленью моему,

У всех у них одна основа.

 

Ведь ничего другого нет,

Когда вы говорите сами,

Что только ваш приоритет

Сегодня торжествует в храме.

 

Религия не помогла.

И, если говорить конкретно,

Планета взорвана дотла.

И вот гудят колокола

О том, что все приоритетно.

 

Вы не считаете за грех

Благовестить по воскресеньям,

Но я предпочитаю всех

Народам, партиям и семьям.

 

13.

Небытие, в себя меня вобрав,

Успело переговорить со мною

О том, что буду я одной из трав,

Потом березою или сосною.

 

Пока вы живы, смейтесь надо мной,

Крепите крест и воздвигайте клирос,

Чтоб я служил вам срубленной сосной

Или травинкой под ногами вырос.

 

Ведь совесть ваша, благостью дыша,

Любую ложь обожествить готова,

Чтоб только ваша выжила душа,

Оторванная от всего живого.

 

Вы, повторяя, что Христос воскрес,

Обожествили, если подытожить,

Не воскресение Христа, а крест,

Что, между прочим, не одно и то же.

 

Небытие, поближе окажись

Ко всем, готовым бытие нарушить.

Они, как Бога, распинают Жизнь,

Оберегая собственные души.

 

Когда продолжите об этом речь

И снова тронете Христову рану,

Я буду речкой маленькою течь,

Я берегом ее песчаным стану.

 

Листком березы и цветком травы,

Червем обычным, псом высоколобым,

Я буду всем, что истребите вы

Во имя выживания за гробом.

 

И чтобы грешная душа моя

Не выжила без нового причастья,

Пройти круги всего, чем не был я,

Даю Небытию мое согласье.

 

14.

Переплетение путей.

Преодоление попыток.

А комната еще пустей

От безделушек позабытых.

 

Зашторена и заперта

Хозяином уже полгода

Со всем, что было в ней тогда

В момент разрыва и ухода.

 

В родном отечестве моем

Одни сивиллы и пророки.

Но почему же мы вдвоем

Остановились на пороге?

 

Преграда  преодолена.

И мы ее не упростили.

Ее ужасная цена –

Освобожденье от России.

 

Каких пророков и сивилл

Послушать было бы полезней?

Но я ведь сам благословил

Его на эту песню песней.

 

Он там лелеем и любим,

Но здесь почти по-человечьи

Очарованием своим

Его удерживали вещи.

 

Во имя брошенной земли

И позабытой колыбели

Они старались, как могли.

Они пытались, как умели.

 

Я сыну их не завещал,

Но в них тоска моя живая.

С любовью к брошенным вещам

Я эту комнату вскрываю.

 

И обнаруженное в ней,

Поворошив, кладу на место.

И мне мой сын еще родней,

Чем был до своего отъезда.

 

На родине добра и зла,

Где нам душой вставать и падать,

Со мною в комнату вошла

Его нетронутая память.

 

И я почувствовал ее

И пережил тысячекратно,

И предпочту Небытиё,

Когда она уйдет обратно.

 

15.

Скажите, он или не он

Благовестил дрожащей твари

О том, что сам Наполеон

Космичен или планетарен?

 

Его ли воля прорвалась

Опасною идеей этой

И устанавливала власть

Над космосом или планетой?

 

Создатель, переутомись…

Ты ничего не делать призван,

Пока естественный космизм

Не подменен планетаризмом.

 

И так уже в согласье с тем

Установлением исконным

Планеты лучшей из систем

Живут по собственным законам.

 

Так неужели ты отдашь

Свое созданье силам вражьим

И мы проклятый опыт наш

Еще и космосу навяжем?

 

Тогда, Создатель, повторись

В своем неповторимом ранге

И собственный планетаризм

Введи в космические рамки.

 

16.

Стихотворенье и рассказ

Я разведу, не перепутав.

Стихотворение как раз

Уже рождается как будто.

 

Оно предчувствует меня,

Хоть я совсем не этим занят,

И только к середине дня

В лицо мне равноправно глянет.

 

А может быть, наоборот,

Оно всего захочет сразу,

А он пускай себе растет,

Как полагается рассказу.

 

Стихотворенье говорит:

«А ты о нем не беспокойся –

Рассказ твой сам себя творит,

Как дуб, наращивая кольца.

 

Стволы — подобье бытия.

В твоем лесу их будет сотня.

Совсем другое дело я,

Не упусти меня сегодня».

 

Сейчас, всему наперекор,

Я должен вырваться из плена,

Чтобы они, кончая спор,

Во мне росли одновременно.

 

И кажется, на этот раз

Несогласованно и вместе,

В стихотворенье и в рассказ

Мгновенно проникаю весь я.

 

И вот уже, бросая взгляд

Новорожденно и упруго,

Два равноправных Я глядят

Не на меня, а друг на друга.

 

И установлено почти,

Насколько этот случай редок.

Наверно, Бог свои пути

Перепроверил напоследок.

 

17.

Мне кажется, погибли мы

И гибели не ощутили.

Теперь пора писать псалмы

Вполне в традиционном стиле.

 

Вот этот, например, псалом

Для нас имеет смысл особый.

Беда завязана узлом,

И разрубить его попробуй.

 

Небытие уже сейчас

Невольно восторжествовало

И только требует от нас

Невиданного ритуала.

 

Небытие — реальный бог,

Но вы его возненавидьте

И сможете в короткий срок

Из апокалипсиса выйти.

 

И вот, когда не будет вас,

Опять восторжествует слово.

История, остановясь,

Течение продолжит снова.

 

И вы поверите с трудом

И не почувствуете или

Не догадаетесь о том,

Что вы себя возобновили.

 

Тому, кто там не побывал,

Я наперед благовествую:

Обрушьте в нынешний провал

Всю вашу ненависть живую.

 

18.

Из трех камней какой дороже?

Но камень веры

На современном бездорожье

Попался первый.

 

Как будто бы обмыт наружно.

Скажите, разве

Ему и в самом деле нужно

Благообразье?

 

Не будет верою самою

Отмыт и вымыт.

Его молитвами омоют,

Но не подымут.

 

Я не грешу и не лукавлю,

И это значит,

Что путь мой к поднятому камню

Взаправду начат.

 

Я говорил, что боль такая

Любого сгорбит.

Но я ведь только подступаю

К порогу скорби.

 

Измученная нашим Адом,

Душа, точь-в-точь вся

На камне веры, в руки взятом,

Сосредоточься.

 

Держа его, употреби же

Загробный метод:

Ослепни и держи поближе

Булыжник этот.

 

Спасенный верою слепою

Святой Антоний,

Держи его перед собою

Как на ладони.

 

Пока я в пустоте и в скопе

Уже веками,

Раскрыв глаза, к порогу скорби

Несу мой камень.

 

19.

Здесь выдумок моих и ожиданий масса.

У этого окна они живут пока.

Он целых двадцать лет сюда не подымался,

И все же мы вдвоем под крышей чердака.

 

Чтоб видел я себя и слышал без ошибки

И самому себе надежно был открыт

И все бы записал на пишущей машинке, -

Он прямо надо мной невидимо стоит.

 

Чердачный интерьер переменился мало.

Знакомая тоска немного улеглась.

Его присутствие обыкновенным стало–

Без осязания, без губ моих и глаз.

 

Сегодня отдохну от постоянной боли.

Машинки пишущей уже не слышен звук.

Я думаю, когда у нас все чувства в сборе,

Они сливаются и пропадают вдруг.

 

И вот не радуясь уже и не тоскуя,

По-прежнему сижу на чердаке своем,

Пока еще один записывать могу я

Все то, что мы сейчас обдумали вдвоем.

 

Тут состояние особого порядка.

Теперь тебе уже осталось впереди,

Его присутствие изведав без остатка,

В свое отсутствие невольно перейти.

 

Тогда найдешь себя и книгу озаглавишь

И просто, наконец, как он, по существу,

Не трогая бумаг и не касаясь клавиш,

Перепечатаешь последнюю главу.

 

Чердачный кабинет мой проступает резко.

От занавески тень на рукопись легла.

И запись оперы прокручивает с треском

Поставленная мной затертая игла.

 

Вернулся Низовской благоуханный запах.

Нирвана отошла, но вижу только в ней

Слиянье слов его, с собой оттуда взятых,

И на столе моем разложенных камней.

 

Да, я их подбирал по форме и по цвету.

И как благая весть они собрались тут.

И понял я теперь, пройдя нирвану эту,

Что Миша завершил мой бесконечный труд.

 

20.

Вы вспоминаете сегодня или

Перезабыли, как она звалась?

Нет, вы не сына моего убили –

Я потерял Россию из-за вас.

 

Когда над ней беда ее нависла –

Небытиё, не Инобытиё –

Она вам сразу стала ненавистна,

И вы решили добивать её.

 

Я проповедь произносил бы, если

На то была бы проповедь годна.

Единомышленники все исчезли.

Ученики – иллюзия одна.

 

Вы все продумали и все избрали,

И, к вашим применительно правам,

Из этих самых нынешних реалий

Одна реалия осталась вам.

 

И, если я и вправду ваш учитель,

То приглушите дружеский шумок

И слово это сами прошепчите,

Чуть-чуть слышнее, чтоб я слышать мог.

 

И без предохранительных ироний,

Вполне единодушные в одном,

Давайте мы Россию похороним

И хлеб ее запьем ее вином.

 

И, новый день рождения отметив,

На тайной вечере заняв места,

Из этих книг и рукописей этих

Костер хороший сложим у креста.

 

А я уйду к себе, к отцу и сыну.

Не в состоянии предать её,

Тихонько встану, тихо плащ накину

И к ней уйду, в её Небытиё.

 

21.

Как в посевную жито и просо,

Камень познанья всюду разбросан.

 

Для удобрения в годы расплаты

Эти дробления результаты.

 

Бьем, разбиваем, делим на части…

Где же над нами Бог и начальство?

 

Кто разрушением нанят и занят?

Все, что разбито, почвою станет.

 

Сколько обломков мы, корчась от боли,

Жерновом знания перемололи?

 

Каждая нам интересна крупица.

Камень раздроблен и снова дробится.

 

Новых энергий новые токи…

Станет землею камень в итоге.

 

Видимо, так лишь, свят и прискорбен,

Будет он убран и будет он собран.

 

22.

Необратимого решенья

Источник вычерпан вполне.

Обычные соображенья

Пока не помогают мне.

 

Но я хотя бы в том повинен,

Что миновало много лет,

А камня этого в помине

Доселе не было и нет.

 

Разбросаны вдали и близко

И прямо в руки мне даны

Чужие камни – обелиски

От Бога или Сатаны.

 

Не знаю, пусто или густо

И все сказал я или смолк,

Но где оно – мое Искусство –

Чей камень я поднять бы смог?

 

Твой камень легше или тягше,

Но ты себя им нагрузи

И не бросай на землю так же,

Как все бросают на Руси.

 

На нашей, на российской почве

Никто не хочет быть вторым.

Но все мы встанем по цепочке

И твой поступок повторим.

 

А он останется отныне

Для нас как некая модель.

И будет убрана пустыня

За пару дней или недель.

 

И вот мы камни эти сложим

Взамен утопий и программ.

И снова на просторе божьем

Появится прозрачный храм.

 

А вероятная картина

Куда реальней и скромней…

Прозрачный храм отца и сына,

Построенный из трех камней.

 

 

23.

На солнце эти маленькие пятна

Я разглядеть и объяснить готов.

Как мне сказать отцу, что всё понятно,

Что всё оправдано, в конце концов.

 

О том, что якобы исходит свыше,

Я не могу оповестить его.

Я сам его великолепно слышу,

А он в ответ не слышит ничего.

 

Он с каждым годом всё благоговейней

Зовёт меня к себе на этот свет.

Я чувствую его прикосновенье

И ничего не говорю в ответ.

 

Конечно, я могу в единой фразе

Непознаваемое передать.

Но запредельные взаимосвязи

Из этой фразы ускользнут опять.

 

И всё-таки сейчас я занят этим,

Решая дело раз и навсегда.

Отсюда каждый камешек заметен –

Послушай, папа, и взгляни сюда.

 

Ты хочешь увидать живого Мишу?

Моё дыхание возобновить?

Взгляни туда, где вижу я и слышу,

И там, как я, послушай и увидь!

 

Я понимаю, дело непростое,

Но выполню условия твои

И нашу Низовскую обустрою

Для Бытия в моем Небытии.

 

А в Петербурге, миновав засаду,

Я вовремя приду к себе домой

И с мамою моею рядом сяду

И на себя надену крестик мой.

 

И никому показывать не стану

Кровавый след на лбу и на виске

И этой ночью или утром рано

Мою от мамы спрятанную рану

Виском и лбом прижму к ее руке.

 

Вы понимаете, что создается

И открывается обратный путь.

Так что же мне в итоге остается,

Чтобы оттуда к вам перешагнуть?

 

Конечно, абсолютного ответа

Не знает никакое божество.

Но всё получится – поймите это -

На грани двоемирья моего.

 

И потому, судьба моя вторая,

Пожалуйста, передо мною стань

И, пережитое не повторяя

И не дожитое приотворяя,

Перешагни положенную грань.

 

Я утомился на дороге сильно,

Был переход немыслимо тяжёл.

Зато, отец, ты повстречаешь сына,

Который заново к тебе пришел.

 

По лестнице кровавой подымаясь,

Я на себя нисколько не похож.

И, как Христа, идущего в Еммаус,

Ты Мишу своего не узнаешь.

 

Ты слушаешь мои благие вести

И все же остаёшься глух и слеп.

Когда же я с тобою сяду вместе

И незаметно преломлю мой хлеб?

 

А вообще непостижимо родствен

И, главное, доступен мне отец.

Как объяснить ему, что дело просто

И очевидным будет наконец?

 

24.

Разрешены вопросы мировые,

Разгадан выбор и знаком господь,

Пока я переоблачен впервые

В особую невидимую плоть.

 

Она какая-то совсем иная.

Беру ее от бога самого,

И ухожу, невольно вспоминая

Момент преображенья моего.

 

Она не обязательное чудо,

И, если я сообразить бы мог,

То вовсе бы не стал ее оттуда

Переносить через родной порог.

 

Она небытие опережала,

А ныне, может быть, уже она

Для матери и для отца, пожалуй,

И вовсе оказалась не нужна.

 

Ведь начиная с нынешнего года

Они, мои любимые, должны

Стоять перед порогом перехода,

Но с противоположной стороны.

 

Яви себя в природе или боге

И человеческое не утрать

Среди других, готовых на пороге

Себя собрать или себя забрать.

 

Не соберете и не заберете,

И я, конечно, объясню теперь,

Как надо проходить без этой плоти

Сквозь наглухо задраенную дверь.

 

И, перешагивая, сохраниться

И в то же время быть совсем иным

И никакой не полагать границы

Между собой и миром остальным.

 

Стучат секунды и летят минуты

Моих молитв или отцовых строк

И вот никто не видит почему-то,

Что я переступил через порог.

 

25.

Гроза погромыхала бестолково

От этой боли горькой и тупой.

Но я себя преодолел такого

И незаметно становлюсь тобой.

 

А ты впервые видишь все на свете,

И, слава богу, больше нет меня.

Зато я заново рожден и светел

Как радуга сиреневого дня.

 

Какое неожиданное чудо –

Земную жизнь раздвинуть без конца

И вспыхнуть всеми красками этюда

На всех этюдах моего отца.

 

Мерцанье света и сплетенье линий

Соединятся, у отца учась,

И оживут во мне, как ливень синий,

Как ты, в кого я перешел сейчас.

 

Но ливень кончился, и неужели

Опять взаимный переход готов?

Лиловая трава на акварели

Сияет огоньками всех цветов.

 

И в белом или голубом тумане,

Вдохнув благоухание земли,

Пожалуйста, не обращай вниманье

На то, что мы друг в друга перешли.

 

Я, может быть, счастливейший из дедов,

И даже киноварь ночных ветвей

Горит, соединение изведав

Мечты отца и юности твоей.

 

26.

Внучке даже по секрету

Пересказывать не смей,

Как однажды кочку эту

Обвила царица змей.

 

И о ней самой ни звука.

Поражает немотой

Черно-синяя гадюка

В диадеме золотой.

 

Так зачем же очень сильно

Я мечтаю каждый год

Перейти поток чернильный

И ступить на берег тот?

 

Мне царица будет рада,

Возлежа на этом пне,

И за арии наградой

Земляника будет мне.

 

Я спою ей Лоэнгрина,

Даже Демона спою,

Убедительно и длинно

Душу выплачу мою.

 

И в ответ мольбам несчетным,

Чтобы вновь душа зажглась,

Черной бусинкой на черном

Той царицы глянет глаз.

 

И она, поставив рядом

Все, что живо и мертво,

Обозначит этим взглядом

Наше тайное родство.

 

И в обход живой природы

Здесь владычица моя

Мне откроет переходы

К бытию от бытия.

 

И опять услышан буду,

И опять уйду к нему,

И родимого оттуда

На поверхность подниму.

 

Я ведь подлинного сына

Уж не видел столько лет.

И она черно и длинно

Обернется нам вослед.

 

И свои извивы сдвинет

И сама над кочкой той

Гордо голову подымет

В диадеме золотой.

 

27.

Вы что – не поняли? Готов предел.

Я не советую вам появляться.

И, больше с вами не имея дел,

Читаю приговор без апелляций.

 

Вы говорите – приговор не прав.

Но к вам одним неприменима жалость.

И, силы материнские собрав,

Земля вас уничтожить обязалась.

 

Исполнится пророчество как раз,

Какое предначертано издревле.

Теперь не только люди судят вас,

Но люди, звери, травы и деревья.

 

В моей аргументации изъян,

Но интуиция моя в порядке.

Империя двуногих обезьян

Уже не учредит свои порядки.

 

И там, и здесь, вблизи или вдали,

Цивилизацией не обеспечась,

Небытие с поверхности земли

Сегодня вытесняет эту нечисть.

 

Предупредил нерукотворный Спас

Меня во сне грядущем и вчерашнем

О том, что Страшный Суд, ожесточась,

На самом деле будет очень страшным.

 

Секрет спасения и торжества

Моим отцом в моей земле закопан.

Шумит о нем зеленая листва

Над белым золотом стогов и копен.

 

Дорожной пыли чувствую тепло

Босыми белобрысыми ногами.

Отмечено родимое село

Ультрамарином в предвечерней гамме.

 

Окошко давнее еще красно,

Чтоб я его из Низовской увидел.

Невидимое будет спасено,

Возобновляясь в небывалом виде.

 

И хоть отца не возвратишь назад,

Его глаза и смертные морщины

Перед любым судом возобновят

Полдневный зной и молодой закат

Моей Киргизии и Климовщины.

 

28.

Никаких не соблюдаю правил,

Только совесть у меня чиста.

Мне в стихах семь лет отец добавил,

Чтоб я стал ровесником Христа.

 

Разумеется, такое слыша,

Вы не верили его словам.

А теперь от вас уходит Миша

И себя раздаривает вам.

 

В Белокаменке и Петрограде

От всего на свете откажись.

Я вам говорю: «Да бога ради,

Все возьмите, если взяли жизнь».

 

Чтобы стало проще и короче

Оправдание путей моих,

Я сейчас уйду из этих строчек,

Разрывая непокорный стих.

 

И попробую остаться Мишей,

Даже если за чертою той,

Сбросив шелуху четверостиший,

Стану изначальной пустотой.

 

Выйду из небытия наружу

Наподобие цветов и трав

И себя иного обнаружу,

Видимым и ощутимым став.

 

И узнаю дорогие лица

И смогу, себе не изменя,

Равномернее распределиться

По земле, где больше нет меня.

 

Понимаете, земля устала,

Все до капли отдавая вам.

И поэтому без ритуала

Я вам плоть и кровь мою отдам.

 

А моей голгофой поневоле

Обернется горизонт земной.

Этот одинокий стерх и поле,

Этот мир невольно станет мной.

 

И когда я вовсе буду роздан

И освобожусь от этих пут,

Остальные не заметят просто,

Что они меня едят и пьют.

 

Вот какое умирает лето,

Но зато роднее и теплей

Плоть и кровь новейшего завета

В синеве и холоде полей.

 

И пускай меня сегодня встретит

Ослепительная пустота…

Вы преодолели страх и трепет,

Милые ровесники Христа.

 

29.

Опять мое окно отворено,

Опять события неотвратимы.

Отсутствие присутствию равно,

Как неопознанные побратимы.

 

А ведь они от одного отца,

И получается на самом деле –

Два одинаковые близнеца

Одну и ту же курточку надели,

 

Знакомую фуражечку одну,

И, ничего не зная друг о друге,

Они подходят к моему окну

И оба мне протягивают руки.

 

А я их принимаю как родных

И  неосуществимое удвоя,

Благословляю каждого из них

И понимаю, почему их двое.

 

Но выбора тут никакого нет.

Небытие ко мне явилось на дом.

Входите в мой чердачный кабинет

И незаметно оставайтесь рядом.

 

А я закрою, наконец, окно

И попытаюсь небывалой властью

Соединить обоих вас в одно

Земное горе и былое счастье.

 

30.

Недвижны сосен синие верхи,

Стволы стоят радами красных бревен.

А изо мха глядят моховики,

И шляпки их со мхом зеленым вровень.

 

Однако что произойдет со мной,

Когда я в этот мир себя нацелю

И будет ночью каждый сон цветной

Живой картиной или акварелью.

 

Сбеги от самого себя, сбеги.

Но как исчезнуть из такого плена,

Когда резиновые сапоги

Уходят в мох зеленый по колено.

 

Здесь боль моя живет, остановясь,

Чтобы я с нею неразлучно пробыл.

Небытие опережает вас,

Доверив мне свои цветные пробы.

 

Не я бегу, а этот мир бежит.

Вокруг меня он был или во мне был,

Но, видно, был он просто не обжит:

Никто здесь не жил, и никто здесь не был.

 

Пускай от злобы и бензопилы

С моей душою и судьбою вровень

Лежат во мху сосновые стволы,

Красны от боли и красны от крови,

 

И бытие расставит по местам

Иные судьбы, краски и детали,

Но эта проба остается там,

Где не слыхать лесоповальной стали.

 

И, понемногу сбрасывая гнет,

И никакой пилою не задета,

Цветная проба к вам перешагнет,

Не утеряв ни запаха, ни цвета.

 

31.

Я катастрофу эту не прерву –

Рубите лес и все под корень режьте.

Пока, найдя последнюю строфу,

Я проложу тропу мою, как прежде.

 

Я сам себя переборю сперва.

Уже сейчас короткое затишье.

А эта темно-синяя трава

Целебна, как мое четверостишье.

 

Осуществленье ближе и светлей,

Когда, рифмуя веселей и проще,

Ростки берез и океан стеблей

Становятся непроходимой рощей.

 

И вот уже, как будто бы впервой,

За прежние и новые обиды,

Березняком и синею травой

Забыты пни и колеи забиты.

 

Но почему же, временем отмыт

И до обиды узнаваем сразу,

Прозрачный лес по-прежнему шумит,

Пронзенный солнцем и не видный глазу?

 

Он собирает прямо надо мной

Невидимый и небывалый опыт

И никому не слышной тишиной

Последнюю строфу мою торопит.

 

Пока сосняк и березняк ослаб.

Увидев, что я к призраку ревную,

Она одна соединить могла б

Незримый лес и вырубку лесную.

 

Но я задержки не переживу

И осторожно способом особым

Отодвигая сосны и траву,

Иду по старым колеям и тропам.

 

И вновь не помогает колея.

Тропа ушла и затерялась где-то.

Любовь сильнее, чем строфа моя,

И безнадежнее, чем роща эта.

 

32.

Моя победа остается в силе,

И эту силу вам не побороть.

Меня о той победе попросили

Святые силы, да и сам Господь.

 

А было мне предложено во имя

Зеленого простора моего

Народов изначальное родство

Оборонить могилами своими

И целый мир еще усеять ими

И заодно освободить его.

 

Наверно, от всего пережитого

Испепеленное горит во мне,

Чтоб я была по-прежнему готова

К любому подвигу в такой войне.

 

Сегодня пустота на пьедестале,

И что осталось от России той?

Георгий Жуков и товарищ Сталин

В небытии под каменной плитой.

 

И, получается, никто не властен

Осуществить великие дела.

Я отказалась от военной власти

И никому ее не отдала.

 

Меняйте конституцию и знамя,

За всех убитых совершайте суд.

Страною ипостасного сознанья

Меня мои потомки назовут.

 

Предателю сейчас любое можно,

Душа гниет, взрываются дома.

И все же неожиданно и мощно

Я отовсюду выйду к вам сама.

 

А вы еще не догадались, где я?

Но ведь не ваш торгашеский разлад

И не национальная идея

Меня сегодня возвратят назад.

 

Я это обнаруживаю сразу

В глубинах моего небытия.

Идею не придумать по заказу,

Тем более такую, как моя.

 

И, очевидно, я уже нескоро,

Минуя нынешнюю западню

И не теряя своего простора,

Мои народы вновь соединю.

 

И все-таки, передо мною каясь

И понемногу заново сплотясь,

Вы ипостасны мне, а я покамест

Одной себе живая ипостась.

 

И уж потом по моему примеру

Иные поколенья там и тут

И те, которые еще идут,

Припоминая годы этих смут,

Поймут мою неслыханную веру

И, я надеюсь, правильно поймут.

 

Не предписали, не провозгласили,

Но выше ничего на свете нет.

Моя победа остается в силе,

Она предвестье будущих побед.

 

А будет мне предложено во имя

Зеленого простора моего

Усеять мир голгофами своими

И умереть, освободив его.

 

33.

Я никому навязывать не буду

Единственную заповедь мою.

Давным-давно уже слышна повсюду

Молитва Бытия Небытию.

 

Но вот молитва слышится иная,

Не объявляя о себе и все ж

Евангелием нам напоминая

О том кресте, который ты несешь.

 

На той же невообразимой грани

Ты неотрывна от меня была,

И я тебя всегда увижу в храме

Сквозь эти стены или купола.

 

Над всеми судьбами и рядом с ними,

За гранью небытийной высоты,

Моя родная, оставайся в нимбе

Непоправимой боли и беды.

 

Твоя молитва обещает много,

И повторять ее соблазн велик.

На золоте отсутствия земного

Твой  кареглазый проступает лик.

 

Но я неслыханно и неуклонно

Единственною истиною жив,

Твою молитву и твою икону

Моим прозрачным храмом окружив.

 

 

Я преодолеваю постепенно

Природою положенный предел.

Взгляни сквозь эти призрачные стены,

Как мир Небытие преодолел!

 

Оно само неведомо откуда

И в будущем, и прежде, и сейчас,

Ежеминутно и ежесекундно

Приходит к нам и умирает в нас.

 

И неизвестно, на какой основе,

Какими силами и почему,

Оно еще, пожалуй, восстановит

Все то, что люди отдали ему.

 

Оно еще заговорит, пожалуй,

И даже побеседует со мной,

И улыбнется Миша небывалый,

Такой же самый и совсем иной.

 

Поэтому, пока еще не поздно,

Поверь моим наитиям и снам.

И если  Миша будет нами позван,

Я говорю тебе, он выйдет к нам.

 

Соединяя благостные вести,

Не ожидаю, чтобы он воскрес.

Но если мы с тобою будем вместе,

Его Небытие пойдет на крест.

 

Небытие всегда не быть готово,

Оно особенное божество,

Оно прообраз и первооснова

Любых богов и Бога самого.

 

Из нашей глубины беды и боли,

Услышав душу и любовь твою,

Горит закат, благоухает поле

Молитвой Бытия к Небытию.

 

 

Но непреодолимую немую

Тоску мою никто не утолит,

Пока не состоится напрямую

Соединенье наших двух молитв.

 

34.

На белизне волшебного картона,

Где прошлого и будущего нет,

Цвета необозримо и бездонно

Произвели один зеленый цвет.

 

Они пылали в солнечном провале

Под этою грядою голубой.

Они с лиловым небом воевали

И долго спорили между собой.

 

И, очевидно, это их заслуга

В том, что, пока еще закат горит,

Они спокойно приняли друг друга

И создали единый колорит.

 

Но если поглядеть из поднебесья,

То мне в глаза бросается одно,

Как неодетая словами песня,

Того картона белое пятно.

 

Заката видимые отраженья

На всем просторе за душу берут.

Но здесь художник не нашел решенья

И не вполне закрасил белый грунт.

 

Закрась его, уже ни с кем не споря,

Мазком одним, твоим или ничьим,

Чтобы он стал неотличим от поля

И от моей души неотличим.

 

35.

Я свой или чужой замаливаю грех,

Когда у Иртыша предсказываю грустно,

Что вот произойдет опять слиянье рек

И посреди болот родит былое русло?

 

Необозримая стоячая вода,

Поросшая со дна зеленою щетиной,

Я думаю, и ты сумеешь, как тогда,

Соединив себя, рекою стать единой.

 

Пока тебя зовет и втягивает Обь,

Чтобы воскресла ты, в ее теченье канув,

Стоячая вода, попробуй, обособь

Себя от городов и нефтяных фонтанов.

 

Сиюминутные расчеты перекрой,

Любого хищника пугая до отказа

Невыносимою и жуткою игрой

Гигантских факелов сжигаемого газа.

 

Но, видимо, я свой замаливаю грех.

Века и заводи меня заколдовали.

А ожидаемое мной слиянье рек

И обновление произойдут едва ли.

 

Предусмотрительно глаза твоих болот

Щетиною травы прошиты и зашиты.

Индус откажется, китаец не придет

Осваивать простор твоей самозащиты.

 

Но ты пригни ко дну зеленую траву,

Открой глаза твои, поговори со мною.

И я от радости невольно поплыву

Безбрежною твоей зеркальной быстриною.

 

Родные берега, причастные при мне

Иному бытию или иному полдню,

Зовут меня, ведь я на этой быстрине

Родные языки моих народов помню.

 

Мое Небытие сюда перебралось…

Но я уже тобой и выявлен и понят.

Стоячий океан или земная ось

Меня осознают и по теченью гонят?

 

Пока еще снега простор не замели,

Пока еще тебя молитвой беспокою,

Соедини ручьи и реки всей земли,

Соедини и стань единою рекою.

 

36.

Кидаю ладони и длани,

Пока с бытием наравне

Котел небытийных камланий

Кипит и клокочет во мне.

 

Природный запас перепродан,

В бреду и в беде города.

Котлами камлает природа,

Огонь раздувает беда.

 

Голгофа моя непосильна.

Единственный голос прямой —

Губами убитого сына

Кричит апокалипсис мой.

 

А ты удержаться попробуй

И без берегов и без меж

Плыви за последнею пробой,

Последний шумер Гильгамеш.

 

Увидеть вполне допустимо

За ширью Оби ледяной

Бессмертного Утнапиштима

С его молодою женой.

 

Не знаю, откуда взялося,

Но впору на этом пути

Догнать шестиногого лося

И в жертву его принести.

 

Народам от чума до чума

Земное спасение брось,

И Пастера — Мирсуснехума

Узнает вселенская ось.

 

Взмывая над горем и бытом,

Летя, и любя, и постясь,

Живет в моем сыне убитом

Иного Христа ипостась.

 

Моею неведомой верой

От Торума не уклоня,

Мой Пастер, поверь и поверуй,

В себе открывая меня.

 

Сегодня, земной и крылатый,

Мы оба сгораем дотла,

Сверяя свои результаты

Над вечным кипеньем котла.

 

37.

Все, чем был я и жил когда-то,

Освещает, сходя на нет,

Фиолетового заката

Неизбежный холодный свет.

 

Холодеет и меркнет поле,

Берег синий в тумане весь.

Это признак нездешней воли,

Той, которая снова здесь.

 

О спасении знаю заранее.

Заалела ранняя рань,

Подтверждая мое старанье

Перейти роковую грань.

 

Ипостасный союз не порван.

Только надо часам к пяти

Окончательно и повторно

В ипостась мою перейти.

 

Никому этот способ не ведом.

Но, немного зная его,

Я здесь часто перед рассветом

Воскрешал себя самого.

 

Этот способ нездешней волей

Не заказан и не заклят.

Полюбите в лиловом поле

Фиолетовый мой закат.

 

38.

Панацея от жизни ложной

И невидимая броня

Этот берег противоположный

В десяти шагах от меня.

 

Ураган катастрофы дикой

Неминуемо налетит.

Голубой и лиловой дымкой

Небытийный берег накрыт.

 

И еще теплей и безмолвней

Он березами охранен —

Параллелями белых молний

Бьют стволы из зеленых крон.

 

Замыкая луг полукругом

Под зеленой тучей сплошной,

Белоствольные друг за другом

Неподвижной стоят стеной.

 

И навстречу шквальному зову

Этот берег теплей и родней

Имитирует катастрофу

И мою победу над ней.

 

Сколько жить мне еще осталось?

Кто продолжит и кто прервет?

Почему так легко под старость

Перейти эту речку вброд?

 

Все чего-то недоставало

Разумению моему.

И в кошмаре синего шквала

Я сегодня своё возьму.

 

39.

Не понимаю — неужели

Бесплодная сгорит в огне?

На ней три яблока созрели:

Одно тебе, другое мне.

 

Как удавалось уцелеть ей,

Снося жару и холода,

И целых три десятилетья

Расти, не принося плода?

 

За это время столько было,

Столетия пройти могли б,

Тысячелетье наступило,

Россия гибнет, сын погиб.

 

А эта яблоня все та же

И не меняется одна.

Она как будто бы на страже

Всего, что вижу из окна.

 

И даже стерх летает, меря

Над нею небо взмахом крыл,

Чтоб от Христа, по крайней мере,

Я эту яблоню укрыл.

 

А то ее осудят снова,

А в ней любовь и теплота

Ее нежданного, тройного,

Ее последнего плода.

 

40.

Не делайте движений запоздалых

И успокойтесь на какой-то миг.

Все происходит в эрмитажных залах

Среди картин и мраморов моих.

 

Тут все они хотят соединиться

В немую сцену раз и навсегда.

Здесь петербургская моя столица

И помещенье страшного суда.

 

Здесь откровения предназначали

И переадресовывали мне.

Здесь понемногу белыми ночами

Преодоленье зреет в тишине.

 

И вот опять полночная прогулка,

Пока не объяснимая никак.

И в каждом зале отдается гулко

Мой одинокий полуночный шаг.

 

И, ничего не зная о моменте

Преодоления моих скорбей,

Пошевелился на лиловом стенде

Нефритовый зеленый скарабей.

 

Не уходи, поэму переделай,

Увиденное разглядишь потом,

А то иначе этой ночью белой

Живые оживут перед судом.

 

Убитый мальчик скорчился и замер

Уже, наверно, пять веков назад.

Но почему-то оживает мрамор

В ответ на мой неосторожный взгляд.

 

И вот возобновляются исканья.

Прообраз исчезает без следа.

Еще немного, и из глыбы камня

Старик-ваятель выглянет сюда.

 

Раскаты грома набегают свыше,

Но никому их слышать не дано.

Ведь я перед судом оттуда вышел,

Где все уже давно сотворено.

 

Пока еще не грянули раскаты,

Я ухожу и больше не приду.

Не надо беспокоить экспонаты,

Они готовы к страшному суду.

 

+   +   +

Преодоленье совершилось

В назначенный сегодня срок.

Но отчего мою решимость

Оно скрывает между строк?

 

И не зовут, и не боятся.

Но я за правило приму

Попеременно появляться

Подобно сыну моему.

 

А он ведь, как мы это знаем,

В двух измерениях сейчас:

То абсолютно осязаем,

А то скрывается из глаз.

 

Когда Россия возродится,

Невидим и необъясним,

Наверно, он не возвратится

И я последую за ним.

 

Но состоянья перепада

Небезопасны для страны:

Когда в ней будет все, как надо,

Мы снова будем ей нужны.

 

Кому ее беречь охота

Среди китайцев и менял?

А мы хотим, чтобы хоть кто-то

Ее любил и охранял.

 

И над недавнею пустыней

Заклятья наши пролетят.

И нам ответят берег синий

И фиолетовый закат.

 

Переболеем и удвоим

Надзор над милою страной.

И понемногу нам обоим

Откроется простор иной.

 

Но и тогда, земля родная,

Преобразясь и обновясь,

Отца и сына вспоминая,

Ты не останешься без нас.

 

Тебе понадобится чудо

И сокрушительный подъем.

И мы появимся оттуда

Поодиночке и вдвоем.

______________

1998 – 2012 гг.

 

 

 

 

 

РОССИЯ

РОССИЯ

 

Низовское поле, степь ли –

Вы источник моей тоски.

Никому не нужные стебли

Тянут к небу свои колоски.

 

Урожай такой иллюзорен

Для художников и для стад.

В колосках не хватает зерен,

Оттого и прямо стоят.

 

Что вы плачете все, как дети,

Повинуясь и повинясь?

Я таких расставаний свидетель,

О каких не слыхали у нас.

 

У какого иконостаса

И, простите, в храме каком

Весь народ с Россией расстался

Абсолютно и целиком?

 

Апокалипсис был кричащим,

Чашу мимо не пронесут.

Всех, кто к этому был причастен,

Вызываю на страшный суд.

 

Не риторикой допотопной

Эти строки порождены.

Заказные убийства подобны

Убиенью моей страны.

 

На каком пороге и где мы,

Если в книге добра и зла

Гибель сына до этой темы

Дорастала и доросла?

 

А тоска по родному дому

Бытие повернула вспять

И, как видите, мне, седому,

Десять лет не давала спать.

 

Миражи и мои миражи,

Ипостаси родной семьи,

Не кивайте на силы вражьи,

Поглядите в души свои.

 

Умираю и возвращаюсь

И влагаю в последний стих

То, как родина смотрит, прощаясь,

Колосками полей пустых.

 

И она все больней и краше

И тоска моя все сильней.

Почему никому не страшен

Страшный суд  расставанья с ней?

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В неописуемом развале

Назрела новая беда,

А мы и не подозревали

Итогов страшного суда.

 

От Бога выпадает милость

Еще пожить недели две,

И ничего не изменилось

Ни в Петербурге, ни в Москве.

 

А на сто первом и сто пятом,

Куда ведет моя тропа,

Взрывается последний атом,

Горит последняя изба.

 

И мы опять в недоуменье

Или пытаемся опять

Остановить грехопаденье

И откровение прервать.

 

И потому за две недели

Нам не добавлено и дня.

А это ведь на самом деле

Очередная западня.

 

И я отвечу головою,

Преследуя благую цель,

И даже бытие удвою

На протяженье двух недель,

 

И даже вдвое или втрое

Благоустрою впереди

Существование второе,

Куда мы сможем перейти.

 

Но кто взрывает ежедневно

Лабораторию мою?

И почему она враждебна

Единственному бытию?

 

Моим коллайдером ускорясь,

Она усиливает звук

И увеличивает скорость,

Уничтожая все вокруг.

 

И на сто первом и сто пятом,

Куда ведет моя тропа,

Взрывается последний атом,

Горит последняя изба.

 

И доверительно со мною

И окончательно простясь,

Уходит Бытие родное

В свою иную ипостась.

 

И тяжело и непосильно

Прикосновением одним

Оттуда вызываю сына

И оживаю рядом с ним.

 

2.

Себя в тумане растворив,

Стоит недвижен и молчит он.

Ведь на двоих или троих

Мой небытийный дом рассчитан.

 

Он выкрашен и укреплен

На железобетонных сваях,

И уж не двигается он,

Как иногда во сне бывает.

 

Не понимаю, чем и как

Он отличается от прочих,

Но не обжит его чердак

И пишущей машинки почерк.

 

А домик прямо на виду,

И все равно, пройдя по саду,

Я к самому себе приду,

Войду и за машинку сяду.

 

Строками клавиш и трудом

Избавясь от моих писаний,

Пойду потом в наш малый дом,

Строенье, спаренное с баней.

 

Все из тумана восстает,

И все по-прежнему знакомо.

Небытие воссоздает

Меня и оба наших дома.

 

Но опасаюсь я, что здесь

Неисчислимы варианты.

Глядит моя благая весть

В окно и сквозь стекло веранды.

 

И возмещеньем всех потерь

Я вижу сквозь листву и хвою –

Идут, ключом открыли дверь,

Порог переступили двое.

 

Они, любимые мои,

Живут, любя и прозревая,

Мой сын, еще в небытии,

А с ним жена моя – живая.

 

Однако в садике своем

Я замыкать себя не стану.

Вселенная, как мы втроем,

Сейчас выходит из тумана.

 

И вот я оказался прав:

Небытия благая сила,

Все варианты перебрав,

Мой вариант возобновила.

 

 

3.

Надежен или завышаем,

Ответ земле необходим.

Кому Россию завещаем?

Кому Европу отдадим?

 

Я не ответил и ушел бы,

Оборонясь и устранясь.

Но ведь уже людские толпы

Ответов требуют у нас.

 

Предупрежденьями одними

Настаивают на своем.

Уже земля горит под ними,

А мы ответа не даем.

 

За все грехи и преступленья

Испытываю боль и стыд.

Вы не хотите обновленья,

Которое нам предстоит?

 

Приоритет непререкаем,

Война отчаянней и злей.

Но мы людей не испугаем

Цивилизацией своей.

 

Никто ведь лаской и указкой

Не ущемил и не сломил

Американский, африканский

И палестинский третий мир.

 

Когда материки потонут,

Не оправдается расчет.

Китай останется не тронут,

А рядом Индия растет.

 

Уже давно землею прожит

И первый наш, и третий Рим.

И вот земля терпеть не может

Все то, что мы сейчас творим.

 

Существованье на пределе

От общих и глобальных бед.

Пора подумать, в самом деле,

И обнародовать ответ.

 

Но мы опасные истоки

Заведомо уберегли.

И все произойдет в итоге

По воле матери Земли.

 

4.

Преодоленье осознает,

Чему себя предназначать,

Пока Небытие не знает,

Что делать и с чего начать.

 

Сначала скрипнет половица,

Потом из воздуха почти

Я предназначен появиться

И первый стих произнести.

 

Работа жуткая, немая.

И вот, когда чердак затих,

Произношу, не понимая,

Что это мой последний стих

 

Иронизирую предвзято

О недописанной строке,

Что будто я ее когда-то

Забыл на этом чердаке.

 

И даже из пустого кресла,

Где я сидел последний раз,

Она в Небытие пролезла

И там со мной разобралась.

 

Она усилила мой поиск,

И что в ней так и что не так.

И, ни о чем не беспокоясь,

Меня вернула на чердак.

 

Теперь ходи за нею следом

Или окошко занавесь,

Но ты невидим и неведом

И нереален там и здесь.

 

Неугомонная, земная,

Ведь я один тобою взят.

И вот Небытие не знает,

Как возвратить меня назад.

 

В уединении сугубом

Отныне ласточка одна

Потрогает крылом и клювом

Стекло чердачного окна.

 

И удивительная странность:

Один бродя по чердаку,

Я не уйду и не останусь,

И допишу мою строку.

 

5.

Тирада произнесена

И открывает за пределом

Особое сознанье сна

В тумане розовом и белом.

 

Неузнаваемо земной

Он обволакивает свыше

Верхушки яблонь подо мной

И чуть приметный гребень крыши.

 

Прочитываю до конца

Язык передрассветных пятен,

А у веранды и крыльца

Туман глубок и необъятен.

 

От дома и от чердака

Иду нездешними шагами,

На ощупь и  наверняка

Припоминая каждый камень.

 

Я в этот мир перенесен,

Где плоть и кровь моя живая,

Но это небытийный сон,

Которым я овладеваю.

 

Овладевай и не спугни

Туман, которым ты обманут.

Поселка первые огни

Реальными огнями станут.

 

И так до утренней зари,

До будки железнодорожной.

Приснилось — поблагодари

И просыпайся осторожно.

 

И от подобного труда

Мы воскресением  забрезжим.

По-видимому, никогда

Небытие не будет прежним.

 

И я мой позабытый грех

Суровой памятью затрону

И, чтобы не парить поверх,

Пройду по синему перрону.

 

И вот земля воскрешена.

И где я буду и не буду,

Особое сознанье сна

Подстережет меня повсюду.

 

6.

Летит, закутывая в дым

Единственного пешехода,

За паровозом золотым

Состав сорокового года.

 

Остановился пешеход,

И осторожен, и приметлив.

А электричка подождет,

У нашей станции помедлив.

 

Пересоздав и воссоздав

Утраченное невозвратно,

У парапета мой состав

Я пропущу тысячекратно.

 

Ведь  я себе предначертал,

Мое недоуменье спрятав,

Своеобразный ритуал

Возобновлений и возвратов.

 

Иные двери, буфера

И довоенная вагонка.

Мне в этом поезде пора

Возобновить себя — ребенка.

 

Неуловимое не то

Сейчас изменится в основе –

И унесет меня в ничто,

И на перроне остановит.

 

И вот вагоны пронеслись,

Неукоснительны и строги,

Воспоминание и мысль

Остановив на полдороге.

 

Пожалуйста, не приукрась

Преодоления игрою.

На этой станции как раз

Я опознание устрою.

 

Какая может быть игра,

Когда, жесток и неуступчив,

Состав сжимает буфера,

Судьбу и жизнь мою расплющив.

 

Остановился пешеход,

И осторожен, и приметлив.

А электричка подождет,

У нашей станции помедлив.

 

7.

У времени какой-то сбой

И откровенно воля злая.

Неловко быть самим собой,

Везде себя возобновляя.

 

Неумолимей и лютей

Родные розовые дали.

Эпоха родила детей,

А дети в поезде пропали.

 

Не убивай и не обидь

Законно или незаконно

Того, кто мог предотвратить

Исчезновение вагона.

 

Уже полвека мне кричат

Отчаяньем дыханий детских

Изображения зайчат

Или цветы на занавесках.

 

Вагон почувствовал беду,

Когда при повороте справа

Он кувырком на всем ходу

Случайно выпал из состава.

 

А хвост, порядок сохранив,

У станции догнал свой поезд

И ликвидировал разрыв,

Автоматически пристроясь.

 

Да, он пристроился вдогон,

И, видимо, в минуты эти

Тонул потерянный вагон,

Где были маленькие дети.

 

Себя собрав и сочетав

Соединительным пробелом,

Неуправляемый состав

Опять летит в тумане белом.

 

Воронкой, берегом реки

Или железною дорогой

Моих детей убереги

Да и родителей не трогай.

 

Но пассажиры не вольны,

Они сидят и едут вместе.

А впереди – огонь войны,

Преодоленье и возмездье.

 

8.

А я ведь мог на полпути

Рискованно или рисково

Из самого себя уйти

И перейти в себя-другого.

 

Решительно и напрямик

В другого мог перешагнуть я,

Но упустил короткий миг

На полпути и перепутье.

 

И вот работаю за двух,

Но замечаю каждый день я,

Что рядышком идет мой друг

Путем иного предпочтенья.

 

И не достать его рукой,

Ведь он невидим и неслышим.

А это просто я-другой

С иной судьбой и даром высшим.

 

Как будто делаем одно

Душою, красками и речью.

Однако нам запрещено

Друг другу повернуть навстречу.

 

И был бы откровенно прост

Ненарушаемый порядок.

Но между нами белый холст

Моих прозрений и догадок.

 

Увы, не так уж много их,

Но я шагну к нему и к сыну,

Когда шепну последний стих

И допишу мою картину.

 

Ведь мы друг друга узнаем,

И там, за полотном этюда,

Он есть в небытии моем

И подает сигнал оттуда.

 

9.

Сухая вкусная смола,

Сосновый ствол в чешуйках сизых.

И тень зеленая легла,

И дождик на иголках высох.

 

Я окончательно промок

На расстоянии от дома.

А ты, сосна, мой островок

В неразберихе бурелома.

 

Но синева над головой

Сегодня потемнеет скоро.

И под ногами холмик твой -

Моя последняя опора.

 

А солнышко уже ко мне

Совсем утрачивает жалость.

И на тебе, моей сосне,

Оно случайно задержалось.

 

Я вижу те или не те

Зеленоватые просветы.

По ним в кромешной темноте

Я обнаруживаю, где ты.

 

К тебе невидимый подъем,

А за тобою – словно пропасть.

Придется нам побыть вдвоем,

Вполне друг другу уподобясь.

 

Касаюсь теплого ствола,

Шепчу спасительное слово.

Довольно этого тепла,

Чтобы тебя увидеть снова.

 

И, от ствола не отделим,

Себя я чувствую сосною,

Сосновым папою моим,

И папа говорит со мною.

 

И эти шорохи не в счет,

Когда я по-отцовски мудро,

Услышав, как смола течет,

Распределяю краски утра.

 

А надо мною твой навес,

Как неразгаданная тайна.

И киноварью, наконец,

Тебя я крашу вертикально.

 

И уж теперь наверняка,

Окаймлена лиловой глиной,

Увидит синяя река

Твой силуэт ультрамаринный.

 

 

И даст мне лучшую из смол

На берегу в тени зеленой

Твой сизый раскаленный ствол

Под малахитовою кроной.

 

10.

Дорога для  меня одна –

От ужаса и беспредела.

От насыпи и полотна

К избе, которая сгорела.

 

Я к путешествию готов,

Иду с намереньем особым

За горизонт от поездов,

Петляя по заросшим тропам.

 

Мой шаг хозяйский неуклюж,

Мой взгляд нетерпелив и робок.

Река извилистая в глушь

Ведет меня вдоль этих тропок.

 

Избу чужую и ничью

Вдали припоминая грустно,

Река, подобная ручью,

Все больше расширяет русло.

 

И в ожидаемой дали,

По мере приближенья к цели,

Мои поляны заросли,

Мои поля осиротели.

 

Кому нужна благая весть

И откровение любое,

Когда сожжен поселок весь

С его последнею избою?

 

Бушует ветер, шевеля

Обугленные бревна эти.

Безвидна и пуста земля,

Спустя веков тысячелетья.

 

 

Но здесь особенная та,

Себя над пепелищем вызвав,

Единственная пустота,

Небытию последний вызов.

 

Сворачивай к таким местам,

Где сразу наступает час твой.

История творится там,

Иди, упорствуй и участвуй.

 

Твои соратники везде.

Иди, спокойный и молчащий.

Привет закату и звезде,

Привет непроходимой чаще.

 

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

11.

Все это может участиться,

А срок неумолимо сжат.

Уже смертельные частицы

Над головой моей кружат.

 

Я их могу столкнуть друг с другом

Дорожным посохом своим.

А он обрублен и обструган

И мне в пути необходим.

 

Воображение, дорогой

Возобновись и участись.

И только ничего не трогай

В прозрачном облаке частиц.

 

А то из их переполоха

Объявится переворот.

Уйдет бытийная эпоха

И небытийная придет.

 

Неотвратимая, тупая

И незаметная сперва,

Она приходит и вступает

В свои законные права.

 

Она становится такою

Во всем природном естестве.

Она клубится над рекою,

Она шевелится в листве.

 

Она идет, и с нею вместе

Апофатическая тьма.

Но это ведь ее предвестье,

А вовсе не она сама.

 

Воображенье в разных видах,

В любых сиреневых потьмах,

Удерживай случайный выдох

И посоха неверный взмах.

 

Надежду затаив глубоко,

Рывком шагни из толкотни,

Рвани и только ради бога

Частицы эти не сомкни.

 

Они опять кружат и кружат

В лучах сиреневой зари,

Неразличимые снаружи

И смертоносные внутри.

 

12.

Самих себя возобновив,

Мы травы и деревья встретим,

Покуда Ящеры извив,

Как зеркало, следит за этим.

 

До пояса водоворот

Вокруг идущих тел и между.

Мы реку переходим вброд,

Над головой неся одежду.

 

Мы вылезаем, изловчась,

На берег нашего привала.

Но Миша молчалив сейчас

И не смеется, как бывало.

 

Благоухая через край,

Река похоронила звуки.

И не заглянут в этот рай

Ни сыновья мои, ни внуки.

 

Они уехали домой

И нас не слышат и не видят.

И разве только Миша мой

Навстречу выглянет и выйдет.

 

Сейчас он появился тут.

Небытие перерастая,

И через несколько минут

Обязан в воздухе растаять.

 

Но удивительней всего,

Что Миша узнаваем вроде,

И запись голоса его

Хранится  в том водовороте.

 

Мы здесь бывали, и с тех пор

Воспоминанье как возмездье.

Для пятерых горит костер,

И нет ни одного на месте.

 

Торфяно-красная вода

Овеяна моими снами,

Чтобы сейчас и навсегда

Все пятеро сидели с нами.

 

Ведь можно прошлое поймать,

В былое отраженье глядя.

И, проворачивая вспять,

Я подхожу к зеркальной глади.

 

 

Но в этой глади водяной

Нет никого и нет кого-то.

Здесь только я с моей женой

На берегу водоворота.

 

13.

Мой путь рекою перекрыт.

Она лиловая. При этом

Закат сиреневый горит

Каким-то необычным светом.

 

Я помню, здесь давным-давно,

У места первого привала,

Большое скользкое бревно

Изгиб реки перекрывало.

 

И кто-то, помнится, прибил,

Затем что вброд идти глубоко,

Подобье маленьких перил,

Но только с одного лишь бока.

 

По глади ровного стекла

Или по ветреной погоде

Подробность эта уплыла

В недавнем синем половодье.

 

Передо мною черный лес

Над крутизной береговою.

И вот зачем-то я полез

В лиловый омут с головою.

 

Казалось бы, всего делов,

Себя разденем и разуем.

Но омуток не так лилов,

Не так полог и предсказуем.

 

И я не думал, что нырну

И даже попаду под камень.

Короче, я пошел ко дну

С одеждою и сапогами.

 

А я ведь мог бы обойти

Береговое, роковое

То место, где на полпути

Недавно утонули двое.

 

Не знаю, в том или ином,

Но в этом мире очень плохо.

Глотнул воды под валуном,

А над водой не сделал вдоха.

 

Теряю ощущенье дна

И чудом оживаю снова

От глубины и валуна

И охлажденья ледяного.

 

14.

Моею давнею виной

Глядит в глаза и дышит жарко.

Она опять передо мной,

Моя чепрачная овчарка.

 

Я выплываю, и как раз

В тени, сквозь лиственную сетку,

Я узнаю ее окрас,

Ее носочки и горжетку.

 

Но я из омута еще

На берег выбраться не смею.

Она ложится на плечо

Тяжелой головой своею.

 

Прикосновения давно

Мы не испытывали оба.

А ведь сейчас оно одно

Меня спасает от озноба.

 

Не понимаю, как втекло

Над посинелою рекою

Мое тепло в ее тепло,

Неуловимое такое.

 

Вот мы вдвоем на берегу,

Под сеткой лиственного крова.

И я поверить не могу,

Что ты опять жива, здорова.

 

Тебя вели к себе домой

Твои хозяева другие.

Все потому, что Миша мой

Едва дышал от аллергии.

 

И кто-нибудь, когда-нибудь

Вообразит момент ухода,

Как ты кидалась мне на грудь

И как ждала меня два года.

 

И ради этого тепла

Ты вроде бы со мною вместе

От ожиданья умерла.

А Миша мой убит в подъезде.

 

И после Страшного суда,

На берегу неразличима,

Ты ожила и навсегда

Его от смерти излечила.

 

15.

И тут не надо объяснять

Все то, что лучше или хуже.

На берегу со мною сядь,

Поставь невидимые уши.

 

Очередным добром и злом

Обеспокоена осина.

Одолевают бурелом

Шаги невидимого сына.

 

И сразу я ищу вокруг

Собаке брошенную фразу.

Когда я замираю вдруг,

Он тоже замирает сразу.

 

Он приближается, и вот

Сегодня пережит и прожит

Невероятный переход,

И сын пути мои проложит.

 

Все это выдумки одни.

И не уйдешь и не ускоришь.

Разочаруйся и вдохни

Черно-сиреневую горечь.

 

Из ничего и ничьего

К живому сроку или знаку

Овчарка вывела его,

А он увел мою собаку.

 

Березы черные молчат.

Но и за этими стволами

Аквамаринный день зачат,

Горит карминовое пламя.

 

И я иду на этот свет

Глухою чащею лесною

И обнаруживаю след,

Проложенный передо мною.

 

И вот не чувствую земли

И выбираюсь на дорогу.

Но возгорание вдали

Уже темнеет понемногу.

 

Или опять, смотри-смотри,

Возобновляется, пожалуй.

Замена утренней зари,

Огонь последнего пожара.

 

16.

Останови полночный миг

Лугов и деревень безлюдых.

Отец до вымыслов моих

Добрался в красках и этюдах.

 

А мать с собою унесла

Его невидимые кисти.

Но вы этюды без числа

Ко мне и к матери приблизьте.

 

А я подумаю пока

И помолюсь моей иконе,

Пожарам платья и платка

На травяном зеленом фоне.

 

И облегаемая плоть,

Святые выдохи и вдохи

Никак не могут побороть

Победу огненной эпохи.

 

Иконный и исконный лик,

Знакомый и во мне, и в детях,

Десятилетия подвиг

Не замечать ожогов этих.

 

Ее пожары таковы.

И вот бежит она, босая,

Платок срывая с головы

И прямо на землю бросая.

 

С загаром цвета молотьбы

И в платье красного металла,

Не добегая до избы,

Она, как вкопанная, стала.

 

Отец прибег в моей душе

К осуществляемому втайне.

Кармина, редкого уже,

С аквамарином сочетанье.

 

Прибег он или не прибег,

Но сокрушительная сила

Внушила ей последний бег

И вдруг ее остановила.

 

 

Моя икона из икон

Аквамарином и кармином

Сегодня или испокон

Мерцает между мной и сыном.

 

17.

По мусору бетонных плит,

По этим уличным клоакам

Он побежал за мной, облит

Коричневым и черным лаком.

 

В людской зловонной толкотне

Босых ступней его не слышно,

И, очевидно, только мне

Открылся малолетний Кришна.

 

Игрушка черная мала,

И, на минуту оживая,

Она внезапно ожила

И побежала, как живая.

 

Миниатюрен и упруг,

Все незаметней и бесследней

За мной по Дели в Петербург

Бежит малыш четырехлетний.

 

Из милой нищенской семьи,

Как будто Кришна черноротый,

Кричит: «С собой меня возьми,

Во мне зерно переворота.

 

Ведь ты помилован всерьез,

На внуков и Россию глядя.

Я обновление принес

Тебе, чужой и добрый дядя!»

 

А богоматерь – по следам,

Окутана индийской тканью:

«Кому я сына передам,

Как божество, на воспитанье?»

 

Глазам, локтям, ступням и ртам

В миропорядке нет простора.

И ты, мелькая тут и там,

Вселенской формой станешь скоро.

 

Любой миропорядок строг,

Но мы ведь поняли друг друга.

Задолго нарушая срок,

Возобновится калиюга.

 

Россия, что же ты молчишь?

Или черты своей достигла?

В тебе, доверчивый малыш,

Зародыш будущего цикла.

 

Я не отец тебе, но ты

Бежать и оглянуться вправе.

Глаза чернее черноты,

Белки в коричневой оправе.

 

Невидимый сыночек мой,

Кому ты неродной и лишний?

И я беру тебя с собой

И прямо называю Кришной.

 

18.

Пугать не надо никого

Ни воскресеньем, ни распятьем.

Меня и сына моего

Не воскресить и не распять им.

 

Белеет Иерусалим

И обволакивает, чтобы

Себе прокладывать самим

Свою дорогу к храму гроба.

 

Непробиваемым ступням

Легко, неверие развеяв,

Идти по белым ступеням

Среди арабов и евреев.

 

 

 

 

Наедине или окрест

Не упадаем и не стонем,

Доверив позабытый крест

Непробиваемым ладоням.

 

В скале мерцает белизной

Захоронение простое,

Где сын лежит передо мной,

Одновременно рядом стоя.

 

И вот, пока мы так стоим

И пребываем в нашем храме,

Бессилен Иерусалим

Хотя бы что-то сделать с нами.

 

Одновременно в двух мирах

Я побывал и перепутал

И фимиам, и полумрак,

И железобетонный купол,

 

И переход и перепад,

И за пределом, и над краем,

Туда, где сын мой был распят,

И весь от головы до пят

Под мириадами лампад

Уже теперь недосягаем.

 

Скажи, могло ли это быть

И не произойти могло ли?

Ты научил меня любить,

Кричать от горя и от боли.

 

Тебя, мой одинокий Спас,

Убили здесь, на этом месте.

И все равно ты город спас

От гнева и отцовской мести.

 

И на полу, и в куполах

И осязаемо, и слепо

Явились Яхве и Аллах

К порогу мраморного склепа.

 

Еще немного, и войдут

Уверенно и совместимо,

Сегодня совершая тут

Спасенье Иерусалима.

 

А для меня страшней всего

Его незримое надгробье.

Мой сын у гроба своего

Стоит и смотрит исподлобья.

 

Но я его уже постиг,

Ладони и ступни потрогав.

А он мне подарил мой стих

И для меня, и для пророков.

 

Невероятная стезя,

Неузнаваемо-прямая.

От гроба отойти нельзя,

Благословенье принимая.

 

Но по особому пути

Наперекор моим обрядам

Хочу от гроба отойти

И увести того, кто рядом.

 

И увести его туда,

Где он со мною будет вместе,

Оберегая города

От гнева и отцовской мести.

 

19.

Наверно, утешеньем слабым

Все это сделалось уже.

Мы в положенье том же самом,

На том же самом рубеже.

 

Она по-прежнему перечит

Нововведениям любым.

Все так же сруб ее бревенчат

И лик ее неколебим.

 

Ее простор  европ и азий

Никто не выпил и не сгреб.

Она единственный оазис

В кольце америк и европ.

 

Не говоря о том ни слова,

Куда отсюда бы уйти,

Осознает себя основа

Любых сознаний и бытий.

 

Необозримая сыновья

Одна могла к себе привесть

Без божества и богословья

Небытия благая весть.

 

Пускай безропотно и сонно

Мы перемрем наперебой.

Она – единственная зона,

Где можно быть самим собой.

 

А вы попробуйте прорваться

Туда, где наш источник свят.

Готовьте нас для резерваций.

Бросайте глупый ваш десант.

 

Мы даже сами вас покличем,

Но не задержимся в плену,

Поэтому англоязычьем

Глушите нашу тишину.

 

Цивилизованных и сирых

Предупреждает опыт наш:

Мы распродать себя не в силах –

Небытие не распродашь!

 

 

Возобновляясь неустанно,

Она сама себе верна,

И окончательная тайна

Сквозит из каждого бревна.

 

В ее разбросе и забросе

Не перепутай верх и низ.

В Небытие уйти не бойся!

Умри и заново начнись!

 

Непритязательно и серо

Глядят поселок и земля.

Она единственная сфера,

Где все начнется от нуля.

 

20.

Мы на Руси не станем ждать

Повиновенья и бунтарства

И перестанем рассуждать

О перспективах государства.

 

Сегодня раз и навсегда

Мы ликвидируем границы.

Во время страшного суда

Небытие не сохранится.

 

Конечно, это божество

Само себя не пожалеет.

Однако на суде его

И Бытие не уцелеет.

 

Сгорит война, исчезнет мир

И все бытийное веретье.

Рождается из черных дыр

Непознаваемое Третье.

 

Глядит в зерцало из зерцал

Триипостасная вторая,

Чтобы я бога созерцал

Из тридцать третьей песни «Рая».

 

И эту боль, и  эту быль

Потрогай собственной рукою.

Второю ипостасью был,

Теперь она совсем другое.

 

Перед последней глубиной

Любить и радоваться нечем.

И в оде «Бог» очередной

Тебе исход не обеспечен.

 

Уже твоих несовершенств

Не перечислить и не вынесть.

Но сотвори нормальный жест

И восстанавливай бытийность.

 

Любовь, которая жила,

Еще сумеет побороться.

Всплывай из черного жерла.

И государство соберется.

 

И есть необходимость в нем,

И мы последуем  идеям,

И невозвратное вернем,

И непостижное затеем.

 

 

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

21.

Гроза как будто бы впервой

В таком неслыханном разгуле.

И высоко над головой

Деревья головы нагнули.

 

Ни пешехода по краям,

Ни мужика в телеге тряской

По колеям дорожных ям,

Затянутым зеленой ряской.

 

Река попутная черна

До каменистого порога,

И вместе с ней обречена

Мертворожденная дорога.

 

И непогоде вопреки

Брести страшней и тяжелее

По этой ровной вдоль реки

Давно прорубленной аллее.

 

И эти грозы без числа

Неумолимей год от года.

Но вот она не заросла

И ждет проезда и прохода.

 

22.

Хочу, чтоб с прежней быстротой

Опроверженьем этих жалоб

Над перспективою пустой

Былое солнце пробежало  б.

 

Дорогу в облаке прорыв,

Снопом феерия живая

Прорвется в облачный прорыв,

За ним повсюду поспевая.

 

Открытия невелики,

Но станут чудом небывалым

В его лучах моховики,

А слева – белые  навалом.

 

И вот феерией дано

Одно мгновение оттуда.

Промчится яркое пятно,

И пропадет грибное чудо.

 

Перебирается пока,

И на мгновенье в том же виде

Остановитесь, облака,

И сноп лучей остановите.

 

Я понимаю, дождь идет,

Но в миг пробега и прогляда

Грибное царство подождет,

А мне другое вспомнить надо.

 

Пока перебегает сноп,

И тысячи не обессудив

Иных предвидений и снов,

Иных неисчислимых судеб, -

 

Гроза,  попробуй прорубить

В дожде и громе поределом

Все то, что только может быть

В пределах или за пределом.

 

Но для какого рубежа,

Кому в отраду или назло,

В конец аллеи добежав,

Пятно летучее погасло.

 

В забытии и в забытьи,

В любом обличье ли и виде ль,

Иду по ровному пути,

Не забывая то, что видел.

 

23.

А что, скажи, за этот срок

Мне стало ясно и понятно,

Пока по тысяче дорог

Уже бежали эти пятна?

 

Недаром черная вода

И непроезжая дорога

Из леса вывели сюда,

На место прежнего поджога.

 

Стою, к порогам подойдя,

И что запомнил и забыл я?

Однообразие дождя

Или грибного изобилья?

 

Камней и бревен чернота

Пожар не угасили разве?

Над местом прежнего моста

Кипит воды многообразье.

 

Скажите, за какую мзду,

Какой хозяин, или кто же,

Прошел по этому мосту,

Поджёг его и уничтожил?

 

Какой бессмысленный поджог.

А впрочем, если вы спросили,

Не тот ли это, кто поджёг

Последнюю избу в России?

 

По-своему хозяин прав

И рассуждает очень просто.

Сожженье этих переправ  –

К самопожертвованью подступ.

 

В небытие перемахнем

И отдохнем от  переезда,

Сжигая жертвенным огнем,

И этот мост, и это место.

 

И лягут  поперек реки

Останки черные повсюду,

И деревянные быки

Рассыплют каменную груду.

 

И  побежит по ней  тропа

Туда, где волею неправой

Твоя  последняя изба

Еще горит за переправой.

 

24.

Переселяйся поскорей,

Полегче, пообыкновенней

В края лесов и пустырей

Из городов и поселений.

 

По всей России вглубь и вширь

Тебя удерживать не станем.

Столица мира и пустырь

Сейчас меняются местами.

 

От перегрева южных стран

В соседство русского народца

Переберется Ватикан,

Потом Париж переберется.

 

Но африканская война

Закончится не очень гладко.

И вот настанут времена

Совсем другого распорядка.

 

Пока мы с вами до сих пор

Неизлечимостью болеем,

Евроазийский наш простор

Уйдет к другим гипербореям.

 

И я посмертно разберусь,

Как, изловчась и сочетаясь,

Поделят вымершую Русь

Американец и китаец.

 

Но дух российский будет жив,

И в невообразимой нови,

Все племена соединив,

Индус Россию восстановит.

 

И, может быть, на этот раз

Мы не разрушим наш великий

Протекторат кровей и рас,

Обыкновений и религий.

 

Мы вспомним лучшие века

И, становясь четвертым Римом,

Невольно и наверняка

Святое назначенье примем.

 

 

На пепелище не молчи.

Оно бесплотно и бескровно.

И откровением в ночи

Дымят обугленные бревна.

 

25.

Сквозь эту угольную тьму

Рубиновый источник светел.

Его к приходу моему

Полночный раздувает ветер.

 

Взамен овинов и рябин,

Сжигаемых вдали и близко,

Один единственный рубин,

А в нем – спасительная искра.

 

Погода может надо мной

Впадать в небытие и в ересь.

А я от искорки одной

Костер зажег – сижу и греюсь.

 

Приосенить огонь костра

Поможет верная ватнуха.

Промозглый дождь, как из ведра,

Опасен для святого духа.

 

Наперекор любым ветрам

Я здесь умру вдали от крова.

Провозгласить последний храм

Не будет случая второго.

 

Не вопреки и не взамен

Духовной и церковной были,

Без куполов и белых стен,

Какие до войны здесь были.

 

Непререкаем и сугуб,

Одолевает потрясенья

Обугленный сожженный сруб

С единственной свечой спасенья.

 

Придя к стенам и возле них,

На эпохальном перехвате,

Я неожиданно возник

И даже оказался кстати.

 

 

Изба сгорела до конца,

И пустота была воочью.

Но два последние венца

Еще дымили этой ночью.

 

И в непроглядной глубине,

Возобновляя стены эти,

Живой огонь горит во мне,

Когда рубин уже не светит.

 

26.

На пепелище дождь и ночь

С ее полночными ветрами.

Кого любить, кому помочь,

Кого молить в последнем храме?

 

Не умоляй и не смолчи

О том, что накрывает свыше.

По деревням идут смерчи,

Срывая провода и крыши.

 

Перенесут и погребут

За буреломом небывалым.

Природа объявила бунт

Землетрясеньями и шквалом.

 

На пустыре ты не один,

Ты окружен запретной зоной.

Вблизи обугленный овин,

Скелет рябины опаленной.

 

Мои молитвы перекрыв

Остервенением упрямым,

На пустыре природный срыв

Или природный взрыв над храмом.

 

И я ответить не готов,

К кому душа моя взывает.

Природа – корень катастроф,

Мы строим, а она взрывает.

 

Природа преодолена,

И мы о ней свободно судим.

Мы плохо строим, а она?

Зачем она мешает людям?

 

Нет, мы обдумаем сперва

Крещенье в дождевой купели.

Мои неловкие слова

В той жизни умереть успели.

 

Ватнушка верная моя

Последний храм обогревала.

Посланец из небытия

Не ощутит смерча и шквала.

 

Его молитвы, дрожь и пот –

По жизни месса дождевая.

И все равно костер поет,

Высоко от земли взмывая.

 

27.

Последний храм – само собой,

Для медитаций и утопий.

А что за этою избой?

Сплошные моховые топи?

 

Зовет и втягивает мох

И выпускает с неохотой.

Но без резиновых сапог

Иди и головой работай.

 

Уединенье – мой оплот.

А пустыри земные щедры.

Пространства моховых болот

Уходят в ночь на километры.

 

Вперед от храма своего

Здесь ночью пробираться проще.

Идешь, не видя ничего,

И каждый шаг берешь на ощупь.

 

В забвенье или в забытьи

Войны зловещие останки.

Здесь, очевидно, шли бои

И в топях вязли наши танки.

 

И за пределом естества

Нащупываешь мертвый отдых.

В кустах и соснах острова,

Похожие на остров мертвых.

 

И без резиновых сапог,

Ногою островок нащупав,

Ты ночью спать бы там не смог

Среди непогребенных трупов.

 

На острове сосновый дух,

Но я зову на помощь сына

И вновь ползу, не отдохнув,

Туда, где топь или трясина.

 

Спешу на моховом пути

Себя от ужаса избавить

И до утра вперед ползти,

Собрав земли святую память.

 

Одолеваю ночь и жуть,

Все время думаю о сыне

И поутру не заблужусь

В зеленой клюквенной пустыне.

 

28.

В других, не этих временах

Вам предназначена расплата.

Не думайте, что Пастернак

Благословляет власть распада.

 

Или, собою заплатив

И извратив родное слово,

Не зачисляйте в свой актив

Ахматову и Гумилева.

 

Тогда никто им не помог.

Эпохой преданные дети.

Их утопил кровавый мох

Совсем иных десятилетий.

 

Они бы, вспомнив и взглянув.

Ценою вашей и расплатой

Не подарили свой триумф

Руси распадной и распятой.

 

Существованье без опор.

И не придумано другое.

Такой гротеск, такой офорт

Не захотел бы делать Гойя.

 

Обзаводитесь поскорей,

Торгуя и предпринимая,

Владельцы ферм и пустырей

Под знаком Гойи или Майи.

 

Но виртуальные сейчас

Любые помыслы фальшивы.

Разоблачась и ополчась,

Трудитесь, фермеры наживы.

 

Непроданные пустыри

Не измеряемые смерьте.

Не доживая до зари,

Воруйте, олигархи смерти.

 

Спасая Север и Сибирь

От виртуального распада,

Мне снятся Пушкин и Шекспир,

И Пастернак, и Дхаммапада.

 

А там, когда-нибудь, потом,

Через столетия, неспешно,

В Небытии, моим судом

Расплата ваша неизбежна.

 

 

29.

Из топи в топь влекусь и рвусь,

Ползу один и знаю твердо:

Мы выбрали неверный курс

Обогащенья и комфорта.

 

А здесь решен любой вопрос –

Бесплотно возникает кто-то

И каждый раз меня всерьез

Вытягивает из болота.

 

Ногою чувствуешь – вода

И философствуешь при этом.

По грудь уходишь иногда

И выползаешь за ответом.

 

В каких условиях иных

Я мог бы выведать и вынесть

Ответов этих неземных

Нездешнюю инобытийность?

 

Когда из недоступных зон

Преодоленье – детский лепет,

Познанье свой диапазон

Передвигает и колеблет.

 

Прорыва дождалась душа,

Свободно выберусь и свергнусь.

Но Фауст хляби осушал,

А мне открыта их безмерность.

 

Духовно пировать готов,

Как мы еще не пировали.

Колеблется коварный торф,

А дальше – истина в провале.

 

Особое сознанье сна

Оснащено иною речью:

Определенности без дна

Шагай и выплывай навстречу.

 

Но кто всерьез или навек,

Едва усилия ослаблю,

Меня вытягивал наверх,

Густою связанного хлябью?

 

И кто в очередной провал,

Приоткрывая откровенье,

Мне сверху руку подавал

И продлевал мое мгновенье?

 

30.

И сразу, прямо на глазах,

Определился этот кто-то.

Лиловой молнии зигзаг

Пробил и осветил болото.

 

Итоги страшного суда

Напомнит молния сквозная.

Однако я зашел туда,

Откуда выхода не знаю.

 

Я от коллайдера отвлек

Мои намеренья и цели.

Закончен суд. Назначен срок.

И вот конец второй недели.

 

Исхода не было и нет,

А я последний день транжирю.

Уж лучше бы такой просвет

Не возникал над этой ширью.

 

Где ни проехать, ни пройти,

Где человек деревни выжег,

Небытию нужны пути

Без лишних всполохов и вспышек.

 

Оглядываюсь поскорей,

И возникает подозренье,

Что это царство Матерей –

Библейский акт жизнетворенья.

 

Вопрос, поставленный ребром

Над пустотой вневременною.

Догадку подтверждает гром,

Раскалываясь надо мною.

 

Картина повторяет бой,

Давая будущему знаки.

А этот кто-то был любой

Из тех, кто здесь погиб в атаке.

 

Не принося особых польз,

Времен связующий посредник,

Я, как они, шагал и полз

В грозу и шквал часов последних.

 

Обычный виртуальный сон.

Однако по каким причинам

За этот сон я был спасен

И вознесен погибшим сыном?

 

 

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

31.

На остров, маленький такой,

Из хляби выбрался по пояс.

Воспоминаньем и тоской

Издалека сигналит поезд.

 

На континентах и полях

Ни сквозняка, ни беспредела.

Коллайдер или симулякр –

Небытию какое дело.

 

Для городов и пустырей

Оно себя предназначало

И вот закончилось быстрей,

Чем я предполагал сначала.

 

Теперь сомненья улетучь,

Когда над ужасом равнинным

Сиреневую толщу туч

Пробьет кармин с ультрамарином.

 

Благодари песчаный склон,

Когда над островом забытым

Лиловый кров сосновых крон

Багряным вспыхнет малахитом.

 

Восход недоуменье стер,

Приуготавливаясь, вырвав

И развернув живой простор

Без кочек и ориентиров.

 

Спасибо, остров и приют.

Спасибо, истина и смута.

Я ждал, когда меня убьют,

И не дождался почему-то.

 

Коллайдерами создана

Уничтожающая сила.

Все подытожено сполна,

Иное время наступило.

 

Закономерные поднесь,

Часы и дни остановились.

Один я затерялся здесь

И в новую бытийность вылез.

 

На день задержанные так,

Труды и дни, себя ловите.

Пора вернуться на чердак

И к бытию оттуда выйти.

 

32.

Я возвратился в шесть утра.

Мои босые ноги вспухли.

Сижу у милого костра

И подгребаю палкой угли.

 

Но я ведь вышел не один

Из дождевой холодной рани.

Передо мной сидит мой сын,

Как я, измучен и изранен.

 

О чем у прежнего жилья

Друг друга мы переспросили?

Все то, что ночью видел я,

Эмблема нынешней России.

 

Здесь ничего такого нет,

И эти русские владенья,

За вычетом глубоких недр,

Европе не приобретенье.

 

Но почему-то мы с тобой

Иначе будущее видим.

Решительный последний бой

Неосязаем и невидим.

 

И вот извне и изнутри

Спасительными чудесами

Торфяники и пустыри

Рождают оборону сами.

 

Распад, расхват страны моей

Предуготовлен и прочерчен.

Природа сострадает ей

Землетрясением и смерчем.

 

Хозяева сошли с ума,

Они всех более повинны.

Спалил народ свои дома,

Свои рябины и овины.

 

И вот я памятью святой

Преодоление готовлю.

Я стану торфом и водой,

Болотом и бездонной топью.

 

 

И я, как ты в такую ночь,

Небытие мое осилю,

Чтобы  самой земле помочь

Из ничего создать Россию.

 

33

Ее задача нелегка –

Раскаяния нарастанье

Вообразить издалека

И полюбить на расстоянье.

 

В мою невидимую синь

Проникновения нелепы.

Но за пределы передвинь

Мои просторы и рельефы.

 

В любую видимую высь

Неузнанного озаренья

До озарения вглядись,

Не изменяя угол зренья.

 

Уберегу и охраню

Переживаемое или

Все то, что прямо на корню

Употребили и убили.

 

На том и этом берегу

Ты радужная оболочка.

Предохраню и сберегу

Все до последнего листочка.

 

Раскаяние помогло,

И я сейчас увижу это

Сквозь близорукое стекло

Хрусталиком другого цвета.

 

И то, что воля напряглась,

Не поддается пересказу –

Переменяю правый глаз

И левый глаз меняю сразу.

 

По измерению всему

Располагаются богатства.

И только нужно самому

Стоять и не передвигаться.

 

И ты потрогай и пошарь

И однобоко, и глубоко,

Что сердцевина – черный шар,

Зрачок невидимого ока.

 

Прием обычный и простой

Без умиранья и смиренья.

Побудь немного и постой

На сердцевине измеренья.

 

34.

Перекликаемые гулко

Архитектуры таковы.

Горизонтали Петербурга

Срезают готику Москвы.

 

И по Руси в миры и войны,

Невыносима и легка ль,

Пересекаются невольно

Горизонталь и вертикаль.

 

И если я до половины

Моих сомнений доберусь,

Останется от крестовины

Один горизонтальный брус.

 

И вытекали, и втекали

Родные реки тут и там.

Не так уж много вертикалей

По деревням и городам.

 

А мы еще до катастрофы

Перевезли и увезли

Все то, что вечные голгофы

Приподымало от земли.

 

Ментально или не ментально,

С упреком или не в упрек,

Моя земля горизонтальна,

Убита вдоль и поперек.

 

Она убита и распята

Или безвидна и пуста.

И ей назначена расплата,

Но где же древко от креста?

 

Невоплотимы ипостаси.

А кто невидимо воскрес,

Поберегись и поскитайся,

Врасти в невырубленный лес.

 

Недосягаемо и близко

Увидел, выбрал и отвел.

Быть может, за Ханты-Мансийском

Уже готов единый ствол?

 

Вселись в него и не посетуй.

И на безлюдье, и с людьми

Скорее вертикалью этой

Мою голгофу подними.

 

35.

Она проснулась, как всегда,

Помыла чистую посуду.

Влиянье страшного суда

Возобновляется повсюду.

 

Вода как будто бы не та

И полотенце под рукою.

Приподнята и отнята

Земля и многое другое.

 

Кипит кастрюля на плите.

Порядок выверен и жуток.

И я догадываюсь, где

Он запропал на трое суток.

 

Он из уютного тепла

Ушел и бродит бесприютно.

И я, конечно, поняла

И Пера этого, и Гюнта.

 

А он, я думаю, к тому ж

И опасается не очень.

Пока не возвратится муж,

Мой апокалипсис отсрочен.

 

Переживаний существо

Подвигло милого на подвиг.

И две недели без него

Сегодня выдержала Сольвейг.

 

Измучена в начале дня

Дождем пронзительным и серым.

И ожиданье для меня –

Свиданье с Гюнтом или Пером.

 

Сжимаясь и, наоборот.

Мешая и опережая,

Меня тревожит у болот

Какая-то изба чужая.

 

До откровенья путь открыт,

Иди настойчиво и смело.

Изба горит и не горит,

Сгорела или не сгорела?

 

И вот я, кажется, одна.

Земля безвидна и пустынна.

Я ожидаю у окна,

Опередив отца и сына.

 

36.

Теперь я вижу их двоих.

Отец и сын идут вживую.

И я, соединяя их,

Сама реально торжествую.

 

Последние пятнадцать лет

Воспоминаньями одними

Я жгу и тот и этот свет

Или границу между ними.

 

И говорю сама себе,

Не чувствуя огня и дыма,

Что путешествие к избе

Не так уж и необходимо.

 

А ты в себе, или вблизи,

Или на дальнем расстоянье,

Пожалуйста, вообрази

Раскаяния нарастанье.

 

Или от страха перебор.

Скорее, поздно или рано,

Бытийной гибели в упор –

Обыкновенная нирвана.

 

Или совсем наоборот,

От пережитого опомнясь,

Наш удивительный народ

Впадает в новую греховность.

 

Кричать, не видеть ничего

И, к откровению приблизясь,

Не ждать призыва ничьего

И продолжать предсмертный бизнес.

 

В последний день, в последний час

Последний ужас человечий.

И окольцовывают нас

Горящих изб живые свечи.

 

Скорее обегите всех,

И вы оттуда не придете.

Чтобы избыть последний грех,

Не надо погибать в болоте.

 

 

И сквозь оконное стекло

И эту сетку дождевую

Понятно – время истекло,

А я живу и торжествую.

 

37.

Невероятный проводник

Между отцами и сынами

Неузнаваемо возник

И оказался рядом с нами.

 

Возобновление предрёк

И воскрешенье замышляет.

И нам от слякотных дорог

Пообсушиться не мешает.

 

И проповедует о том

Неведомым или ведомым,

Что этот небытийный дом

Окажется реальным домом.

 

Дрова подкладывает гость,

И в печке весело и просто

Возобновление  зажглось,

Как подожженная береста.

 

А он заваривает чай

И воскрешает, не готовясь.

И тронутое невзначай

Возобновляется на совесть.

 

Мои сыны и сыновья

Здоровы, так или иначе.

И получается, что я

Иное верованье начал.

 

У очага и у огня,

Россию тронув и затронув.

Таких гостей, как у меня,

Уже сто сорок миллионов.

 

Ему, святой и несвятой,

Благословенье изреките ж,

Когда крещением водой

Он восстанавливает Китеж.

 

Но от внимательных очес,

Или во мне или во сне был,

Невероятный гость исчез,

Не знаю, был он или не был.

 

Он выпил чашу до конца

Или потом ее пригубил,

Пока для сына и отца

Небытие идет на убыль.

 

38.

Но дымоход не перекрыт,

Горят последние поленья.

Она со мною говорит

На языке преодоленья.

 

И этот Родины язык,

Понятный так или иначе,

Для самых добрых или злых

Определенно предназначен.

 

Его опаловая мгла,

Как историческая сила,

На крышу дома налегла

И даже окна погасила.

 

А у стены и за стеной,

Зеленоваты и белёсы,

Передо мной и надо мной –

Обыкновенные березы.

 

Пока четыре или три

Уже шумят и копошатся,

Я им внушаю изнутри,

Как возражать и соглашаться.

 

О том, что, может быть, и я

Впишу легко и небывало

Бесчисленные жития

В порыв березового шквала.

 

А вы друзьям или врагам,

Изнемогая, возвестите,

Что этот синий ураган –

Моей России возместитель.

 

Она вздохнет, она рванет,

Преодолеет на пределе.

И я закрою дымоход.

Мои поленья догорели.

 

39.

Богатыри боготворят

Громовых молний перебранку.

И выворачивает град

Мою березу наизнанку.

 

Сначала с неба набежит,

Шарами белыми покроет.

Потом веранду обнажит,

С нее срывая рубероид.

 

Бомбят, усилием игры

Сопротивленье собирая,

Оледенелые шары

По крыше нового сарая.

 

И этот дом с его теплом

Уничтожают постепенно

Расшатывая напролом

Или разламывая стены.

 

И я обрадован и рад,

И, отвергая, опровергнул,

Что эти стены оградят

От метонимий и гипербол.

 

Когда переживаешь крах,

В период полного провала.

Поэма о богатырях

Не умерла и не пропала.

 

И мой сюжет вневременной

У самого меня украден,

И вот он падает стеной

Оледенелых белых градин.

 

Неисправимый старожил,

Когда-то сам себя открывший,

Поэму ты не завершил

И утаил под этой крышей.

 

А ты обдумывай скорей

И завершай свою нелепость.

Каких еще богатырей

Тебе навязывает эпос?

 

Благотворят богатыри

В моей поэме позабытой.

А ты грозу благодари,

Воюя под ее защитой.

 

40.

Богатыри или вожди?

Успею или не успею?

Опереди, предупреди

Свою стальную эпопею.

 

Предупреди и не своди,

Не доводи до катастрофы

Четырехстопные свои

Стальные сталинские строфы.

 

А лучше сделай вопреки

И в печь обеими руками

Просовывай черновики

И поджигай чистовиками.

 

И я тогда по мере сил

Осуществлял опереженье  –

И приговор произносил,

И совершал самосожженье.

 

Легли в мои двенадцать лет

Моя прямая и кривая.

И вот я за собою вслед

Пошел, себя перекрывая.

 

И все попробовал сполна,

Что очистительная сила

И богатырская страна

Уже потом осуществила.

 

Я думаю, таков удел

Для самой эпохальной стали.

Вожди остались не у дел,

Богатыри возобладали.

 

И, пересчитывая дни,

Меняя прежнее обличье,

Непобедимые, они

Остались в отроческой притче.

 

И  благоденствуют сейчас,

И за чертой повествованья

Уже испытывают нас

В последний день существованья.

 

И даже этот страшный суд,

Его собой разнообразя,

В небытие перенесут

По воле киевского князя.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

41.

На Украине или в недрах

Моей замученной страны

Единокровно друг и недруг

Заклятые сотворены.

 

Великороссов поколенье

Сегодня, кажется, умрет

Или поставит на колени

Красивый родственный народ.

 

За то, что, если разобраться,

И разобраться поскорей,

Он предает родное братство

И всех моих богатырей.

 

Ужели версии такие,

Провозглашенные Москвой,

Не подтвердит былинный Киев

Красивой мовой и молвой.

 

Заклятым неужели внове

Политиков преступный сброд.

Любой народ всегда виновен,

Как тот, кого он изберет.

 

И вот уже не знаю, скоро ль,

И тем ужасней, чем скорей,

Заклятые подпишут сговор

На трупах женщин и детей.

 

И без риторики нельзя им

По поводу недавних уз.

У Киева другой хозяин

И вот уже другой союз.

 

Но ведь и мы стояли рядом

И распадением земли

И нашим собственным распадом

Искариоту помогли.

 

Теперь, предатели и братья,

Или вдали, или вблизи,

Но вы стоите у распятья

Родимой Киевской Руси.

 

Страна оттуда и досюда.

Скажите, кто из вас готов

Сегодня кончить, как Иуда,

Моей голгофою голгоф.

 

42.

Ты видишь – он тебе грозит,

А ты его не замечала.

Великорусский дефицит

Новороссийского начала.

 

Перевернет и развернет

И одолеет на исходе.

Новороссия – мой народ,

Россия – память о народе.

 

Попробуй и переверни

Постыдную страницу эту

И привлеки в иные дни

Великороссию к ответу.

 

Она молчала и ждала,

А в это время с нею рядом

Поселки выжжены дотла

Огнем и огнеметным градом.

 

И этих оголтелых стай

Потребуется прибавленье.

История, переверстай

Мое народонаселенье.

 

Я больше видеть не могу,

Как нижут нынешние власти

На безобидную яргу

Узоры украинских свастик.

 

Расчетверенные в крови

Из апокалипсиса вести.

История, перекрои

Меня с моей Россией вместе.

 

А то, пока архистратиг

Не прекратил своих решений,

Он превратил бойцов моих

В новороссийские мишени.

 

А иномарки тут и там.

Не знаешь, где припарковать их.

Скажите, как живется вам,

Как спится вам в своих кроватях?

 

Скажите, как взамен ярги,

Торжественное в каждом слове

Благоуханье литургий

Перебивает запах крови?

 

43.

Хронометр над головой.

Молчанье смрадно   и жестоко.

Ты стерпишь – это не впервой.

А я не доживу до срока.

 

Желая всколыхнуть страну,

Разрушенную в одночасье,

Ударь в заветную струну

И хрипуном обозначайся.

 

Все то, что рвется из нутра,

Испепеляемое свыше,

Россия слышала вчера,

Себя не видя и не слыша.

 

Теперь она себя отдаст

Агониям обыкновенным,

Хотя московский метастаз

Еще пульсирует по венам.

 

Политик или олигарх,

Предпринимателям преграда –

В экономических кругах

Кипит инерция распада.

 

И как в любой прошедший раз,

Агонию перекрывая,

Для этой оргии сейчас

Нужна атака шумовая.

 

Немного меньше хрипотцы,

И мы отмоем, как в купели,

Слова, которыми отцы

Уже полвека прохрипели.

 

За много лет – вообрази –

Одна-единственная веха.

Для оглушенья всех Россий

Они потратили полвека.

 

Простор голгофу распростер.

Вставай. Кому еще не ясно.

Мое молчание – позор,

Ее молчанье ипостасно.

 

Для нас или для них самих

Она молчанием боролась.

И вот в последний час и миг

Во мне услышала свой голос.

 

44.

Порывы шквала там и тут

Мой апокалипсис догнали.

И елка на соседский пруд

Упала по диагонали.

 

И окончательный  финал

Уже гремел не за горами.

И все же я его загнал

И удержал в оконной раме.

 

Конечно, при таких ветрах,

Целенаправленных всецело,

Природа нагнетала страх

И все на волоске висело.

 

А ураган летел сюда

И сожаленьем о герое

Изъял из Страшного суда

Его последствие второе.

 

Об этом он предостерег

Бескрылую Обиду-Лебедь.

Ну, а последнее из трех,

Пожалуй, нам не обезвредить.

 

Создай нераздвоенный ум,

В себе самом самоуправься.

Аввакум или Аввакум

В твой апокалипсис пробрался.

 

Ученики наперечет,

Но пересчет еще не начат.

Единомышленников – чёт,

А скольких нечет обозначит?

 

И вот, безжалостен и строг,

Испепеляю слов излишек.

И в каждой главке сорок строк

Собою выверил и выжег.

 

И эти сорок сороков,

Разбрасывая чёт и нечет,

Сейчас моих учеников

По милой Родине размечут.

 

 

Свистит повсюду и везде

И унесет избу любую.

Но белый стерх в своем гнезде

Переживет любую бурю.

 

45.

На отдаленности любой

Любая роща поредела.

Твоя судьба с моей судьбой

Отождествилась до предела.

 

Мильоны судеб и семей

Метанием беды и боли

Твою историю моей

Уподобляют поневоле.

 

Тысячелетие подряд

В анналах белых или алых

Твои метания горят

Как мой невидимый аналог.

 

И умирала не новей,

И неожиданно вставала,

И хоронила сыновей,

И над врагом торжествовала.

 

И поражений, и побед

Залог невероятный добыт,

Пока надежный твой поэт

Себе Россию уподобит.

 

Надолго или навсегда

В тебе голгофник обесцелен?

Омыла вечная вода,

Поселок утопила зелень.

 

Благоуханьем напоя

И осуждением терзаясь,

Она, неплодная моя,

Завяжет яблочную завязь.

 

И утро заалеет, звук

Машинки пишущей услыша.

И все, кто умер, встанут вдруг,

И в полдень вновь родится Миша.

 

И мед истории твоей,

Возобновляемый надолго,

И благовест моих церквей

Воскреснет в зелени поселка.

 

Но ипостасная страна,

Иконы площе или проще,

Как Атлантиды белизна,

Уйдет в березовые рощи.

 

46.

Поля, знакомые давно,

Любого цвета или вида,

Теперь единственное дно,

Где притаилась Атлантида.

 

Она от собственного зла

Освободилась, по легенде,

И прямо в океан ушла,

Чтобы всплывать на континенте.

 

И передумано стократ,

И много сделано открытий.

Но не договорил Сократ,

И даже не дописан «Критий».

 

Наверно, Атлантиды нет,

Предполагалось и грустилось.

Напрасно ищут континент,

Куда она переместилась.

 

А тут знакомые места

Преодоления простого.

И по решению Христа

Отсюда всплытие готово.

 

В любой избе любой предмет –

Ее история живая.

И в каждой – множество примет

Всего, что выплывет, всплывая.

 

А то, что выдумал Платон,

И то, о чем сегодня молим,

Все это выплывет потом

Над  голубым  российским полем.

 

И я невидимо стою,

Скрывая тайную обиду

За то, что Родину мою

Мы превратили в Атлантиду.

 

И на потребу всем ветрам,

С моими горькими слезами,

Сначала выстроили храм,

Потом его сломали сами.

 

И вот осматриваем дно

И провоцируем событья.

И нам дано и не дано

Признать невидимое всплытье.

 

47.

Благоухание простое,

Но я на описанье скуп

И вот пьянею от настоя

Цветов и яблоневых куп.

 

И обнаруживаю сходство

Часов испытанных и лет.

Наверно, здесь какой-то подступ

К тому, чего на свете нет.

 

И точно так, без перебоя,

Над неизбежной пустотой

Соединит меня с тобою

Вот этот лиственный настой.

 

И я каким-то чудом знаю,

Что, небытийно опростясь,

Его глотнет моя иная,

Моя земная ипостась.

 

48.

Осуществила не вполне

История мое желанье.

В темно-зеленой глубине

Идет земли пересозданье.

 

Пересоздание всего,

Что есть и может появиться,

Как ты и дома твоего

Некрашеная половица.

 

А я один с моей женой,

И только сын ушел  куда-то,

И печь белеет за спиной

В прощальном золоте  заката.

 

Ветхозаветному резцу

Пересозданья надоели,

И все они по образцу

Того, что есть на самом деле.

 

А я предвидел и предрек

И осознал до половины

Еще не сотворенных строк

Темно-зеленые глубины.

 

И это все, что я хотел

Пересоздать и встретить снова

Как неразгаданный предел

Новорождения  земного.

 

Еще немного, и строкой

Осуществится все, что надо,

Соединяя под рукой

И мой закат, и зелень сада.

 

Но отворенное окно

Забыло кресло, печь, посуду.

Темно-зеленое одно

Охватывает отовсюду.

 

И вот как будто наиспод

Оно уже круглится криво.

Сейчас, сейчас произойдет

Подобие большого взрыва.

 

Но очевидно этот взрыв

Пока останется подобьем,

Очередную тайну скрыв,

Открытую лесам и топям.

 

49.

Сворачивая к Низовской,

Он путь прервал на половине,

Когда в лесу и над рекой

Поселка не было в помине.

 

Куда-то убегает вбок

Тропа от киевского тракта.

Удел тревожен и убог –

Любви и гения утрата.

 

Пока я новое создам

И в ожидании чего-то,

Мое Михайловское там,

А здесь охота и болото.

 

Кому они принадлежат,

Небезразлично для поэта.

Немного надо бы деньжат,

И я купил бы место это.

 

Но место, где, уединясь,

Живут поэзия и проза,

Уже купил какой-то князь

У разоренного совхоза.

 

И почему-то лучше всех,

Подобно изгнанным и ссыльным,

Здесь проживает человек

С женою и убитым сыном.

 

Возобновляемые тут

И возрождаемые снова,

Они последними прочтут

Мое несозданное слово.

 

Его темно-зеленый мед

Преодолений предстоящих

Меня когда-нибудь возьмет

И растворит в еловых чащах.

 

И я такое предпочту

И Петербургам, и дуэлям,

И мы заветную мечту

Хотя бы четверо поделим.

 

И единенье наших душ,

И радость жизни беспричинной

Вдохнет сиреневая глушь,

И я вдохну перед кончиной.

 

50.

Необъяснимые сперва,

Употребляемые страстно

Триипостасные слова

Любому слову ипостасны.

 

Редифами опередив

Стопосозвучное по праву,

Уподобляй потоки рифм

Всему словарному составу.

 

Триипостасное люби,

И ты бессмертие оформил.

Такая формула любви,

Наверно, лучшая из формул.

 

А из нее передо мной

Живое ускоренье воли,

Бозон бескрайний и цветной –

Темно-сиреневое поле.

 

Триипостасьем пронзены

Они, жесточе нет которых,

Апологеты новизны

И ненавистники повторов.

 

Не разомкнут и не сомкнут

Бозонами возникновений

Возобновление минут

И остановленных мгновений.

 

И все равно еще багров,

Еще закатом не погашен

Темно-сиреневый покров

Распроданных лесов и пашен.

 

И, очевидно, припасен,

Покуда вы не возразили,

Непререкаемый бозон

Возобновления России.

 

Новорождению сродни

Триипостасный опыт нажит.

И наши прерванные дни

Темно-сиреневое свяжет.

 

И это мой последний зов,

Моя последняя потреба –

Триипостасье наших слов

Под синевой ночного неба.

 

 

 

 

 

 

+   +    +

Этот мир сохранен и познан

И по-новому незнаком.

Понимаю – прощаться поздно

С милым домом и чердаком.

 

Этот пристальный и ничейный

Звук машинки не отзвучал

Под запреты ограничений

И концов моих и начал.

 

Здесь я смешивал поневоле

Эти самые «за» и «пред»

И сейчас от нездешней боли

Пересиливаю запрет.

 

Испытав откровений вдвое

И усилие не одно,

Утро синее, дождевое

Мне заглядывает в окно.

 

Ну а что бы в душе сломалось,

Если б я в предрассветную рань

За машинкой помедлил малость

И не тронул запретную грань?

 

Нет, не пуля, не кровь из вены,

А предвидение наповал.

Я записывал неизменно

То, что Миша мне диктовал.

 

Кто разбудит и кто рассудит

Расхождение душ и кровей.

Вся громада возможных судеб

Скоро станет сутью твоей.

 

За бессонницею и бредом

Оживая и еле дыша

Перед этим прозрачным запретом

Надрывалась и гибла душа.

 

Запрещая преодоленье,

Даже Брахму не оживим.

Ну а я пересилил мгновенье

И один остался живым.

 

И ни судорог нет, ни страха,

И, ко мне возвращаясь домой,

Надо мной неизбежный Брахма

И невидимый Миша мой.

 

2013 – 2014 гг.